Za darmo

Введение в общую культурно-историческую психологию

Tekst
2
Recenzje
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Пожалуй, это было влияние времени. Если считать, что эти слова были уже в первом издании 1843 года, то они почти одновременно прозвучали в России, где в 1845–46 годах на первых заседаниях Русского географического общества Бэр и Надеждин призывают собирать все доступные материалы о нравах, необходимые для изучения народной психологии. А через полтора десятка лет с тем же призывом выступят в Германии Лацарус и Штейнталь, оказавшиеся предвестниками вундтовской психологии народов.

Вот как Милль определяет предмет этой науки:

«Всякий, кто хорошенько всмотрится в дело, должен будет заметить, что законы национального (или коллективного) характера составляют бесспорно важнейший класс социологических законов. Прежде всего, характер, образующийся под влиянием данного сочетания общественных условий, уже сам по себе есть наиболее интересное явление, какое только может представить это состояние общества. Во-вторых, этот факт в сильной степени влияет на все остальные явления. Наконец (и это самое главное), характер, т. е.мнения, чувствования и нравы народа, являясь в значительной степени результатом предшествующего им состояния общества, рядом с этим в такой же степени обусловливают собою следующее его состояние; это – та сила, под влиянием которой всецело формируются все искусственные социальные условия: например, законы и обычаи. Относительно обычаев это очевидно; но не менее справедливо это и относительно законов, так как эти последние возникают либо под прямым влиянием общественного настроения правящих сил (классов), либо под влиянием народного мнения и чувства» (Там же, с.823–824).

В обосновании исторического метода Милль честно признает себя, хотя и не слепым, но последователем Вико:

«Одна из особенностей наук о человеческой природе и обществе <…> состоит в том, что они имеют дело с предметом, свойства которого изменчивы.

<…> Главною причиной этой изменчивости служит широкая и постоянная реакция следствий на свои причины. Обстоятельства, окружающие людей, действуя согласно своим собственным законам и законам человеческой природы, образуют характер людей; но и люди, в свою очередь, формируют и создают обстоятельства для самих себя и для своих потомков. В результате такого взаимодействия необходимо должен получаться либо цикл, либо прогресс, движение вперед.<…>

Один из первых мыслителей, признавших, что последовательность исторических событий подчинена определенным законам, и пытавшихся открыть эти законы путем аналитического обзора истории – Вико, знаменитый автор Scienza Nuova, держался первого из этих воззрений. Он представлял себе общественные явления вращающимися по орбите, т. е. периодически проходящими один и тот же ряд перемен. Хотя не было недостатка в обстоятельствах, придававших этому взгляду некоторую вероятность, однако он не мог выдержать строгой критики, и все мыслители после Вико усвоили идею траектории или прогресса вместо орбиты или цикла.

Слова “прогресс” и “прогрессивность” не следует понимать здесь как синонимы слов “улучшение” и “стремление к улучшению”. <…> На идее прогресса человеческой расы был в последние годы построен новый метод социальной науки, далеко превосходящий оба господствовавшие до сих пор метода: химический или опытный и геометрический. Этот новый метод, принятый теперь всеми передовыми мыслителями континента, задается целью открыть, путем изучения и анализа общих исторических фактов, “закон прогресса” (как выражаются эти мыслители): такой закон, будучи раз установлен, должен, по их мнению, дать нам возможность предсказывать будущие события совершенно так же, как, установив несколько членов какого-нибудь бесконечного ряда в алгебре, мы можем открыть принцип их образования и предсказать любое число остальных членов этого ряда. Установление этого закона и служило главною целью исторического умозрения во Франции за последние годы. Но охотно признавая великие услуги, оказанные этою школой историческому знанию, я не могу не считать ее представителей всего больше виновными в коренном непонимании истинного метода социальной философии. Непонимание это заключается в предположении, будто тот порядок последовательности, какой нам удалось проследить между различными состояниями общества и цивилизации <…>, может когда-либо получить значение закона природы. Он может быть только “эмпирическим законом”.Последовательность состояний человеческого духа и человеческого общества не может иметь своего особого, независимого закона: она должна зависеть от психологических и этологических законов, управляющих действием обстоятельств на людей и людей на обстоятельства» (Там же, с.830–832).

