Za darmo

Введение в общую культурно-историческую психологию

Tekst
2
Recenzje
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Чем больше стремился современный человек подчинить природу своему надзору, понять ее законы, чтобы освободиться из-под ее власти, отделиться от природной необходимости и подняться над ней, тем бесповоротнее наука метафизически погружала человека в глубину природы, в стихию ее механистического и безличного характера. Ибо если человек живет в безличной Вселенной, если его существование всецело упрочено в этой Вселенной и поглощено ею, то и он сам, по сути дела, безличен, и его личный опыт – всего лишь психологическая фикция. В свете таких предпосылок человек представал не более чем генетической стратегией для продолжения своего вида, и по мере приближения XX века успешность этой стратегии становилась все более неопределенной и сомнительной. Ирония современного интеллектуального прогресса была в том, что человеческий гений обнаружил целый ряд детерминистских принципов – картезианских, ньютоновских, дарвиновских, марксистских, фрейдистских, бихевиористских, генетических, нейрофизиологических, социобиологических, – которые шаг за шагом ослабляли его веру в собственную свободу разума и воли, оставляя его наедине с единственным чувством – что он есть не что иное, как побочная и преходящая случайность материальной эволюции» (Тарнас, с. 278–280).

Заключение

Сама естественнонаучная психология считает себя детищем естественнонаучной революции. Знаменитое высказывание прекрасного и крайне противоречивого психолога Германа Эббингауза: «Психология имеет длинное прошлое, но краткую историю», которым он открывает свой «Очерк психологии», говорит лишь о том, что в лице Эббингауза естественнонаучная психология определила свое отношение к собственному предмету. И определила, отказавшись от Души в Науке о Душе. Сам Эббингауз, чуть ли не последний из психологов, всерьез исследующий понятие «душа», при этом со всей определенностью показывает, что Психология в его понимании, то есть психология естественнонаучная, рождается только в Новое время, да и то в борьбе с явным и сильным противодействием. И противодействие это, как бы ни крутила наука, со стороны не желающей помирать Души.

Это, в общем-то, просматривается в очерке истории психологии, с которого Эббингауз начинает свою последнюю книгу. Его видение истории психологии чрезвычайно показательно. Словно какие-то шоры, какие-то фильтры стоят на его глазах. Он пишет одно в своей книге, а объясняет исходя из противоположного, он стоит на пороге смерти, когда пишет эту книгу, чуя это, посвящает Душе несколько глав, но при этом воспевает психофизиологию, отказывающую Душе в праве даже на упоминание. Сам Эббингауз, «создатель монистической психологии», в противоположность «дуалисту» Вундту, ушедшему в конце жизни в психологию культуры и нравственности, сам приводит все свое повествование к тому же, чем закончил Вундт, но хвалит его за то психофизиологическое наукообразное начало, от которого сам Вундт, по сути, отрекся. Эббингауз, который мог бы написать «Очерк науки о душе», пишет «Очерк психологии», начиная его лишь с наукотворца Аристотеля:

«Она существовала и росла в продолжении тысячелетий, но в первое время своего существования едва ли могла похвастаться постоянным и непрерывным движением к зрелому и плодотворному состоянию. В четвертом столетии до нашего летосчисления удивительная сила мысли А р и с т о т е- л я превратила психологию в здание, которое могло выдержать сравнение с любой наукой тогдашнего времени, и при том в свою пользу. Но это здание осталось с того времени без значительных изменений и расширений вплоть до 18-го или даже 19-го века. Только в очень недавнее время находим мы сначала медленное, а затем более быстрое развитие психологии.

От чего зависела такая долгая остановка в движении вперед, а значит, и отставание нашей науки, мы можем хорошо объяснить, указав самые общие причины этого факта.

«По какой бы дороге ты не шел, ты не найдешь границ души, настолько она глубока», гласит изречение Г е р а к л и т а, и оно соответствует истине больше, чем мог предполагать его автор. Психические образования и процессы нашей душевной жизни представляют для научного познания величайшие трудности» (Эббингауз, с.9).

