Подруги. Над пучиной (сборник)

Tekst
1
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Подруги. Над пучиной (сборник)
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Подруги


Глава I
У себя

Большие парадные покои в доме генерала Молохова с утра приводили в порядок: свечи вправляли в люстру, бра и канделябры различных размеров; в корзинах у окон гостиных, на консолях и в углах большой залы расставляли цветы, букеты и группы высоких экзотических растений. Было семнадцатое сентября, день именин хозяйки дома и ее падчерицы Надежды. Софья Никандровна Молохова ждала вечером множество гостей; она давала бал не столько по случаю дня своего ангела, сколько потому, что Наденьке в тот же день минуло шестнадцать лет и хозяйка дома непременно желала отпраздновать ее совершеннолетие с особым торжеством. Так Молохова рассказывала своим знакомым, таинственно добавляя на ухо некоторым:

– Вы понимаете, что я не так старалась бы для родной своей дочери, но Наденька такая нелюдимка, такая бука, что меня, пожалуй, обвинят в том, что я не приучаю ее к обществу… Знаете, ведь мачехи всегда виноваты – во мнении сердобольных тетушек и бабушек! Я знаю, родня покойной госпожи Молоховой и без того меня недолюбливает и винит в том, что Надежда Николаевна воспитывалась не дома, а виновата ли я, что с ней ни одна гувернантка не уживалась? Вот и теперь: прекрасно кончила курс, с золотой медалью, чего же лучше? На что ей восьмой класс? Что она, по урокам, что ли, будет бегать? Из-за куска хлеба биться? Баловство одно! Рисовка одна только! А меня, поди, тоже винить станут, что я не вывожу взрослую девушку… А я что же поделаю, когда она не только о выездах, даже о приличных туалетах слышать не хочет? Заладила свою форму – и в будни, и в праздники, и ничем ее не переупрямишь! Характерец, я вам скажу! Не дай Бог! Что я с ней горя терплю – одна я знаю…

Так жаловалась Софья Никандровна своим близким, и все сочувственно качали головами, сожалея о ее трудном положении и о тяжелом нраве падчерицы.

В тот самый день, когда у Молоховых шли деятельные приготовления к вечернему приему (приготовления, в которых родная дочь Софьи Никандровны, Полина, принимала самое горячее участие), Надежда Николаевна, по-видимому, не обращала ни малейшего внимания на общую суету. С трудом удалось вытянуть ее утром в гостиную для приема гостей, которые не переставали подниматься по устланной коврами лестнице в роскошно убранную маленькую приемную госпожи Молоховой (большие были заперты для особо эффектного убранства к вечеру); с трудом высидела она обед en famille[1], который, благодаря этикету, введенному хозяйкой дома, прошел довольно церемонно.

После обеда она тотчас же удалилась в свою уютную комнатку, где ожидала двоих единственно дорогих ей и желанных гостей – кузину Веру Алексеевну Ельникову и Машу Савину, любимую подругу по гимназии. Вера Алексеевна была гораздо старше Нади, служила учительницей в той самой гимназии, где кончила курс, но они были очень дружны, хотя Ельникова не любила семью своего дяди и очень редко бывала у госпожи Молоховой. Савина тоже избегала дома генеральши. Эта смуглая, миниатюрная, вечно занятая девушка была всего на несколько месяцев старше своей подруги, но казалось, что разница гораздо больше, потому что ранние лишения и заботы уже проложили преждевременную морщинку между ее черными бровями и сделали Машу слишком серьезной и неприветливой на вид. Она дичилась и сторонилась всех, кроме близких ей людей, которых было очень мало. Генеральша невзлюбила ее с первого взгляда и очень тяготилась ее посещениями. Савина, впрочем, и сама их боялась и, несмотря на настойчивые просьбы Нади, предпочитала видеться с ней в гимназии, в своей крошечной комнатке в квартире матери, а более всего – у Веры Алексеевны, где они втроем проводили самые веселые часы. Однако в этот день они отлично провели время в комнате Надежды Николаевны, которую та тщательно оградила от вторжения своих меньших сестер и братьев. Она угощала своих гостей шоколадом, фруктами и конфетами и почти совсем забыла о неприятных вечерних обязанностях, если бы о них не напомнила ее сестра Полина, которая постучала в запертую дверь и весьма пронзительным голоском сообщила, что пора одеваться, что maman[2] уже причесывает парикмахер, что сейчас и их, Полину и Риадочку, позовут завиваться, и что maman велела спросить у нее, не хочет ли она, чтобы и ее причесали.

