Слепые по Брейгелю

Tekst
5
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Кивок…

– Умница, Машенька. Правильно. Любая дочка хочет, чтобы ее мама счастлива была. Молодец… Именно так все и должно быть в хорошей семье. Именно так и бывает… Поняла? Ну, иди в ванную, тебе хорошенько помыться надо. Маме – ни звука…

Она и не издала ни звука. Только в себе замкнулась. Ходить стала осторожно, в землю смотреть. Не плакала, но и улыбаться перестала. Напряжение внутри было такое… Иногда казалось, током от страха бьет. А еще неправильной себе казалась, недостойной, стыдной. Будто она была кукла с вывернутым наизнанку поролоновым телом. Была у нее в детстве такая кукла, Лялей звали. Соседский мальчишка ей брюхо расковырял, чтобы посмотреть, что там, внутри… А мама потом Лялю на помойку снесла.

Она очень боялась, что мама догадается. На помойку, конечно, не выставит, но… Это же будет один сплошной ужас, если мама догадается. Потому и терпела дядю Лешу еще, еще… Убеждала себя, что главное – вынести эту пытку, сцепив зубы. Это ж недолго по времени – перетерпеть, когда пытка закончится. Тем более дядя Леша и сам обещал, пыхтя и елозя по ее худосочному тельцу – потерпи, миленькая, я быстро… Вот так, миленькая, вот так…

Нет. Лучше не вспоминать. Только допустишь в себя малую толику того ужаса, как он разрастается внутри… Как же он запугал ее тогда! Еще неизвестно, чем бы эта история закончилась, если б однажды вечером к ним домой классная руководительница не явилась, математичка Татьяна Тарасовна, хорошенькая, только после института, с умными задумчивыми глазами. Мамы дома не было, дядя Леша ей дверь открыл…

Они потом сидели на кухне, беседовали. А ее, естественно, не пустили, из педагогических соображений, наверное. Но она все слышала, сидя, как мышка, в своей комнате.

– Понимаете, меня очень беспокоит ваша девочка, – деликатно понижала голос почти до шепота Татьяна Тарасовна. – Я бы хотела с вами поговорить, так сказать, приватно. Ну, чтобы в школу не вызывать, чтобы не при всех…

– Да, понимаю, – ровным задушевным голосом вторил ей дядя Леша. – И чем же она, позвольте, вас беспокоит?

– Ну… Она какая-то странная стала в последнее время. Вялая, невнимательная. Но внутри, мне кажется, страшно напряженная! Может, у вас в семье что-то происходит? Ведь вы же отчим, да?

– Да. Отчим. Но я…

– Нет, вы простите, конечно, что я так бесцеремонно спрашиваю. Но… Согласитесь, в таких семьях всякое бывает. Раньше Машенька с мамой жила, привыкла, а потом вы появились… Может, Машенька маму к вам ревнует и оттого страдает?

– Да нет, ничего такого у нас не происходит. Живем, дай бог каждому. И ребенка любим, как умеем. Наверное, вам показалось…

– Нет, не показалось. Я же вижу. Она другая стала, она боится всего. Боится дружить, боится отвечать на уроках, вздрагивает, когда ее окликнут. А когда к доске вызывают, как на голгофу идет, честное слово! Встанет, скукожится и двух слов связать не может. Она и раньше, конечно, не из бойких была, но тут… Такие перемены…

– Ну, я не знаю, что вам и сказать. Может, это у нее от природной стеснительности? Вообще-то она у нас скромная девочка. А может, возрастное… Девчонки, когда подрастают, обычно начинают страдать всякими комплексами.

– Вы думаете?

– Ну да… Но в любом случае – большое вам спасибо. Мы с женой обязательно это обсудим. Мы ж не знали, что она в школе такая. Дома-то абсолютно нормальная. Спасибо вам, Татьяна Тарасовна. Все бы учителя такими добросовестными были, как вы.

– Ой, ну что вы… Это же моя работа, мой долг! Давайте лучше так договоримся… Вы ее дома еще понаблюдаете, а я психологу школьному покажу. К нам скоро нештатный психолог раз в две недели по договору приходить будет. Хорошо?

– Да. Да, конечно. Еще раз вам спасибо.