Иными словами, если мы не хотим, чтобы выведенный нами исторический закон был всего лишь «эмпирическим», то есть, попросту, наблюдением, мы должны соблюдать «положительное правило – не вводить в социальную науку ни одного обобщения из истории, пока для него нельзя указать достаточных оснований в человеческой природе» (Там же). А это, по сути, означает, что психология должна стать основной наукой для всех наук о духе. Можно сказать, что в этом и есть суть исторического метода Милля. Правда, от него он, в соответствии со своей целью, еще добирается до управления обществом: «социальное существование возможно только при дисциплинировании этих могущественных наклонностей (имеются в виду основные человеческие наклонности – А.Ш.) посредством подчинения их какой-либо общей системе мнений» (Там же, с. 844). Это интересно, но я бы предпочел разбирать это в прикладном разделе.

Пока мне интереснее рассказать об основаниях, дающих, по мнению Милля, такую возможность управления обществом.

О логике практики или искусства (включая мораль и политику)

Для того, чтобы понять эту завершающую часть рассуждений Милля, надо еще раз вспомнить, что под понятием «искусство» он понимает, скорее, ремесло или технологию. В любом случае, подразумеваются некие предписания, в соответствии с которыми надо производить действия или вести себя. Наука для него – это способы познания и понимания предмета исследования, а искусство – это правила и способы использования и воплощения познанного и понятого для нужд человеческой жизни, практики, как он говорит. Милль и сам несколько старомодно уточняет это в сноске к первому параграфу: «Почти излишне указывать здесь, что слово «искусство» имеет еще другое значение, в котором оно означает вообще поэтический отдел, поэтическую сторону вещей, в отличие от их научного отдела или стороны. В тексте мы употребляем это слово в его более старом (но, надеюсь, еще не устаревшем) смысле» (Милль, с.860).

Соответственно, если вспомнить, что еще в самом первом предисловии к самому первому изданию «Логики», Милль ставил себе задачу создать действенную систему общепризнанных истин в нравственных, общественных и политических науках, с помощью которой можно было бы переделать мир, то можно считать, что к этой заключительной главе научное исследование общества завершено и пора перейти к созданию правил.

Он действительно говорит в самых первых строчках этой главы о том, что в предыдущих главах постарался «охарактеризовать современное состояние» наук. При этом науки для него разделились на те, что дают свой материал «в изъявительном наклонении» – это науки о природе, и «в наклонении повелительном». «Это так называемое учение об обязанностях, практическая этика или мораль» (Милль, с.859).

Повелительное наклонение, повелевать – это всего лишь черты той же самой науки управления, которую, как я предположил в начале исследования творчества Милля, он и попытался создать этим сочинением. Именно к нему он пришел и привел нас, хотя так и не дал этой науке своего настоящего имени, покрывая общим именем искусства.

«Повелительное наклонение характерно для искусства, в его отличие от науки. Все, что выражается правилами или предписаниями, а не утверждениями относительно фактов, есть искусство, и этика или мораль есть именно та часть искусства, которая соответствует наукам о человеческой природе и обществе.

Таким образом, методом этики может быть только общий метод искусства или практики; и вот, чтобы выполнить всю задачу, принятую нами на себя в этой заключительной книге, нам остается охарактеризовать общий метод искусства, в его отличие от метода науки» (Там же, с.860).

Собственно говоря, уже тех положений, которые я выделил в этом рассуждении Милля, было бы достаточно для того, чтобы начать определение этого метода. И хотя управление под масками «повелительного наклонения», «правил», «предписаний» и тому подобного постоянно подразумевается в его рассуждениях, Милль о нем так и не заговорит. Вместо этого он дает прекрасный очерк «практической телеологии», которую я бы назвал по-русски Целеустроением.