Далее он сбегает в рассказ о физиологии высшей нервной деятельности, как назвали бы это сегодня, но неожиданно перемежает его вот такой странной вставкой. Странной, потому что, на мой взгляд, именно здесь скрывался вход в Науку о Душе, который Эббингауз называет препятствием той науке, которой он служит:

«…существует еще одно препятствие. Если подлинная сущность и связь душевных явлений постигается нами с таким трудом, то по своему, так сказать, внешнему виду они являются для нас чрезвычайно знакомыми и обычными. Еще задолго до всякого научного исследования язык должен был, для практической цели сношения между людьми и для объяснения человеческой сущности, дать важнейшим в обыденной жизни проявлениям души такие названия, как ум, внимание, фантазия, страсть, совесть и т. п., и ими мы все время оперируем, как самыми известными величинами. Но привычное и повседневное делается для нас вместе с тем само собою понятным и спокойно приемлемым; оно не вызывает никакого удивления пред его своеобразностью и не возбуждает желания исследовать его глубже. То обстоятельство, что названные проявления душевной жизни содержат в себе много чудесного и загадочного, сплошь и рядом остается скрытым от ходячей психологии» (Там же, с.10).

Что-то неверно в Датском королевстве… Они что, убили саму возможность говорить о Душе ради того, чтобы вскрыть чудесное и загадочное, скрывающееся в том, как о ней обычно говорили?! Впрочем, очень даже может быть. Новая игрушка – это чудо для маленького ребенка, но именно поэтому надо спрятаться за дверь и разобрать ее, чтобы заглянуть внутрь… а птичке нужно оборвать ножки и крылышки! Каков был психологический возраст тех ученых, которые повсеместно открывали в прошлом веке психофизиологические лаборатории и разбирали эти странные живые машинки на составные части? И можно ли осуждать маленьких детей за жестокость? Жесток ли ребенок, когда мы считаем, что он жесток?

«Каковы же были те благоприятные обстоятельства, которые позволили преодолеть, хотя бы отчасти, столь значительные препятствия.

Их много, но в г л а в н о м они сводятся к одному: к успехам и прогрессу естествознания с 16-го века. Влияние последнего проявилось двояким, совершенно различным образом: действие первой волны достигло своей полной высоты только благодаря второй, следовавшей за ней. Прежде всего естествознание повлияло на психологию – если мы оставим в стороне неясное уподобление духовного материальному, которое, конечно, было также одним из его следствий – в качестве блестящего и оплодотворяющего примера. Им было обусловлено появление в психологии понятий, а н а л о г и ч- н ы х с признанными за основные для материальных вещей, им же были вызваны попытки п у т е м с х о д н ы х м е т о д о в достичь сходных с ним результатов. Так шло дело преимущественно в 17 и 18 и даже в 19 веках. Затем последовало и н е п о с р е д с т в е н н о е в л и я н и е естествознания: непосредственное проникновение и вмешательство его в отдельные области психологии. В своем дальнейшем естественном развитии естествознание пришло во многих пунктах к исследованиям, которые в то же самое время принадлежат и к области психологии. Разрабатывая подобные вопросы, естествознание достигло прекрасных результатов, благодаря чему сами психологи получили сильный толчок не стоять в стороне, а заняться также этими вопросами и самостоятельно исследовать их в своих собственных специальных целях. Так обстояло дело в 19 веке, главным образом в его второй половине» (Там же, с.11–12).

Далее Эббингауз опять сбегает в рассказ о физиологии, нейрофизиологии и психофизиологии:

«Перенос естественнонаучных воззрений в психологическое исследование, давший громадный толчок развитию психологии, имел и свои невыгодные стороны. Первые блестящие завоевания нового естествознания относились преимущественно к области физики, особенно механики. Нет ничего удивительного, что исследователи, желая достигнуть подобных же результатов в психологии, обращались прежде всего к физико-механическим процессам. Инерция, притяжение, отталкивание, о которых мы уже упоминали, агрегат и химическое сродство – вот те категории, которыми они оперировали. Не удивительно, что благодаря этому очень часто насиловались факты и впадали в заблуждение при объяснении их. Если душа и механизм, то нельзя все-таки представлять ее в виде хотя бы самых усовершенствованных часов или гальванической батареи. Душа связана с органическим телом, прежде всего, она связана с нервной системой, строение и функции которой так или иначе определяют ее собственное бытие. Следовательно, если уж хотят пользоваться аналогиями с материальным для объяснения психических образований, то нужно брать их из органической жизни, которая хотя и обусловлена физико-химически, но в высшей степени сложным образом. Явления, сходные с индивидуальностью и характером, с волевой и эмоциональной жизнью души, мы находим в единой сущности растительного и животного организма, в своеобразной определенности его сокровеннейшего стремления к жизни и в разнообразных отдельных инстинктивных влечениях, в которых это стремление беспрерывно находит свое развитие и удовлетворение. Таким образом, в 19 столетии механические категории в узком смысле постепенно исчезли из психологии и уступили свое место категориям биологическим, каковы рефлексы, подавление рефлекса, упражнение, ассимиляция, напряжение и пр. Великое приобретение новой биологии, идея развития, также была усвоена психологической наукой и с успехом использована для объяснения психических процессов, как в индивидууме, так и в человеческих сообществах» (Эббингауз, с.18–19).