Татьяна Тарасовна ушла, а дядя Леша засуетился. Нет, не по комнате начал бегать, он по-другому засуетился. Страхом. Она это своим страхом почувствовала. Наверное, всегда так и бывает. Достоинство чувствует другое достоинство, любовь чувствует любовь, а страх чувствует страх. Потянула носом – запахло сигаретным дымом из кухни. Ага, закурил! Он полгода не курил. Мама просила, он и бросил. Очень мама гордилась этим обстоятельством, всем напропалую хвасталась.

Потом она стала невольным свидетелем другого разговора, уже дяди Леши с мамой. Можно сказать, не сходя с места, этим же вечером. Мама пришла веселая, кудрявая, только-только из парикмахерской, с задорными химическими кудряшками на голове. Тряхнула ими кокетливо:

– Леш, мне идет? Ну же, посмотри на меня, Леш!

– Послушай, Ань… Нам серьезно поговорить надо. Терпел, терпел, не могу больше… Совесть замучила.

– А что такое, Леш?

У нее екнуло сердце, душа оборвалась страхом. Неужели… он сейчас все ей расскажет?! Даже оглохла на секунду, голову в плечи вжала.

– Понимаешь, не получится у нас с тобой ничего, Ань. Жалко, конечно, но ничего не поделаешь.

– Да почему?! Почему, Леш? Ты что, любимый мой, родной, не пугай меня…

– Да постой, Ань… Не лезь с поцелуями. Давай по порядку разберемся. Сядь, послушай!

– Слушаю, любимый…

– В общем… Черт, даже не знаю, с чего начать! Давай начнем с того, что в первую очередь ты мать, ведь так?

– Ну… И что?

– А это значит, в первую очередь должна о своем ребенке думать, ведь так?

– Да при чем здесь…

– При том, Аня, при том! Ты что, не видишь, что Машенька не принимает меня? Какая она в последнее время ходит, ты видишь? Вялая, невнимательная, а внутри страшно напряженная. Я уж и так и сяк… Нет, не принимает. Она ревнует тебя ко мне, Ань… Ты же ей мать, самый близкий человек. Нельзя ребенку психику ломать, не дело это. Представляешь, что из нее тогда вырастет?

– Леш… Да ты что такое говоришь, Леш… Да как тебе в голову пришло, глупости такие…

– Все, Ань! Я знаю, что говорю, не хочу брать греха на душу! Вот и учительница говорит, что это от ревности… Жалко, Ань, но что сделаешь. Не судьба, видно.

– Леш, да ты что… Да я… Да я вмиг ее заставлю! Да она у меня… Где она? Дома? Да она у меня по струночке, по одной половичке…

– Стой, погоди! Уймись, Аня! Понимаешь, именно этого я и боюсь. Не надо ее заставлять, ломать не надо. У тебя же одна дочь, другой не будет. Это мужиков может быть сколько угодно. И все, Аня, не плачь! Не люблю я этого! Лучше вещи мои собери! Сама!

– Не-ет…

Дядя Леша снова ответил что-то – она не разобрала. Тихо ответил, злобно. Слышно было, как мама сначала ойкнула испуганно, потом заплакала, будто заскулила. А потом начала вещи собирать. Так и скулила, пока все в чемодан не собрала. Дядя Леша к ней даже попрощаться не зашел… И на том спасибо, а то бы она не выдержала, тоже от напряжения скулить начала бы. Тем более что она еще и описалась тогда, сидя на стуле… Даже сама не поняла, как это случилось. От страха, что он зайдет, наверное.

Мама, как и следовало ожидать, ей не простила. Нет, не ругалась, просто появилась в ее голосе после ухода дяди Леши особенная какая-то нотка, раздраженно-досадливая. И во взгляде тоже. И все время хотелось руками закрыться от взгляда, от голоса. Сгинуть. Исчезнуть навсегда. А однажды она слышала, как мама жаловалась на кухне соседке тете Лиде, зашедшей «раздавить» на двоих воскресную бутылку красненького:

– Еще ведь хотела аборт сделать, понимаешь, Лид. Тихоня тихоней, а все по-своему постановила, эгоистка. Думаешь, я от нее в старости стакана воды дождусь? Ага, щас. Всю жизнь мою сожрет, не подавится. И мой последний стакан сама выпьет. Волчонок…

– Да не, Ань, зря ты так, – увещевала маму умная и добрая тетя Лида. – Маруська у тебя славная девчонка, только немного нервная. А что молчит все время и волчонком выглядывает… Так она скорее на зайчонка похожа, Ань, чем на волчонка. Вот, ей-богу, уж не наговаривай на девку-то. Ты бы ее лучше врачам показала, психологам там всяким.