– Нет, спасибо, – смеясь, ответила через двери Надя. – Я сама оденусь и причешусь; мне никого не надо!

– Ну, как хочешь! – сказала Полина. – Только мама приказала, чтобы ты, как будешь готова, пришла ей показаться. Слышишь? Непременно!..

– Слушаю-с. Непременно!.. – насмешливо-недовольным голосом отозвалась старшая сестра. – А теперь иди себе с Богом, тебе пора завивать свои локоны.

Она посмотрела на прелестные золотые часы, подаренные ей в этот день отцом: всего только половина восьмого. «До десяти я пятьдесят раз успею одеться», – подумала она.

За дверью раздался смех и восклицание, судя по тону, весьма нелестное для Надежды Николаевны, и Полина удалилась быстрой походкой, свойственной ее живой натуре.

– Зачем ты так недружелюбно обращаешься с сестрой? – заметила Ельникова. – Ведь она только передала слова матери, а Софья Никандровна о тебе же заботится…

– Ах, Верочка, оставь! Ты не знаешь… Ведь это все лицемерие – чтобы пред вами порисоваться и в то же время выведать, что мы здесь делаем. Недаром же я дверь на ключ заперла. Я знала, что без этого не обойдется!..

– А мне, право, кажется, что ты преувеличиваешь. Тебе бы самой легче жилось, если бы ты так не портила отношений с мачехой и ее детьми.

– Ну, про то мне лучше знать! – со сдержанным вздохом возразила Надя. Но в ту же минуту, спохватившись, что резко ответила Вере Алексеевне, обняла ее одной рукой, крепко поцеловала в щеку и продолжала:

– Душечка, я, право, не злая и была бы рада, чтоб все шло иначе… Но ничто меня так не возмущает, как ложь, a в Софье Никандровне – все лживо, все напускное и деланое! Я никогда не смогла бы с ней сойтись, но, может быть, еще ладила как-нибудь, если б не эти несчастные дети! Как их воспитывают? В какой среде они растут? Это заставляет меня ненавидеть их мать!

– Очень скверное чувство! – серьезно сказала Ельникова. – Этим ничего не исправишь, а такое отношение к семье не делает тебе чести. Лучше бы ты старалась противопоставить ей свое доброе влияние…

– Ах, полно, пожалуйста! – сердито прервала ее девушка. – Легко говорить вчуже. Будто бы я не люблю этих детей и не перепробовала все, что в моей власти?..

– Не власть нужна, a любовь, – настойчиво перебила Вера. – Власти у тебя, – ты не можешь жаловаться! – в отцовском доме довольно. Потому-то я и не могу простить тебе твоих отношений с сестрами. Если б ты сумела привязать их к себе, то могла бы быть им очень полезна.

– Очень! Нечего сказать! Пробовала я… Про брата и Аполлинарию Николаевну и говорить нечего: они с рождения сами себе и всему дому господа; я от них никогда доброго слова не слыхивала. Да и с Ариадной Николаевной, как ни старалась дружить, ничего не выходит! Риада вся под влиянием этой лицемерки мадемуазель Накé. Клавдия, хоть и нелюбимая, a тоже бедовая, своевольная, капризная девчонка. Все три так избалованы, что к ним и подступиться страшно… Только бедная маленькая Фимочка любит меня, потому что больная; все ею тяготятся, так она, бедняжка, ко мне и льнет. Да и то, наверное, скоро влияние старших сестриц и братца на ней скажется. Ариадна и Клава прежде тоже были гораздо лучше, добрее, послушнее, a как только подошли к десяти годам, так начинают выказывать фамильные черты маменьки.