«Во всех отраслях практической деятельности есть, с одной стороны, такие случаи, когда люди должны сообразовывать свои поступки с каким-либо ранее установленным правилом, а с другой – такие, где нужно отыскивать или строить правила, которыми люди должны руководствоваться в своем поведении.

Примером первого может служить судья при существовании определенного, писаного свода законов. Судья не призван определять, какой образ действий по самой сущности дела был бы наиболее желателен в данном частном случае: он определяет только то, под какое правило закона подходит этот случай, т. е. что предписал законодатель делать в подобного рода случаях.<…>

Чтобы взять пример рассуждения второго рода из той же области, из которой мы взяли и первый, противопоставим положению судьи положение законодателя. Как судья имеет для своего руководства законы, так у законодателя есть правила и положения политики <…> Законодатель должен принимать во внимание причины или основания данного положения политики, судья же лишь постольку имеет дело с основаниями закона, поскольку соображение с ними может пролить свет на намерения законодателя <…> Для судьи правило, раз оно положительно установлено, имеет окончательное значение; но если бы законодатель или другой практик стал руководствоваться больше правилами, чем их основаниями (как это делали, например, старомодные немецкие тактики, побежденные Наполеоном, или врач, предпочитавший, чтобы его пациенты умирали по правилу, чем выздоравливали против правила), его справедливо сочли бы просто педантом и рабом своих формул.

 

Основаниями же положений политики или любого другого искусства могут быть только теоремы соответствующей науки.

То отношение, в каком правила искусства стоят к теориям науки, может быть охарактеризовано следующим образом. Искусство ставит цель, которую нужно достичь, определяет эту цель и передает ее науке. Наука принимает ее, рассматривает ее, как явление или факт, подлежащий изучению, а затем, разобрав причины и условия этого явления, отсылает его обратно искусству с теоремою относительно того сочетания обстоятельств, которым оно причинно обусловлено. Тогда искусство рассматривает эти сочетания обстоятельств и – в зависимости от того, находятся ли какие-либо из них в человеческой власти или нет, – объявляет цель достижимой или недостижимой. Таким образом, искусство дает одну первоначальную, большую посылку, утверждающую, что достижение данной цели желательно. Наука предлагает искусству положение (полученное при помощи ряда индукций или дедукций), что совершение известных действий поведет к достижению поставленной цели. Из этих посылок искусство заключает, что совершение таких действий желательно; а раз оно находит их и возможными, оно превращает теорему в правило или предписание» (Там же, с.860–861).

Конечно, это изложение уязвимо. В своем желании создать науку наук Милль как бы раздваивается и то говорит психологично, а то словно бы начинает создавать некий образец общественного взаимодействия. Однако это не значит, что приведенное рассуждение неверно. Просто, на мой взгляд, его стоило бы расслоить на два. В первом показать, как желание превращается в целеполагание, а то творит орудия своего достижения в мышлении отдельного человека. Во втором же описать сходный механизм мышления общественного, где это происходит на уровне взаимодействия законодательной и исполнительной власти, науки и технологии, а также как накапливается народный опыт, превращающийся с веками и тысячелетиями в необъяснимый народный дух или национальный характер.

Далее Милль с деловой проницательностью говорит о желательности предельно полного исследования наукой (а я, исходя из вышесказанного, добавил бы – и познающей способностью отдельного разума) задачи, прежде, чем вывод будет переведен в предписание. Однако: «требования удобства заставляют пользоваться и не такой идеально совершенной теорией – прежде всего потому, что теория лишь редко может быть сделана идеально совершенной, а затем потому, что, если бы были приняты во внимание все противодействующие случайности <…>, то правила оказались бы слишком громоздкими для усвоения и припоминания в обыденных житейских случаях людям с обыкновенными способностями. Правила искусства стараются охватить лишь столько условий, сколько их надо иметь в виду в обыкновенных случаях» (Там же, с.861–862).