– Так уж показывали ее в школе психологу, хватит.

– И что?

– Ну… Дали бумагу, написали ерунды всякой. Я уж не помню сейчас, названия все какие-то мудреные. Да и не верю я… Нас вон никто в детстве по психологам не таскал, и ничего, выросли, живы-здоровы, тянем свой воз. Я думаю, это в ней отцовские гены сидят, малахольные. Он мне, помню, тоже про свои первородные страхи толковал, про тонкую ранимую психику… Однако ж не остановила его психика-то, подлеца! Маруська еще и родиться не успела, как он сбежал! Да ну его, и вспоминать не желаю…

С годами она привыкла к себе, научилась лавировать в предложенных жизненных обстоятельствах. Определять инстинктивно, как больная кошка – здесь выживу, здесь не выживу. Например, если после школы в родном городе останусь, рядом с мамой, в одной квартире, точно не выживу… Хоть и страшно, а надо в другой город ехать, в институт поступать. Впрочем, мама и не против была такого ее решения.

– Давай, давай. Не пропадать же твоему пятерочному аттестату. Может, выползешь из-под материнской-то юбки, самостоятельно жить научишься. Чего опять волчонком глядишь? Мало для тебя мать сделала, да?

– Я нормально на тебя смотрю, мам. Тебе показалось.

– Да я что, не вижу? Другая бы мать в душу лезла или домашней работой по уши загрузила, а я… Сидишь в своей комнате, доченька, и сиди, занимайся уроками, книжки читай. Один бог знает, что у тебя на уме-то, молчунья чертова… Скукожится вечно, зажмется, как в узелок свернется, смотреть тошно. Кто тебя только замуж возьмет, малахольную такую. И не вздумай мне в подоле принести, не приму! С мужем приму, а так – нет, запомни!

С таким наказом и уехала. Поступила в политехнический, на экономический факультет. Конкурс был огромный, но сама для себя пути отступления не видела – не возвращаться же к маме обратно. Уж чего-чего, а испуганного и терпеливого целеполагания в ней образовалось более чем достаточно. Видимо, оно играло роль плетки – надо же было дальше идти, жить как-то… Вернее, бежать, не оглядываясь.

Поселилась в общежитие – пять девчонок в комнате. Дедовщина, как в армии, если по большому гамбургскому счету, то есть «упал, отжался», только в духовном смысле. Ботаницы и тихушницы по углам жмутся, а кто понаглее да посмелее, тот и понукает весело. И это еще поспорить можно, какое «упал, отжался» легче перенести – духовное или физическое. Особенно если у тебя вместо воли – пустое место. И все кругом над твоей душенькой – начальники. Кто сердитый, кто обидчивый, а кто просто злой, от каждого своя плетка прилететь может. Дрыгаешься, трепещешь крылышками, поднявшись над своим же безволием, висишь, балансируешь, как можешь. Нельзя же показать, что ты уродец, не такая, как все! И в ужасе ждешь, когда силы закончатся.

 

В этот момент в ее жизни и появился Саша, курсант Высшего военного артиллерийского училища. Одно название как звучит – помереть можно! Их, курсантов, однажды целую ораву к ним в общежитие занесло – кто-то из девчонок с прогулки привел. Правда, курсант Саша не очень званию артиллериста соответствовал – хлипковат был по фактуре будущий лейтенантик, бледен и худосочен, будто его недокормили в детстве. Из других опознавательных признаков имел чубчик надо лбом жиденький и белесый, голубые грустные глаза-блюдца и длинную цыплячью шею с острым кадыком, по которой этот кадык перемещался туда-сюда, причем чаще, чем надо, от излишнего волнения. В общем, никаких особых достоинств в нем как бы и не было. Никто из девчонок на него глаз не положил. А она, нечаянно оказавшись с ним рядом, вдруг вдохнула всей грудью – легко, свободно… Впервые за много лет! Ей было хорошо, она его не боялась! Тем более он так на нее смотрел… Будто она самая настоящая была. Смелая и достойная девушка. В которую (о, страшно сказать!) вполне себе можно влюбиться…

Да, он влюбился. Все было у них по-настоящему, неспешно, красиво, без суеты. Прогулки в увольнительную, закат на набережной, кафе-мороженое, долгие разговоры с постепенным расколупыванием душевных скорлупок.