– Перестань, Надя! Право, мне это неприятно. Я особой дружбы к твоей мачехе не испытываю, ты это знаешь; но нахожу, что с твоей стороны бестактно и даже неприлично постоянно ее бранить…

– A ты хочешь, чтобы я ей гимны распевала? Уж извини: лгать не умею!

– Я и не хочу, чтобы ты лгала, но… На все есть мера и манера. Гимны незачем петь, но без нужды не надо и осуждать ее недостатки. Можно просто помолчать. Хотя бы из любви к отцу.

– Из любви к нему я во многом себя ломаю и даже часто сама грешу против своей совести, но с вами-то уж двумя, кажется, мне незачем притворяться. Пóлно тебе читать нравоучения, Вера; мы тут с тобой не ученица с наставницей, a сестры!

И она еще раз поцеловала кузину, обхватила ее за талию и, насильно повернув вокруг себя, со смехом повалила на диванчик и воскликнула:

– Извольте сидеть смирно, назидательная азбука!

Ельникова смеялась, качая головой. Улыбалась, глядя исподлобья на эту сцену, и другая гостья, Маша Савина, во все время последнего разговора не проронившая ни слова – из уважения к Вере Алексеевне, а также из любви к своей подруге, на стороне которой она была всегда и во всем.

Надежда Николаевна, усадив таким образом свою родственницу, схватила с окна глиняный цветочный горшочек с распустившимся кустом ландышей, прижала его к груди и, вдыхая аромат, воскликнула:

– Ах, какой цветок! Ничего так не люблю, как ландыши! Все сегодняшние подарки никуда не годятся в сравнении с вашими двумя.

 

– Ну как же сравнивать цветок, от которого через неделю и следа не останется, с прекрасными вещами, что ты получила от своих родных! Книга Веры Алексеевны – другое дело.

– Напротив, Манечка, – отозвалась со своего дивана Вера Алексеевна. – По времени года ваш подарок – очень редкая и ценная вещь. Я удивляюсь, где вы смогли его достать?

– Я просила брата Пашу для меня вырастить. Ведь он служит при казенном саде, садоводству учится, – очень тихо ответила Савина, почему-то покраснев.

– Славный мальчик! – воскликнула Надя. – Какой он красавец! Ты видела его, Верочка?

– Пашу? Да! Нынешней весной мне довелось побывать в оранжереях: Александре Яковлевне хотелось к именинам букет заказать, так он и составил. Мне его главный садовник очень хвалил… Это хорошее ремесло, и выгодное, – похвалила Ельникова.

– Отец ни за что не хотел меньших братьев отдавать в училище, – объяснила Маша, не поднимая глаз. – С тех пор как со старшим братом, Мишей, так не заладилось, он решил, что простым бедным людям ремеслом вернее прокормиться…

– Ну, это он напрасно. Один мог с толку сбиться, но это не причина, чтобы и другим…

Ельникова вдруг спохватилась и замолчала, заметив, что Савина низко пригнула голову и побледнела.

– Не надо, Вера Алексеевна! – отрывисто проговорила она, нахмурив брови. – Умер уж ведь. Все поправил…

– Душа моя, да он ни в чем таком виноват не был! – поспешила сказать Ельникова. – Это скорее несчастье, чем вина.

– Понятно – несчастье! – горячо прервала ее Надя. – Попал, бедный мальчик, на одну скамью с негодяями; выдавать товарищей не хотел, ну и был вместе с ними исключен. Остальным ничего – нашли себе места по другим гимназиям, a Савину пришлось на чужом пиру похмелье терпеть!

– Бедным людям всякое горе – вдвое! Это уж известно, – сказала Маша Савина. – Вот потому-то и незачем нам в высокие хоромы залетать. После того отец и слышать не хотел о том, чтобы меньших братьев в гимназию отдавать. Пашу из первого класса взял и к садовнику в выучку отдал, a Степу – прямо в ремесленную школу…

– Отчего же не вместе обоих?