По сути, тут Милль подводит нас к психологической стороне своей теории. Прикладная этология должна опираться на правила, управляющие поведением людей, однако наблюдение над правящими в традиционных обществах нравственностями показывает, что правила и предписания должны быть предельно просты. Объем сложности правил определяется разными условиями существования общества и человека, но в первую очередь, объемом способности единовременного восприятия, который, как показывают современные исследования, равняется семи плюс-минус две единицы. Следовательно, и прикладная этология, создавая новую правящую нравственность, должна учитывать эту психологическую особенность человеческого восприятия.

Однако управление государством и обществом – это очень сложное и, я бы сказал, многосоставное дело. Поэтому Милль делает вывод:

«В сложных житейских делах, а еще более в делах государственных и общественных, на правила нельзя полагаться без постоянного обращения к тем научным законам, на которых эти правила основываются» (Там же, с.862).

Иначе говоря, сложные правила надо постоянно подправлять в соответствии со встречающимися случайностями и исключениями. Не науками, а именно случайностями и исключениями! Вот это Милль, кажется, не рассмотрел. Прикладная этология, как и науки естественные, должна иметь обратную связь от жизни и постоянно подправляться ею. Для нее это гораздо важнее, чем для естественных наук, потому что прикладные общественные науки имеют свойство превращаться в образец, стоит им лишь раз привести к успеху. Это свойство мышления. Следовательно, раздел, посвященный исследованию случайностей и исключений в сложных общественных делах, должен быть разработан особо.

Правящее Миллем желание – сделать общественные науки «технологичными», то есть обладающими таким жестким управлением внутри себя, как и естественные. Эта исходная установка не дает ему возможности смотреть на живые нравственности, то есть на нравы окружающих его народов, как на очень точные и выверенные психологические механизмы управления поведением людей и обществ. Он еще «рационалист» в том смысле, что и Декарт, и Бэкон. Человек умнее природы, в том числе и природы общества. Все плохо, я это явно вижу и сейчас придумаю лучше!

Если бы он это увидел, то, может быть, сделал бы и следующий шаг: не вламываться в общественную психологию с механистическими улучшениями, а сначала изучить как следует уже имеющееся. И уже если предлагать улучшения, то на основе доказавшего свою действенность веками… Но это были бы уже антропология, этнология и культурно-историческая психология нашего времени!..

Тем не менее, Милль очень близок именно к описанию устройства нашего ума, который делится на рассуждающую, «анализирующую» часть и бытовое и общественное мышление:

«Таким образом, мудрый практик должен считать практические правила поведения всего только временными. Будучи составлены для случаев наиболее многочисленных или наиболее обычных, эти правила указывают образ действия, имеющий всего больше шансов оказаться правильным в тех случаях, когда нет времени или средств анализировать обстоятельства данного случая или когда в оценке их мы не можем положиться на свое суждение» (Там же, с.862).

Давая совет «практику», Милль в данном случае как раз не создает ничего нового, он исходит из «здравого смысла», а по сути, признает слабость разума перед лицом природы или стихии человеческого мышления. Что он предлагает? Создавая науку мышления, надо, конечно, постараться разработать ее правила, чтобы жизнь стала как можно разумнее, ну а уж если налетел на сложный случай, где разум не знает, как искать решение, действуй по образцам из прошлого, то есть из бытовой или общественной части твоего мышления.

В этом рассуждении Милль как бы признает слабость своих построений. И это так. Но если мы задумаемся о той задаче, ради которой все делается, хотя бы как о задаче создать всеобщую науку мышления, то поймем, что это не столько слабость Милля, сколько сила того, с чем он здесь сталкивается. Иначе говоря, он очерчивает подобными «слабостями» границы доступного разуму, а значит и границы того, что еще недоступно и должно быть исследовано. Это короткое рассуждение – есть вход в новую, еще неведомую для Милля, отрасль науки, описание которой и составляет культурно-историческая психология в XX веке.