Так получилось, что Саша рассказал ей про себя все. Хотя никакой особой тайны в его рассказе не было. Наоборот, все было грустно и печально до тяжкого вздоха. Ну что там? С малых лет сирота. Воспитывался сначала у тетки, потом она его в Суворовское училище по блату пристроила, дабы не тратиться на питание и одежку. Да и перед глазами чтоб не мелькал, и без подкидыша жизнь трудная. Потом – училище. В каникулы даже в отпуск поехать не к кому, тетка сердитое письмо написала – по детдомам не мыкался, и спасибо скажи. А дальше уж сам, живи, как хочешь, характер воспитывай. Мужик, чай, военный будущий, и без родственных целований обойдешься. Саша, когда ей это рассказывал, делал до ужаса смешливые глаза, вроде того – чего с тетки возьмешь… Она такая, грубоватая малость. Но если таки заявится, не прогонит, конечно. Ты не думай о ней плохо, Маш…

Она о его тетке и не думала. Она о нем думала. И о себе. О том, что никогда и ни за что не сумела бы рассказать о себе так, до конца, до самого донышка. Расколупать самую прочную скорлупку, открыть свой позор, свою тайну. Ни за что и никогда. Никому. Даже Саше. Даже после четырех лет нежно взаимного чувства и полного друг другу доверия и душевного проникновения. Пусть доверие будет во всем исключительно, но только не в этом. Даже после предложения руки и сердца, которое совпало, как и полагается, с окончанием артиллерийского училища и распределением на Дальний Восток. Нет, никогда, никогда! Это в ней умрет вместе с ней, и точка. Хотя сама себя много раз спрашивала – почему? Ведь легче бы стало, дурочка. Но через «почему» так и не смогла прорваться, все равно бы духу не хватило. А потом как-то привыклось, и без мучительных откровений срослось.

Однокашницы приняли новость о предстоящем замужестве с «тем самым» курсантиком довольно прохладно. Но Ирка Потапова, к окончанию института растерявшая всех потенциальных женихов, злобствовала:

– Машк, это что, я не понимаю? Попытка социализироваться через замужество? Это ж как надо испугаться в девках остаться, чтобы… Чего ты боишься, Машк? Думаешь, лучше себе не найдешь? Лучше абы с кем, чем не замужем?

– Да отстань ты от нее, Ирк! – вступилась, не выдержав гневного Иркиного напора, добрая душа Наташа Соломатина. – Тебе-то какое дело? Если он Машке нравится?

– Нравится?! Нет, а ты его помнишь, этого лейтенантика? Я, к примеру, вообще не помню. Что-то белобрысое, к стене поставь, мимо пройдешь и не заметишь. Зачем это Машке, не понимаю? Ладно бы страшная была, а то ведь хорошенькая, и при фигурке, и при всех остальных делах! Да мне бы такую фигурку… Уж я бы развернулась по полной программе! Нет, жалко же, а? Одним дают, они пользоваться не умеют. А кто умеет, тому не дают… Зачем тебе этот замухрышка, Машка?

– Ир… А ты этого замухрышку давно видела? – со вздохом покрутила Наташа в пальцах рейсфедер, которым выщипывала брови. – Нет, скажи, давно?

– Да с тех пор, как он здесь был, и не видела. А что?

– А то… Если не видела, то и не нападай на Машку зазря. Дело в том, что… Как это говорят? За время пути собачка могла подрасти… Видела я эту парочку недавно на набережной. Он, между прочим, вполне… Таким справненьким стал… Четыре года назад мальчонка мальчонкой был, а сейчас, поди ж ты! Я даже позавидовала Машке.

– Ой, да чему завидовать-то? По гарнизонам всю жизнь таскаться.

– Ну, знаешь. Пусть и таскаться, зато с мужем. Военные, между прочим, очень хорошие мужья. Верные, надежные.