– Да Павел не хотел; обидно ему казалось после гимназии, ведь он учился очень прилежно. A к садоводству он большую охоту имел; еще крошечным ребенком все в земле рылся да огороды устраивал. Может, и выйдет толк, – вздохнув, прибавила Савина, – если пошлют его, как обещают, в училище садоводства.

– И точно выйдет! – убедительно подхватила Надя.

– Разумеется. Знающих людей по этому делу у нас немного, – согласилась Ельникова.

– Да, – задумчиво продолжала вспоминать Савина, – дорого Миша поплатился за своих приятелей! Так хорошо кончал курс, почти первым. И потом, как он мучился! Работал за четверых, – и в доме, и по грошовым урокам в дырявом пальтишке бегал… Вот и схватил тиф. Хорошо еще, что быстро его, беднягу, скрутило – не успел отца разорить на лекарства…

– Не люблю я y вас этого резкого тона, Манечка, – ласково заметила Вера Алексеевна.

– Эх, – горько отозвалась девушка, – будешь резкой, как вспомнишь все, что пришлось перенести! Брат, слава Богу, был без памяти, a потом умер. Ему ничего, a что маме пришлось терпеть! Да и теперь еще…

– Что ж теперь-то?

– Как что? Ты не знаешь, Верочка, – оживленно заговорила Надя, – ведь старик совсем изменился со смертью сына – бедную Марью Ильиничну поедом с утра до ночи ест! И в том, что с сыном так случилось, ее упрекает, и в том, что будто бы и с Маней то же самое будет.

– Это с чего он взял?

– A вот, изволишь ли видеть, потому что Маня в шестом классе два года оставалась, a того не берет в расчет, что она целую зиму почти в классах не бывала, потому что за больной матерью ухаживала и всю домашнюю работу справляла! A теперь? Я даже удивляюсь, когда она находит время уроки готовить… Ведь она, как вернется из гимназии, завалена делами – до полуночи сидит, за отца бумаги переписывает. Прежде он сам это делал, a теперь часто болеет, и глаза стали плохи, так он дочь в свое дело впряг. A если бы Маня и теперь в уроках отставала, он ее одну обвинял бы…

– Ну, этого, благодаря Богу, нет; Савина на отличном счету.

– Да, хорошо, что Бог ей силы посылает…

– Теперь отец добрее стал. Это три года тому назад, как с братом несчастье случилось, он рвал и метал. Ведь мы с мамой тогда насилу его умолили оставить меня доучиваться!

– Да, я помню. Это благодаря Александре Яковлевне уладилось, вы ей обязаны, Маня…

Глава II
Сиротка

Часы пробили восемь.

– О, однако прощай, Наденька! – поднялась Ельникова. – Тебе пора одеваться, a нам с Савиной – по домам, завтра ведь не праздник.

– Да и мне не праздник – точно так же в восемь часов буду в классе!

– Неужели придешь?

– Понятно, приду. Даже если гости Софьи Никандровны меня до пяти часов утра продержат, я все равно не опоздаю: прямо из бального в форменное платье наряжусь – и вперед!

– Формалистка! – засмеялась Ельникова. Она явно любовалась своей кузиной. Взяв в руки одну из ее тяжелых кос, она сказала:

– Экие волосы у тебя богатые! Прелесть!

– Ах, Бог мой! – вскричала Надя. – Хорошо, что похвалила, a то у меня совсем из головы вон: ведь ты же должна меня причесать, Верочка, a то мне опять достанется, если я осмелюсь выйти как всегда, с косами. Сооруди мне, пожалуйста, какую-нибудь каланчу во вкусе ее превосходительства. Ты ведь такая мастерица!

– А ты не можешь без колкостей обойтись! Не стоило бы, ну да уж так и быть! Садись скорей к туалету. Савина, посветите, душа моя, я мигом ее причешу!

И Вера Алексеевна принялась умелыми руками хозяйничать в густых прядях темно-русых Надиных волос.