Милль пока еще подает это не как описание предмета самостоятельной психологической дисциплины, а как описание сбоев в работе некой придуманной им рационалистической модели первой науки о поведении. Вполне можно считать весь труд Милля колоссальным мысленным экспериментом по проверке воображаемых машин по творению миров, какие использовали утописты и «мудрые практики», начиная с Платона, Компанеллы, Мора и кончая Марксом и Лениным.

Мне кажется, что ответ на вопрос, почему их «модели» оказались не жизнеспособными или даже разрушительными для жизни, скрывается за словами Милля: «правило может с большими удобствами напоминать нам, что данный образ действия мы сами и другие люди нашли вполне пригодным для наиболее часто встречающихся случаев, так что, если он неприменим в данном случае, то причина этого заключается, вероятно, в каком-нибудь необычном обстоятельстве» (Там же). То есть опять исключении.

Вот именно эта склонность относить сбои в работе «моделей общества» к исключениям, вместо того, чтобы создать самостоятельную научную дисциплину, изучающую их, и тем самым расширяющую правила, и вела к недееспособности теорий. Однако сама эта «склонность» ощущается настолько естественной для «практиков» управления человеческим поведением, что явно возникает потребность дать описание ее внутреннего устройства, как проявления человеческого мышления. И хотя это тема прикладного раздела, могу, тем не менее, сразу сказать, что она, безусловно, связана со способностью мышления закреплять все лучшее, найденное разумом, в виде образцов. А образцы, в свою очередь, применять бездумно ко всем сходным случаям. Собственно говоря, именно это Милль и описал.

«Отсюда становится очевидным, что заблуждаются те, кто пытается выводить соответствующее данному частному случаю поведение из предполагаемых всеобщими практических правил. Они упускают из виду необходимость постоянного обращения к принципам теоретической науки для того, чтобы мы могли быть уверены в достижении даже той специальной цели, какую имеют в виду эти правила. В еще гораздо большей степени должно быть ошибочно поэтому признание таких неизменных принципов не просто за всеобщие правила для достижения какой-либо данной цели, а за правила поведения вообще – без внимания к возможности не только того, что какая-либо видоизменяющая причина может помешать достижению данной цели (при помощи предписываемых правилом средств), но и того, что даже успешное достижение этой цели может идти вразрез с какой-нибудь другой целью, которая может оказаться более желательной» (Там же).

Как это видно из текста, Милль не только ставит вопрос об исключениях, но и говорит о взаимоотношении целей в пределах личного целеустроения, что можно считать обоснованием еще одной серьезной прикладной психологической дисциплины.

«Итак, основания всякого правила искусства надо искать в теоремах науки. Каждое искусство, каждая система искусства состоит из правил и из теоретических положений, оправдывающих эти правила. Всякое искусство заключает в себе подбор тех положений науки, которые необходимы для того, чтобы показать, от каких условий зависят действия, регулируемые данным искусством. Искусство, говоря вообще, состоит из истин науки, расположенных в порядке, наиболее удобном для практики, а не в том, который удобнее для теоретического мышления.<…> Таким образом, <…> оказывается нужным ряд промежуточных научных истин, которые, вытекая сами из высших общих положений науки, должны быть основными положениями, или первыми принципами различных искусств. <…> Нетрудно, однако, понять, какова должна быть вообще природа этих промежуточных принципов. Надо составить возможно более широкое понятие о той цели, к которой мы должны стремиться, т. е. о том, чего мы должны достигнуть; далее, надо определить в столь же широкой форме тот ряд условий, от которого зависит данное следствие; тогда останется сделать только общий обзор тех средств, какими мы можем располагать для произведения этого ряда условий. Когда же результат такого обзора будет систематизирован в виде возможно меньшего числа возможно более широких положений, – эти положения выразят общее отношение между пригодными средствами и целью и составят общую научную теорию искусства, из которой его практические методы будут вытекать как следствия» (Там же, с.863–864).