– Тоже, нашла достоинство. Уж чему-чему завидовать…

– Завидовать, Ир, надо не чему-то и кому-то. Завидовать надо молча. А ты чего-то разговорилась на Машкин счет, слушать уже надоело.

Ирка фыркнула, дернула плечом. А Наташа еще и добавила, пристраивая к глазам маленькое зеркало и снова нацеливаясь на высоко поднятую бровь рейсфедером:

– Тем более я ничего не вижу плохого в Машкиной попытке социализироваться. Ей-то как раз надо, иначе пропадет, и два шага после института не сделает. Нет, Машка, через замужество – это самое то. А те, которые не согласные, пусть лесом идут, на зеленый виноград тявкают. Прости, Ирка, ничего личного.

Мама, кстати, тоже особо ее выбор не одобрила. Когда они с Сашей затеялись с походом в загс, потом с посиделками в дешевом кафе, она вообще предложила маму не звать, но Саша вдруг настоял. Глянул на нее удивленно, произнес тихо – ты что, Маш, это же мама. Чего с него возьмешь, сирота.

Мама просидела все торжество молча, поджав губы. Саша очень переживал, что не понравился теще. Все пытался ей объяснить, что у него нет никого из родных, а тетя не может приехать, потому что занята очень. Она сидела, страдала молча, дергала его за рукав – брось, не приставай к ней. Сидит и сидит, пусть сидит. Погоди, как заговорит, мало не покажется.

Мама действительно с ним поговорила – потом. Настоящий допрос устроила, проверку на вшивость. И кивнула удовлетворенно:

– Ладно, что ж… Военный – это ничего, это хорошо даже. Порядок в доме, дисциплина. Опять же начальству пожаловаться можно, если налево пойдет. Ладно, живите. Все равно Машка лучше бы себе не нашла, с ее-то характером. Ты ее почаще вожжой-то под зад подхлестывай, Саш. Иначе на шею сядет и ножки свесит, я ее знаю.

– Это вы что имеете в виду, Анна Семеновна? Вы мне советуете Машу… бить, что ли?

– Да не, я это так, образно про вожжу сказала… Не бить, а тормошить маленько. Она ж это… Того… С детства чокнутая немного. С диагнозами. Я тебе даже бумагу привезла, которую школьный психолог написал, где-то она у меня в сумочке… Чтоб ты видел, как говорится, шо очи куповалы, да чтобы претензий ко мне потом не было…

Она незаметно сжала Сашину ладонь трясущимися от гнева и страха пальцами – прошу тебя, не разговаривай с ней больше… Саша глянул ей в лицо, сжал пальцы в ответ, подобрался весь, как перед прыжком в воду. И ответил теще довольно холодно, напрочь забыв о желании понравиться:

– Не ищите бумагу, не надо, Анна Семеновна. Я вашу дочь без бумаги люблю, просто так. И она меня тоже любит. Нам этого хватит, не надо…

– Ну, ладно, коли так. Смотри, не жалуйся мне потом.

– Не буду.

Мама уехала, а она потом проплакала целый день. Саша был рядом, обнимал, прижимал горячие губы к виску, к затылку. Жалел, понимал, сочувствовал. Хорошо хоть не говорил ничего. Иногда руки, жесты, молчание бывают красноречивее слов. Сидишь в них, как в теплой ванне, отмокаешь, в себя приходишь.

Саша уехал в далекий Уссурийск к месту службы, она осталась пятый курс домучивать, беременная уже. Письма ему писала каждый день. Жаловалась. Тошнит, голова болит, спать все время хочется, а надо над кульманом стоять, дипломные чертежи делать. Трудно, однако. От него тоже приходили письма каждый день… Беспокойные, нервные, на пяти страницах. Полные обязательных «не» – не ходи без шапки, не простужайся, не плачь, не уставай сильно, не отказывай себе, не жалей денег на продукты, еще пришлю… Девчонки читали эти письма, как поэму. Вроде подсмеивались, а на самом деле одобряли такую заботу. Еще бы не одобряли – Сашины переводы ждали, как манну небесную, продукты покупались на всю ораву… Она сама так решила, хотя могла бы и молчать относительно переводов. Но дедовщина же, что с нее возьмешь! Тем более она теперь в этом процессе не последний душок, а самый что ни на есть дембелюга…