Савина, державшая свечку за спиной Надежды Николаевны, казалась совершенно миниатюрной рядом с ними обеими. Она была не более как по плечо Ельниковой. Издали, в ее обтягивающей черной кофточке и с коротко остриженными вьющимися темными волосами, Машу легко было принять за мальчика. В ее худеньком смуглом личике не было ничего выдающегося, кроме темно-карих, почти черных глаз, очень печально смотревших на весь Божий мир. Ее взгляд прояснялся редко, только когда она смотрела на маленьких братьев или на свою подругу. Надя Молохова обладала даром вызывать улыбку на вечно озабоченном лице Савиной, a в ее сердце – теплое чувство доверия и надежды на лучшее. Какой красавицей казалась ей Надя! Для Маши не было в мире ничего более совершенного, чем эта белая, статная, румяная девушка. Один взгляд ее больших темно-серых глаз, одна веселая улыбка тут же изгоняли горе и заботы из сердца бедной маленькой труженицы. Не было таких подвигов и жертв, на которые не была бы способна Савина, если бы они потребовались ее подруге. Она и не подозревала, что эта обожаемая ею подруга, по всей видимости, так беспечно и подчас даже легкомысленно смотревшая на жизнь, сама была готова для нее на очень многое. В основе характера Нади было гораздо больше глубины и силы, нежели выказывала ее открытая, располагающая внешность, и гораздо меньше эгоизма и суетности, чем можно было бы ожидать от богатой, избалованной отцом девочки, выросшей в такой роскошной и вместе с тем до неряшливости беспорядочной семье Молоховых.

Дело в том, что еще в раннем детстве она получила другое воспитание, видела другие примеры. Она жила с людьми, которые оставили неизгладимый след в ее уме и сердце. Когда после смерти бабушки Ельниковой, y которой они росли вместе с Верой Алексеевной, Надя попала в семью своего отца, все ей показалось в ней диким и несообразным. Она привыкла рано вставать, привыкла к порядку, к тихой, размеренной жизни. Здесь же ее брат и сестры вставали, когда им заблагорассудится. Они росли в руках бонн и гувернанток, беспрестанно менявшихся и почти всегда оставлявших детей на попечение прислуги, в то время как сами они надолго исчезали из дома – по примеру его хозяйки. Отца, вечно занятого службой, Надя видела хорошо если раз в день, a мачеха нередко не показывалась неделями: она и своих родных детей порой посещала нечасто. Софья Никандровна вовсе не была злой женщиной и по-своему любила детей, но еще больше она любила самое себя. Выше всего прочего она ставила светские обязанности, общество, выезды, приемы и наряды, которым отдавала все свое время.

Надина мачеха была из очень богатой купеческой семьи. На семнадцатом году из плохонького пансиона она попала, тоже сиротой, без матери, в дом своей бабушки – простой, строгой женщины крутого и необузданного нрава. Старуха держала в руках весь дом, начиная с седоволосого сына, который пред матерью и пикнуть не смел. Будь ее воля, маленькая Соня никогда не попала бы на воспитание во французский пансион; это устроила ее мать, умершая за несколько лет до окончания учебы. Когда же старуха Соломщикова, передав зятю управление ситцевой фабрикой, которой всю жизнь распоряжалась сама, переехала на житье к сыну, ее внучка как раз только что вернулась домой, мечтая о выездах, балах и прочих удовольствиях. Но бабушка повернула все по-своему и разрушила все ее надежды, заперев девушку в четырех стенах и никуда не выпуская, кроме церкви. За эти три-четыре года характер Софьи Никандровны очень испортился, в ней сильно развились льстивость и лицемерие, необходимые, чтобы задабривать бабушку и многое от нее скрывать. Ничего удивительного в том, что, вырвавшись на волю из-под строгой опеки, она повела совершенно иную жизнь. Но, ожидая еще многого от богатой бабушки, «генеральша», как все в отцовском доме называли госпожу Молохову, старалась с ней не ссориться. Напротив, она всячески ублажала старуху и уверяла ее, что ведет столь суетную жизнь, только уступая желаниям мужа и требованиям общества, в которое попала через него. И вообще она во многом вела двойную игру; падчерица недаром невзлюбила ее за это.