И завершает он весь этот рассказ так:

«В течение последних десятилетий 19-го века – сначала благодаря В у н- д т у – все эти побеги новой психологии были привиты к старому корню и объединены таким образом в одно целое. Они оживили отчасти засохшее, казалось, дерево и дали ему силы для нового роста, благодаря чему оно пустило много новых веток. Психология сделалась другой» (Там же, с.24).

 

Вот об этом я и хотел сказать, делая обобщающий обзор развития той науки, которая называет себя естественнонаучной психологией. К старому корню психологии был привит новый росток. И психология сделалась другой.

Я знаю, что, когда я рассказываю о судьбе психологии, в моих словах звучит горечь. Мне обидно за себя и жалко утерянного. Мне обидно и за всех тех, кто ощущает, что наука не просто обманула ожидания, но и оказалась на службе у какой-то такой страшной силы, которая правит миром и лишает его человечности. Что-то неверно в Датском королевстве!..

Это не значит, что я не могу «объективно» оценить того, что сделано наукой, даже считая, что взрыв наукообразности, то есть непомерное усиление за последние столетия научного сообщества, излишне откачнули маятник человеческого существования в сторону от естественности, можно сказать, поставив нас на грань гибели. Впрочем, зато за грань голода в сытость.

Сытость, если подходить КИ-психологически, – это основная ценность сообщества отцов, с которой воюют дети, уходя на поиски своего душевного сообщества. Например, науки. Дети не хотят верить отцам, не хотят отказаться от сказки, чуда, божественности ради всего лишь сытости. И они заявляют: мы уходим из вашего мира и создадим свой, который будет лучше! И создают… но он оказывается всего лишь более сытым!

Что же касается исторического пути естественнонаучной психологии, то я бы, пожалуй, ограничился таким образом. До XIX века психология, по сути, занимается лишь описанием явления, которое в бытовом понимании называется Душой.

Лишь в XIX веке начинаются первые попытки исследовать накопившийся материал описания. И эти попытки исследования с необходимостью приводят к выделению и отделению отраслей новой науки. Уходит то, что обрело узнаваемый и самостоятельный облик и явно может быть осознано как не относящееся к таинственному понятию Душа. В первую очередь, все, определенно обретшее свой предмет, – физиология, физиология высшей нервной деятельности, психофизиология. К сожалению, они уходят, сделав попытку унести с собой и само название Психология.

Что можно сказать об этой дисциплине, которую я называю психофизиологией. Это – совершенно определенно прекрасно разработанная и методически во многом завершенная отрасль науки о человеке. При этом у нее нет и не может быть никаких недоразумений с собственно психологией, если мы четко определим предмет психофизиологии как описание возможностей человеческого тела.

Исходные установки ее парадигмы прекрасно могут быть выведены из слов итальянского психофизиолога-позитивиста конца прошлого века Роберто Ардигo, которые можно рассматривать как символ веры психофизиологии:

«Сначала физика и биология рассеяли мираж сверхъестественного в материальном мире, затем астрономия изгнала небесные пространства. Но в сфере сознания эта иллюзия еще оставалась, и экспериментальной науке о мысли мы обязаны ее исчезновением и завоеванием скипетра разума в этой последней цитадели, где еще укрепилась вера и откуда она продолжала оказывать свое тормозящее влияние на все отрасли знания» (Цит. по: Анцыферова, с.23).

После того, как сложилась наука, столь тщательно и точно описывающая возможности, называемые обычно душевными качествами, которыми обладает человек, выяснилось, что понятие «душа» этим описанием не исчерпалось. И двадцатый век, а точнее, несколько психологических и культурологических школ, возникающих в конце девятнадцатого, но переходящих в двадцатый, задаются вопросом: возможности таковы, но как человек их использует?

Этот вопрос об использовании описанных психофизиологией человеческих возможностей вылился в рождение психологических школ, изучающих поведение и общество. Отсюда был уже только один шаг до изучения поведения в исторически развивающемся обществе, точнее, обществах, что равносильно культурам.