Славку она родила уже в Уссурийске. В принципе ей нравилось жить в военном городке, чего там не жить-то? Квартира есть, еда в холодильнике есть, телевизор цветной купили, Славка растет здоровенькая. Все хорошо, тревожиться не о чем. И бояться нечего. И общаться ни с кем особо не надо, что тоже в принципе замечательно. Тем более все кругом шапочно незнакомые… И вообще, нет ничего лучше, чем сидеть на скамеечке в парке, одной рукой коляску покачивать, другой – книжку листать. Никаких стрессов, живи – не хочу. Лишь бы мама не надумала приехать, на внучку посмотреть. Вроде грозилась. Лучше ей фотографии по почте послать, может, передумает.

Спокойная жизнь закончилась после юбилея Сашиного начальника, полковника Деревянко. Черт их понес на этот юбилей! И Славку не с кем было оставить… Но и не пойти нельзя было, это ж гарнизонная жизнь, там свои законы приличия. Обязательно надо было Саше пойти, чтоб непременно с женой, чин чином уважение оказать. Оставили Славку соседям, собрались… Она накрасилась, волосы красиво уложила, новое платье надела. Старалась. Даже сама себе в зеркале понравилась. Эх, да если бы знала, как оно все выйдет! Наоборот бы, ничего такого…

Само торжество прошло нормально, в рамках допустимых приличий. Офицерские жены ее разглядывали с пристрастием, она улыбалась всем подряд, и знакомым, и незнакомым. И танцевала, когда приглашали. И песни общие пела. Вернее, старательно раскрывала рот, изображала душевное выражение лица – «…ой цветет калина в поле у ручья…».

Сам юбиляр, полковник Деревянко, ее три раза на танец пригласил. Сопел в ухо, заплетающимся языком комплименты наворачивал – она терпела, улыбалась. Если надо, значит, надо. Все-таки Сашин начальник.

А на следующий день, когда Саша на дальние учения уехал, полковник Деревянко к ней пришел. Позвонил требовательно в квартиру, она открыла, уставилась на него испуганно. Думала, с Сашей что-то случилось.

Он ничего объяснять не стал, схватил сразу, поволок в спальню. И опять она ничего не чувствовала, кроме ужаса и тошнотного духа перегара. Застыла, онемела, скукожилась. Казалось, не вдохнула и не выдохнула ни разу за все время зверского действа. Да, не закричала. Да, не оттолкнула. Не могла. Не могла, черт бы ее побрал, не могла! Как тогда, с дядей Лешей! Но тогда ведь ребенком она была… Выходит, так и не повзрослела, тем же ребенком осталась. Безвольным, перепуганным ничтожеством. И Сашина любовь не спасла, не придала внутренней силы, не оживила убитую волю. А Деревянко, сделав свое дело, поднялся на ноги и пробурчал, застегивая ширинку:

– Не баба, бревно… Странно, вроде и красивая ты, а бревно. Бывает же.

Потом долго мылась под душем, тряслась, плакала навзрыд. Очнулась, когда услышала сквозь шум воды – Славка в комнате плачет. Так и помчалась к ней, голая, мокрая, оскальзываясь на линолеуме. Надо было скрепиться, взять себя в руки, не пугать же ребенка.

И ладно, если бы на этом история закончилась. Так ведь нет. Гарнизонный городок маленький, кто-то увидел, как Деревянко к ней пьяный шел. И как в квартиру заходил, видели. Жена полковника узнала, пригрозила скандал поднять. Саша ходил весь черный, молчал, ничего у нее не спрашивал. Она тоже молчала, глядела на него с виноватым отчаянием, плакала целыми днями. Что она могла ему объяснить? Что? Если начинать объяснять, то и про дядю Лешу надо рассказывать. А она не могла. Не могла, и все. У каждого человека внутри есть хотя бы одна черная дыра, которая словесному описанию не поддается. Ну, может, не у каждого, но у многих. Нет, про дядю Лешу не узнает ни одна живая душа. Никогда. Ни за что. И делайте с ней, что хотите… Обвиняйте, презирайте, гоните от себя. Даже странно ей было что Саша до сих пор не прогнал… Наверное, считал, что она ему изменила. Глупый.

 

Все кончилось тем, что Саше пришлось написать рапорт. Пришел домой, устало опустился на кухонный табурет, коротко дал указание:

– Собирайся, Маш. Мы уезжаем. Квартиру надо сдать в двадцать четыре часа.