Иными словами, цель определяет средства. Не оправдывает, а определяет! Хорошо осознанная цель создает орудия своего достижения. Правда, это пока лежит в рамках общей философской телеологии, науки о целеполагании. Но если мы с психологической стороны зададимся вопросами, что такое цель и что такое средства ее достижения, то увидим, что под именем «цели» для человека существует Образ желаемого. Достижение цели – это воплощение этого образа. И тогда средства достижения цели – это образ действия, воплощающий образ желаемого будущего. А это, в свою очередь, рождает множество вопросов прикладного свойства, последним из которых оказывается тот, что только что расписал Милль – как создать «теорию искусства прикладного целеустроения».

«Умозаключения, связующие задачу или цель всякого искусства с его средствами, подлежат ведению науки; но определение самой цели есть дело исключительно искусства и составляет его специальную область. Всякое искусство имеет один первый принцип или общую большую посылку, не заимствованную из науки: в ней указывается на то, к чему в данной области стремятся, и утверждается, что это есть вещь желательная» (Там же, с.864).

 

Это значит, что Милль говорит о том, что все искусства (в значении, которое мы оговорили как близкое по значению ремеслам или технологиям) естественно вытекают даже не из желаний, а из потребностей, а точнее, есть воплощение и развитие необходимости удовлетворять человеческие потребности.

Жизнь диктует, в том числе и науке:

«В практических делах от всякого надо требовать, чтобы он оправдывал свое поведение; а для этого нужны общие посылки, определяющие, какие предметы заслуживают одобрения и какой порядок первенства должен быть между этими предметами» (Там же, с.865).

В жизни любого человека все иерархично, то есть складывается в лествицу достижения высшей цели.

«Эти общие посылки, вместе с главными заключениями, какие можно из них вывести, образуют (или, вернее, могут образовать) систему, которая представляет собою собственно искусство жизни в его трех отделах: нравственности, благоразумии (или политике) и эстетике. В человеческих поступках и произведениях им соответствуют справедливое, целесообразное и прекрасное или изящное (noble). Этому искусству (которое, к сожалению, в главной его части надо еще создать) подчинены все другие искусства: принципы именно этого искусства должны определять, достойна ли и желательна ли специальная цель каждого отдельного искусства и каково ее место в ряду других желательных вещей. Таким образом, всякое искусство есть совокупный результат законов природы, установленных наукою, и общих принципов так называемой «телеологии», или учения о целях, – принципов, которые, пользуясь выражением немецких метафизиков, можно довольно правильно назвать также «принципами практического разума»» (Там же).

Конечно, когда Милль говорит, что «искусство жизни», как главное из искусств, подчиняет себе все другие искусства, но при этом его еще надо создать, это может показаться противоречием. На самом деле он просто опять как бы захлебывается от переполняющего его и сливает в одно два последовательных шага. Мы прекрасно знаем, что люди живут и все свои «искусства», то есть способы удовлетворения потребностей, подчиняют этой главной цели – жить. Как жить и как выжить и определяется «искусством жить» или «практическим разумом». Он есть, и он действует несмотря на то, сделали из него ученые соответствующую науку или нет. И ничего не изменилось в мире, за исключением мирка-сообщества философов, от того, что Кант написал свои критические работы.

Есть-то оно есть, да вот не нравится Миллю, как и большинству людей. Все знают, что надо жить лучше, можно жить лучше и хочется жить лучше. А как это сделать? Человечество придумало множество способов, какими можно делать себя счастливыми, то есть увеличивать свою часть, свою долю в общем котле, например: украсть, ограбить, убить, завоевать, создать государство…И все это стало образцами, которые будут бездумно исполняться людьми, пока не начнут все чаще появляться сбои в работе образцов. Тогда придет время задуматься и доработать образцы, создав «разумные» правила для исключений. Если это удастся, то эти правила тут же будут сделаны образцами… Вот, собственно, какой социальный заказ исполняет Милль своей «Системой логики» или искусством жизни.