Вот это и стало основным предметом психологии нашего времени, можно сказать, собственно психологии или психологии культурно-исторической.

Раздел IV
История культурно-исторической парадигмы

Введение

За последние годы в России произошли не только политические и экономические перемены. На мой взгляд, и в науке, по крайней мере, гуманитарной, происходят важные изменения. Очевидно, рождается новая научная парадигма, которая не просто критикует прежнюю, советскую науку, но закладывает действительные основы новой науки.

За всем, конечно, не уследишь, но из того, что мне особенно близко и соответствует теме моего исследования, назову «Историческую этнологию» Светланы Лурье и «Историческую психологию» В.Шкуратова. Я читал первые варианты этих книг, а потом несколько лет к ним не прикасался. Сейчас, уже написав почти все, что хотел, я их перечитал. Точнее, прочитал новые издания – переработанные и качественно изменившиеся. И был поражен, как же велик этот мир!.. И как велик этот узел, соединяющий историю, психологию, этнографию и культуру.

Конечно, многие имена и подходы к истории и психологии, которые я, вслед за Майклом Коулом, намерен представить, чтобы показать историю культурно-исторической психологии, встречаются и у этих исследователей. Но в целом – это такие разные и так мало перекрывающие, хоть и дополняющие друг друга, науки!

«Наука о человеке – река, заваленная массой обломков, – пишет о своем предмете В.Шкуратов. – По ней можно путешествовать пешком, перепрыгивая с обломка на обломок, с камня на камень. Кто же пытается плыть – рискует пробить дно своей лодки. Сейчас русло прочистилось большим историческим паводком, струи наук сближаются в изучении психологии общественно-исторических изменений, но остается много стереотипов менее текучих времен» (Шкуратов, с.14).

Это прекрасные книги, написанные хорошим языком и с утонченным научным тактом. После них я почувствовал, что мчусь по реке науки о человеке в очень утлой лодчонке, дно которой обязательно будет пробито…… и неоднократно. Писать неуязвимо надо учиться, и учиться долго, может быть, даже так долго, что так ничего и не напишешь.

Когда я читаю у Лурье: «В сказке замечательного английского писателя Клайва Льюиса о стране Нарнии, где живут говорящие звери, гномы, великаны, барсук по имени Боровик утверждает: “Мы, звери, не меняемся”. Сказочные говорящие звери из поколения в поколение помнят что-то самое важное, свою сущность. А мы, люди?» (Лурье, 1994, с.5), – я ощущаю горечь. А потом ту же горечь я обнаруживаю в словах Шкуратова о «науке психической жизни человека»:

«Хотя такая психология признает, что человек историчен, но дальше изучения социальных детерминант поведения и дезадаптирующих влияний общественного кризиса на индивидов не идет. Ее мало интересует, какой нынче век на дворе и чем он отличается от прошлого и позапрошлого. Главное – “упаковать” исторические волнения индивида в синдромы, факторы, комплексы, доступные стандартным изменениям и воздействиям. Что же касается слов о единой субстанции истории и психики, то они воспринимаются как романтическое преувеличение: ясно, что единичный человек и человечество – сущности разного масштаба, и постулировать их единство – еще не значит изучать таковое. Человек в истории – тема скорее для философии, чем для опытной науки.

Воздадим должное исследовательской и практической психологии. Век с лишним упорной охоты на бабочку Психеи не прошел даром. Летучую охватили естественнонаучным экспериментом, статистическими выкладками, клинической интерпретацией. Поднимаясь от сенсорики к личности, вытянули в регулярные повторяемости, однотипные с природными. Теоретическая психология построила модели, в которых связи заданных элементов принимаются неизменными, а исторические события – флуктуациями или погрешностями системы. Практическая – обзавелась методами погашения конфликтов индивида в стереотипных обстоятельствах городской среды…» (Шкуратов, с.30). Или: «Парадокс научной психологии в том, что чем более она приближается к научности, тем менее она – о человеке» (Там же, с.45).

Я ощущаю эту горечь и чувствую: плыть все-таки надо! Как умею, даже если умею плохо.