– А куда? Куда мы уезжаем-то, Саш?

– Пока к твоей маме. Куда мы с ребенком? Все равно больше некуда.

Собрались в один день. Соседи купили холодильник, телевизор, новенький спальный гарнитур. Можно было, конечно, багажом отправить, да на все время нужно. А времени у них не было. Торопились, будто бежали от войны.

Приехали к маме без звонков, без телеграмм, свалились как снег на голову. Сначала она обрадовалась, конечно. Думала, в отпуск, в гости… Со Славкой нянькалась, по соседям с ней пошла, хвасталась внучкой. Славка в младенчестве хорошенькая была, черноглазая, кудрявая, вся в перевязочках. А потом, когда узнала, что они вовсе не в отпуск… День молчала, второй молчала, потом накинулась на Сашу с претензиями:

– Ну, и что теперь? Вот с каких хренов ты рапорт решил написать, скажи? Трудно ему в армии, надо же… А кому сейчас не трудно? Вот кто ты теперь есть, скажи мне? Кто таков по профессии? Как будешь семью кормить?

– Не знаю. Со временем как-то буду. У меня права есть, водителем работать пойду.

– Ой, шибко хорошая профессия, баранку крутить! Всю жизнь мечтала свою девку за работягу замуж выдать, ага. Для этого я ее растила, что ли? Ночи не спала, во всем себе отказывала? А жить вы где собираетесь, интересно?

– Пока у вас. Нам с ребенком больше некуда. Но вы не беспокойтесь, мы ненадолго. Как только на работу устроюсь, квартиру снимем.

– А потом? Так и будете всю жизнь по съемным квартирам шляться?

– Нет. Потом в кооператив вступим.

– Ага… Планы у тебя, смотрю, наполеоновские. Ни гроша за душой, ни родственников, чтобы помочь могли. Ты ж сирота кругом! А туда же, в кооператив.

– Да, Анна Семеновна, именно так. При моих сиротских обстоятельствах других планов, кроме наполеоновских, и быть не должно. Ничего, справимся.

Саша нашел работу уже на другой день – водителем служебной машины. Возил начальника строительного треста, уходил из дома в шесть утра, приходил ближе к ночи. А иногда и ночами пропадал. Начальник свойским мужиком оказался, вошел в положение, разрешал на служебной машине иногда и подхалтурить. А в основном сам, конечно, норовил ее под личные нужды использовать – то на рыбалку, то к любовнице в другой город рвануть. Зато наряды потом закрывал щедро, зарплата на круг выходила солидная.

Мама их на съемную квартиру не отпустила. Сказала – смысла нет, чего зря деньги транжирить. Лучше и впрямь – на первый взнос подкопить, если так споро дело пошло. А потом вдруг болеть начала, свернуло ее как-то разом. Легла в больницу на обследование, через неделю домой выписалась с заключением на руках – онкология в четвертой стадии, неизлечима и неоперабельна. Лежи, умирай.

Умирала мама, если можно так выразиться, очень достойно. Глядела на нее провалами глаз, виновато улыбалась сухими губами. Весь обиход принимала с благодарностью. Ни на минуту не впала в панику, в истерику, в каприз, вполне объяснимый. Лишь ночами стонала глухо, скребла ногтями по стене, сдирая обои. Она вставала, подходила к ней, садилась, брала за руку:

– Мам… Может, укол? Давай я Надю позову…

Надя была соседкой, дочкой маминой подружки тети Лиды, училась на последнем курсе в медицинском училище. Добрая девчонка, не вредная. Выручала с уколами в любое время, как позовешь.

– Не, Машк, не надо. Может, так быстрее отойду, без укола-то. Ты это… Прости меня на всякий случай, ладно? Может, я уж сегодня к утру… Не держишь на меня обиды, нет? Говори, Машка, как на духу…

У нее мороз пробежал по коже снизу вверх, торопливый, колкий, – сказать, не сказать? Наверное, сказать полагается, если просит… Но как, как сказать? Да и надо ли ей сейчас… Наверное, она других слов от нее ждет. Как бы там ни было, а других.

– Нет, мам. Я не держу обиды.