С первых же дней Наденька Молохова стала томиться в новой, непривычной для нее обстановке родительского дома. Сначала Софья Никандровна задумала было сделать из хорошенькой десятилетней девочки «вывеску» своей материнской нежности и доброты. Она наряжала ее и старалась держать напоказ в гостиной или катать в своей коляске, чтоб все видели, как она добра к этой «бедной маленькой сиротке». Но «бедная сиротка» оказалась гораздо более развитой и сметливой, чем ожидала ее мачеха: она сразу начала протестовать против этих «выставок», так же как и против роскошных нарядов, к которым у бабушки не привыкла и которые ее стесняли. Еще сильнее, открыто и смело она восстала против деспотизма гувернантки, приставленной к ней по выбору мачехи. Надя по привычке говорила все, что было у нее на уме, вычурной парижанке, приходившей в ужас от ее «скверных манер» и «невоспитанности»; она не считала нужным слушаться гувернантки в том, что казалось ей дурным и несправедливым. Девочка направилась прямо к отцу, улучив время, когда он был один.

– Папа, – заявила она, – найди мне другую гувернантку. Эту я не буду слушаться. Она злая, она бьет Марфушу и меня хотела прибить за то, что я сказала правду. Бабушка велела мне всегда всем говорить правду, a она требует, чтоб я говорила, что я больше люблю maman, твою жену, чем любила бабушку и Верочку. Я так не могу! Я не хочу лгать и – не буду ее слушаться!..

Николай Николаевич сначала смеялся, пробовал урезонить свою дочку, но та стояла на своем. Вскоре непригодность гувернантки стала очевидной и для Софьи Никандровны, и она ее уволила. Но и с другими наставницами дело пошло немногим лучше, неприятности продолжались беспрестанно. Надя сердилась на них, жаловалась отцу, даже плакала, хотя это было не в ее привычках. Само собой разумеется, что и она сама была во многом виновата. Предубежденная из-за своей первой гувернантки, она заранее была раздражена и несправедливо относилась ко всем остальным. Она умоляла отца, чтоб он позволил ей ходить в гимназию, куда Ельникова в то время уже поступила учительницей, и учиться у своей милой Верочки и у Александры Яковлевны, начальницы гимназии. Начальницу Надя заранее любила потому, что ее любила Верочка, которая рассказывала, как близко они были знакомы с ее родной, милой умершей мамой. Кончилось тем, что после одной сцены с последней гувернанткой, мадемуазель Наке, жившей у них еще и теперь, – сцены, за которую мачеха ее строго наказала, – Надя серьезно заболела, и отец, испугавшись дальнейших последствий, сдался на просьбы дочери и советы племянницы и определил девочку в гимназию. Там Надя быстро освоилась; она прекрасно училась, была первой почти во всех классах – до последнего, который окончила с золотой медалью. В восьмом, педагогическом, классе она осталась против воли мачехи, заявив ей гораздо резче, чем следовало, что ей необходимо заработать права учительницы. Софья Никандровна разобиделась не на шутку, и надо признать, что на этот раз она была права. Узнав об этой сцене, Вера Александровна без обиняков заявила своей кузине, что она обязана извиниться пред мачехой. Скрепя сердце Надя извинилась, но тем не менее осталась в гимназии. Однако сама чувствуя свою вину, юная девушка старалась в последнее время идти на некоторые уступки. Так, она безропотно покорилась желанию мачехи отпраздновать ее, Надино, совершеннолетие и даже, скрывая неудовольствие, приняла от нее в подарок дорогой наряд и нитку прекрасного жемчуга, которые сегодня должна была обновить.