И еще одно ощущение пришло ко мне после прочтения этих книг – все основы того, что я хотел сказать, изложены в них. Сказанное мною – дополнительно. Может быть, даже сами авторы этих книг не посчитают мою работу продолжением своей, но это никак не мешает мне считать их работы основанием, от которого я исходил. Научным основанием, по сравнению с которым моя работа – бельсайнтистика. Так Шкуратов обозначил научную беллетристику, писание о науке. И это тем более выгодно для меня, что снимает необходимость говорить о предмете со всей необходимой для академического исследования полнотой. Полнота уже обеспечена, и академичность тоже. По крайней мере, мне есть к чему отослать желающих.

Меня это вполне устраивает. Я могу ограничиться лишь рядом произвольных очерков на темы культурно-исторической психологии и остановиться на рубеже двадцатого века, который требует отдельной работы и к тому же хорошо описан. Уже имеющиеся работы позволяют мне ни в чем не отвлекаться от моих личных целей, и я очень за это благодарен.

Но! Но есть и но……

Риккерт писал о методе науки:

«Если <……> кроме естественнонаучного метода должен еще существовать другой, принципиально отличный от него, способ образования понятий, то <.…..> его нельзя основывать на особенностях духовной или психической жизни. Только та логика может надеяться прийти к пониманию существующих наук, которая, спокойно предоставляя психическую жизнь генерализирующему (то есть обобщающему – А. Ш.) естествознанию, в то же время решительно ставит вопрос, не имеется ли, кроме основного для естественнонаучного метода принципа генерализирования, еще иная, принципиально отличная от него формальная точка зрения, которая совершенно другим образом отделяла бы существенное от несущественного. И тот, кто старается проверять свои логические теории наблюдением над действительно существующими науками, не сможет, как мне кажется, не заметить прежде всего просто факта существования в формальном отношении иного научного метода. Если факт этот не умещается в традиционную логику, то тем хуже для логики.

Есть науки, целью которых является не установление естественных законов и даже вообще не образование общих понятий; это исторические науки в самом широком смысле этого слова. Они хотят излагать действительность, которая никогда не бывает общей, но всегда индивидуальной, с точки зрения ее индивидуальности; и поскольку речь идет о последней, естественнонаучное понятие оказывается бессильным, так как значение его основывается именно на исключении им всего индивидуального как несущественного. Историки скажут об общем вместе с Гете: “Мы пользуемся им, но мы не любим его, мы любим только индивидуальное”, и это индивидуальное, во всяком случае поскольку подлежащий исследованию объект интересует нас как целое, они захотят также изобразить научно. Поэтому для логики, желающей не поучать, но понимать науки, ложность мнения Аристотеля, к которому примыкают почти вся современная логика и даже некоторые историки и в соответствии с которым особенное и индивидуальное не может быть введено в научное понятие, не подлежит никакому сомнению. Мы не будем пока входить в рассмотрение того, каким образом историческая наука изображает эти особенность и индивидуальность действительности, которые она исследует. То, что она видит в этом свою задачу, не должно быть отрицаемо, и из этой задачи следует исходить при изложении ее формальной сущности. Ибо все понятия о науках суть понятия задач, и логически понять науки возможно, лишь проникнув в цель, которую они себе ставят, а отсюда – в логическую структуру их метода. Метод есть путь, ведущий к цели» (Риккерт, с.73–74).

Метод есть путь, ведущий к цели. И понять науку можно лишь проникнув в цель, которую она себе ставит. При этом наука есть инструмент для решения определенных задач, наличие которых и определяет цель науки.

При всей своей немецкой занудности Риккерт мне нравится, я его понимаю. Он горит, он живет, и я вижу, что он полон желанием… Он хочет вернуть «науке о душе без души» человека с его индивидуальностью, то есть личностными особенностями и способностями. По сути, он хочет вернуть доверие к свидетельствам, которые мы делаем на суде, который вершит научная психология над человеком, да еще и не дав ему права голоса в свою защиту.

Шкуратов, рассказывая о взаимодействии истории и психологии, пишет о том, что в конце прошлого – начале нашего века происходила дискуссия по поводу психологии среди наук о духе. «Этой науке “о душе без души” противопоставлялась история», и противопоставлялась, в первую очередь, Риккертом. Вот что пишет о нем Шкуратов:

 

«Риккерт предлагал разделить науки не по объекту, а по методу. Метод гуманитарных наук – идиографический (индивидуализирующий). В сущности, описания историка принадлежат не столько науке, сколько искусству. Естествознание же пользуется генерализирующим методом и любую индивидуальность подводит под общую закономерность.<…>

В советской философской литературе методологическая дискуссия начала века представлялась сражением идеализма и материализма. Впрочем, и тогда было легко понять, что ее значение выходит за пределы разногласий двух идеологических лагерей. Риккерт, его единомышленники и оппоненты формулировали очень важные для наших дней темы: о границах науки, о соотношении искусства и науки, науки и морали, о ценностном постижении мира, о месте образа в познании, о совместимости художественной индивидуализации с исследованием естественнонаучного типа. Разумеется, указанные эпистемологические проблемы появились много ранее конца XIX века. Однако к началу текущего столетия можно было подвести итоги развития познания в Новое время, в частности, сопоставить два представления о науке, принятые в европейской цивилизации» (Шкуратов, с.60–62).