И это тем очевиднее, чем четче он сам заявляет итогом своего труда увеличение счастья людей:

«Я просто выскажу свое убеждение, что тот общий принцип, с которым должны сообразовываться все практические правила, и тот признак, которым надо пользоваться для их испытания, есть содействие счастью человечества или, скорее, всех чувствующих существ; иначе говоря, конечный принцип телеологии есть увеличение счастья» (Там же, с.867).

Милль даже пытался развивать это положение в сочинении с названием «Утилитаризм». Но очевидно, что это не продолжение «Системы логики», а ее исходная точка, основание, на котором она построена. Это и есть та самая сумасшедшинка, которая, забравшись в сознание Милля еще в детстве, заставила его создать весь этот труд и всего себя. Она очень привлекательна – кто же в здравом уме будет нападать на такое! За счастье человечества и убить не грех! И как много «мудрых практиков» типа Сталина и Гитлера подымали массы на смерть и подвиг такими словами.

Понятие «счастья» является самой ненаучной частью всей научной системы, построенной им. Он даже не попытался его описать и исследовать, полагая, что, поставленное в конце сочинения, оно будет такой ударной точкой, которая оправдает все и заткнет рты всем возможным недоброжелателям. Подобное использование понятий – явный признак наличия скрытой парадигмы или личностных целей, ради которых и делалась наука. Эти личностные цели могут быть осознанными, то есть умыслами, или не осознанными, само собой разумеющимися, как бы неоспоримыми. Я их назвал бы сумасшествиями. Разум отказывает человеку, когда он налетает на такие неосознанные само собой разумеющиеся вещи, и человек сходит с разума в образец поведения. Просто нет смысла думать о том, что и так сработает. Кто не примет, к примеру, в качестве цели и одновременно основания науки об искусстве жить увеличение счастья человечества?! Жизнь и не примет! И не приняла ведь! Не стало учение Милля прикладной дисциплиной. Почему?

А потому что фальшивое основание оказывается тонкой пленкой лжи между хорошей наукой и той самой жизнью, о которой она. Именно здесь наука Милля не работает, но именно здесь она и указывает направление, в котором должен продолжаться поиск.

Логика – это наука о формальных законах мышления. Такое определение, хоть и общепринято, но неудачно, потому что позволяет подумать, что логика – это наука о законах форм мышления. Но это не так. Это наука о тех законах мышления, которым удалось придать форму. Иначе говоря, логика – это набор правил, которые считаются наилучшими и потому предписываются тем, «кто хочет мыслить». Правила же эти – итог наблюдений над бытовой речью и поведением людей, а также итог самонаблюдения, в результате которого множественные самонаблюдатели пришли к выводу, что то или иное действие ума должно выполняться только одним способом, а все остальные – очевидно! – не верны.

Очевидности, лежащие в основе логики – это особая тема. Сейчас же мне важно подчеркнуть то, что логика – наука далеко не завершенная и не исчерпывающая всего предмета, к которому она относится. Это следует уже из определения: раз она наука о формальных законах мышления, значит, остаются еще и законы неформальные. Эта мысль будет гораздо точнее и, как говорится, корректнее, если ее выразить в соответствии с предложенным мною изменением определения логики: если по определению логика – наука о законах мышления, за которыми человеческим умом закреплена форма, то остается та часть мышления, которую этот же самый ум или самонаблюдение воспринимает пока как сплошной «поток сознания» и расчленить на куски, поддающиеся формализации, не может.

Правда, формализация или описание с последующим придаванием имен постоянно продолжается, и познание мышления углубляется. Это видно в нашем веке на примере феноменологии, герменевтики, семиотики, лингвистики, антропологии и, в конце концов, культурно-исторической психологии. Однако, что бросается в глаза, все эти дисциплины настолько глубоки и обширны, что ни их создатели, ни последователи не в состоянии, да часто и не имеют желания, выйти за рамки своей науки и взглянуть на мышление целиком. Многие из них даже отбиваются, как от врагов, от тех, кто им подобное предлагает, доказывая право занимать свою нишу.