– Ну, слава богу… Хотя я и так знаю, в общем, что не самой хорошей матерью была. Но какой была, такой была. Меня тоже жизнь подарками не жаловала, чтобы я с тобой сюсюкалась. Зато у тебя вон муж… Любит тебя, на руках носит, зарплату в дом тащит. Повезло тебе, Машка. Ладно, живи долго и счастливо. Иди спать, я тоже устала… Иди, иди…

Утром мама умерла. Глянула на нее последний раз, уже не узнавая. Потом задышала тяжело, часто, и… перестала. Ушла с лица судорога страдания, глаза смотрели вверх спокойно, светло. Она протянула дрожащую ладонь, смежила пока еще теплые веки. И затряслась, с трудом соображая, что все уже кончилось. Что надо плакать уже от горя потери, а не от страха вообще…

Маму похоронили, жизнь потекла дальше, как река, то сужаясь мелкими неприятностями, то растекаясь вширь семейным счастливым достатком. Через год после маминой смерти сделали в квартире ремонт. На деньги, подкопленные для первого взноса в кооператив, купили машину. Славка пошла в детский сад, она вышла на работу… Жизнь как жизнь, спокойная, полноценная. Саша по-прежнему много работал, ездили в отпуск на море всей семьей, бывало, и по два раза в год. Казалось, даже катаклизмы, происходящие в государстве, их особо не задевали. Как-то так получалось, что заработок у Саши всегда был, хоть какой, хоть самый мало-мальский, даже в самые трудные безработные времена. И еда в холодильнике всегда была. И одежда. Уж как он выкручивался в этом плане, она вопросами не задавалась. Жила себе и жила, шла и шла за ним, как слепой идет за поводырем, беззаботно положив руку на плечо. И не просто за поводырем, а любящим ее поводырем…

Вот, значит, и пришла. Куда ты меня привел, мой поводырь? К пропасти? Осталось только чуть в спину толкнуть, давай, мол, слепой все равно не поймет, не увидит? Земли ж под ногами не будет, вниз полетит, и все.

А она ведь и в самом деле слепая, в буквальном смысле, выходит. Не разглядела, не поняла, что поводырь давно ее разлюбил, что готов ладонь с плеча сбросить. Вот, значит, и сбросил. Иди дальше одна, как сумеешь.

Обхватила себя руками, вдохнула ставший вдруг терпким воздух, затряслась в сухом рыдании. Странно, отчего-то слез не было. Организм экономит, что ли? Боится, как бы за один день все не вытекли? Оказывается, больно плакать без слез. В горле сухо, плач получается похожим на кашель, сухой, надрывный.

Короткий звук дверного звонка ворвался в кухню, пробежал по телу электрическим разрядом. Еще, еще. Надо встать со стула, пойти открыть. Сил нет. Это ведь, наверное, Саша пришел. Передумал ее в пропасть бросать, вернулся. Скорей, вставай скорей, неуклюжая слепота! Пожалели тебя, беги!

В прихожей запнулась о чемодан, чуть не упала. Откуда здесь чемодан? Ах да, это ее чемодан, она вчера из Испании приехала. О боже, как руки дрожат, никак с замком не справиться.

За дверью стоял вовсе не Саша. Стояла соседка с третьего этажа, Лена. Глядела на нее настороженно.

– Привет, Маш… С тобой все в порядке?

– Да, Лен…

– А чего сразу не открыла?

– Не знаю… Не слышала, наверное.

– Да? Странно, странно…

Лена стояла в дверях, переминалась с ноги на ногу, внимательно вглядываясь в ее лицо. Видела же, что лицо вусмерть зареванное, но произносить сакраментального «ой, прости, я, кажется, не вовремя», судя по всему, не собиралась. Наоборот, с каждой секундой исполнялась все большим любопытством, грозящим перейти в стадию бесцеремонности.

– Маш… Дай пройти-то, чего в дверях истуканом выстроилась? Или нельзя?

– Ну почему нельзя, проходи… – вздохнула обреченно, отступив два шага назад. И отметила про себя грустно – а что делать? Разве ее трусливая натура может противостоять бесцеремонности? Нет, не может. И никогда не могла. А вот если бы могла… Ох, с каким бы наслаждением она закрыла дверь перед любопытным носом соседки!

To koniec darmowego fragmentu. Czy chcesz czytać dalej?