Читая это, я вдруг понял, что плохо понимаю Шкуратова. И не только в этом месте. Вспоминая всю его книгу, пытаясь увидеть ее целиком, я испытываю то же самое ощущение – местами я словно бы перестаю его понимать. Я не понимаю, что он пишет, и не понимаю это потому, что не понимаю, а что он хочет!

Раньше, читая его или Лурье, да и других психологов, я сам придерживался некоего негласного согласия, которое будто бы существовало между нами: я извлекаю из их книг нужный мне (нужный для чего-то моего, их не касающегося!) материал, а они мне его предоставляют. Иначе говоря, они меня совсем не интересовали, лишь бы материал подходил. А уж что я с ним и из него сделаю – это, в свою очередь, не касалось их. Им тоже не было дела до меня. Ученые словно бы и не для меня пишут, читатель – это побочно, – заодно и читатель пусть почитает! А вообще пишутся такие книги словно бы для того «лингвистического монстра», о котором я рассказывал в самом начале. Оказывается, он не только творец языка, но и великий цензор всего написанного в научном сообществе. Сначала он. Сначала пусть пропустит вообще хоть что-то!..а уж с читателем как-нибудь разберемся…

Я не прав. Я начал разговор со Шкуратова и Лурье, а покатил на общий стиль научного писания. К ним это как раз относится меньше, чем к другим. Если быть искренним, то как раз второе издание книги Шкуратова стало гораздо живее и человечнее. В нем он раскрылся. Но оно все равно при этом словно укутано в капустный кочан из множества слоев защит и щитов, и что-то живое то ли укрывается за ними, то ли выглядывает из-за них……

А вот у Лурье переработанную книгу я толком читать не смог, как я сейчас вспоминаю.(А ведь «Метаморфозы традиционного сознания» прочитал когда-то взахлеб.) Она совсем спряталась в наукообразную капусту, создавая из той книги учебник «Исторической этнологии». Совсем как напуганный болью ребенок…… Это все делает с нами неуязвимость, я думаю.

В капусте находят детей…… или, наверное, там прячут детские души. Нужна майевтика, нужно родовспоможение души. Каждому ученому нужен его личный Сократ, Риккерт или хотя бы искусство задавать себе вопросы. Шкуратов ведь совсем не понял Риккерта. Или, точнее, он не захотел его понять как психолог. Он предпочел обойтись с ним как историк. Риккерт говорит психологу вовсе не о том, что надо сменить метод с генерализирующего на индивидуализирующий, подобный искусству. То, о чем говорит Риккерт, требует не искусства, а профессиональной искусности.

Достаточно было лишь попробовать перевести предлагаемое Риккертом на себя и не прятаться за щитами научной неуязвимости. Метод – это путь, ведущий к цели. Понять науки возможно лишь проникнув в цель, которую они себе ставят. Понять ученого – лишь проникнув в его цель! Для того, чтобы было понятно, что хочет сказать ученый, создавая науку, нужно иметь возможность понять, а что хочет он. А ведь он чего-то же хочет! Предоставить мне материал, чтобы я его самого послал и делал из его материала свое? А он будет наблюдать за мной из капусты? Нет, он явно хочет много всего, но скрывает это.

Ученый все-таки должен сам предоставить читателю возможность понять свою цель, а для этого его книга должна быть ответом на вопрос: А чего же я хочу?

А когда ответ на этот вопрос появится, неплохо задать уточняющий вопрос:

– А зачем?

И так несколько раз…… Конечно, множественные соображения здравого смысла и разума, да просто необходимость выжить заставят в той или иной мере применяться к существующей действительности, к миру, в котором живем…… Сила солому ломит!

Впрочем, выбор всегда за нами. Иметь Сократа или убить его. Смерть – это или ничто, или нечто. Как жизнь проживешь, так она и пройдет.