 

Надежда Николаевна в этом бальном туалете была очень мила, а Савиной она показалась просто красавицей. Через полчаса она уже стояла готовая, благодаря свою кузину и окончательно прощаясь с обеими своими гостьями, когда в дверь, оставленную незапертой вошедшей горничной Марфушей, вбежала ее вторая сестра, десятилетняя Ариадна, с чудесным букетом цветов в руках. Увидев посторонних, девочка тут же остановилась, сделала реверанс и, не поднимая ресниц, с самым официальным видом обратилась к сестре по-французски:

– Maman просит вас доставить ей удовольствие и принять этот букет. Она специально заказала его для вас!

– Сколько раз я тебя просила, Риада, говорить со мной просто, без этой вычурности во вкусе мадемуазель Наке! По образцам ее красноречия говори с другими, если уж это так нравится твоей гувернантке, a со мной, пожалуйста, объясняйся проще, – ответила Надя.

Девочка подняла брови и высокомерно возразила:

– Я не умею говорить иначе, нежели говорят в порядочном обществе. Я, кажется, не сказала ничего необыкновенного…

– A я тебе скажу, что ты и теперь, и всегда говоришь не по-человечески, а держишь себя, как кукла на сцене марионеток! – вспылила Надежда. – Уж не знаю, что за манерную дуру ты в конце концов из себя сделаешь, если не возьмешься за ум и не отучишься от своих глупых привычек!

Вера Алексеевна сжала ей руку, но она не заметила этого предостережения и, еще больше выведенная из себя презрительной гримасой Риады, продолжала:

– Да! Да! И нечего пожимать плечами! Если б ты не была маленькой дурочкой, ты бы сама понимала, как смешно для девочки твоих лет напускать на себя такой вид и так важничать. Давай сюда цветы. Скажи маме, что я благодарю ее. Иди!

Ариадна молча отвернулась и с презрительной улыбкой на высоко поднятом личике пошла было к дверям, но вдруг, словно опомнившись, повернулась и снова отпустила самый изысканный реверанс, промолвив:

– Je vous salue, mesdemoiselles![3]

Это движение и напыщенное выражение ее детского личика были так комичны, что все три девушки невольно рассмеялись. Ельникова, впрочем, тотчас же прикусила губу, тогда как смех Нади оборвался на резкой нотке, и она раздраженно крикнула вслед исчезнувшей сестре:

– Комедиантка! Петрушка! Ах, как же она меня бесит!

– Да, жеманная девочка, – согласилась Вера.

– И пресмешная, – прибавила Савина. – Неужели ее этому учат?

– Да нет, положим, никто особенно не учит, – отвечала Надя, – мадемуазель Наке, правда, очень чопорна и церемонна, но ведь не сделала же она такой марионетки из Поли или из Клавы! Тут скорее врожденная склонность у этой глупой девчонки.

– A Софье Никандровне это нравится?

– О, еще бы! Она гордится такой «бонтонной»[4] дочкой. Ах, вот еще напасть – весь вечер эти цветы держать в руках! Но надо взять… Не хотелось бы сегодня огорчать папу неудовольствием его супруги.

– Разумеется! Да и что ж тут неприятного? Букет не тяжелый и очень симпатичный, a ты ведь любишь цветы…

– Очень люблю, но не в таком изуродованном виде.

– Ну, чтоб тебе было приятней на них смотреть, – предложила Савина, – хочешь я вставлю в букет несколько ландышей?

– О, ни за что на свете! Вот еще, губить ландыши! Испортить за пару часов цветок, которым можно любоваться две недели? Нет уж, спасибо тебе, Маша!

– Да я для тебя же, – смеялась Савина.

– Ну, пойдемте, пора! Прощай, Надя! Желаю тебе много танцевать и веселиться.

– Уж не сомневайтесь! – насмешливо согласилась Молохова.

– A главное, не выходить из себя из-за всякого вздора, быть снисходительнее к сестрам и вообще добрее, – шутливо пожелала на прощание Ельникова.

– Ну, а вот этого обещать не могу, это гораздо труднее!..

1В семье (франц.); семейный обед.
2Мама (франц.).
3Приветствую вас, дамы! (франц.).
4От франц. bon ton – «хороший тон».