Вторая жизнь Дмитрия Панина

Tekst
0
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

19

Нужно было как-то устраиваться в этой новой непонятной жизни. Сейчас, когда в преддверии четвертого десятка у Димы появилась возможность и необходимость (он часто думал, возможность или необходимость заставляет его проводить столь тяжкую и тщательную переоценку жизненных ценностей), и он часами валялся на диване, отрешенный от всего и, казалось, пассивный и равнодушный. Но внутри его непрестанно шла интенсивная внутренняя жизнь, в сущности, всегда ему свойственная, но теперь она была направлена не на решение конкретных научных задач, напряженная работа над которыми в вечной спешке и горячке чуть не довела его до краха, а на вдумчивое скрупулезное разложение окружающего мира на мелкие составные части и затем склеивание этого мира в единое целое, если, конечно, – и Дима это понимал, – его ещё можно было склеить.

Первый вывод, который лежал на самой поверхности и напрашивался сам собой: он, Дмитрий Панин, 30 лет от роду, бесконечно, изумительно инфантилен, и то, что многие молодые люди уже в двадцать лет прекрасно понимают то, в чем он, приблизившись к четвертому десятку жизни, не ориентировался совсем. Оказалось, что для него были удивительной, непостижимой загадкой мотивы действий и поведение людей.

В конце второго, а может быть и третьего дня возлежания на кровати, когда у него остался от Валериных припасов лишь кусок засохшего хлеба и пакетик чая, Дима услышал осторожный стук в дверь.

– Да, – сказал Дима скорее по привычке, чем желая хоть кого-то увидеть. Дверь открылась и на пороге появилась немолодая женщина.

– Дима, – сказала она, сказала так, как будто они хорошо знакомы, – давай я тебе супчику принесу, щец горячих.

Услышав про щи, организм Димы, измученный четырехмесячным пребыванием на скудном больничном пайке, отреагировал обильным выделением слюны. Дима сглотнул её громко и судорожно. Женщина всплеснула руками и исчезла, оставив двери открытыми, а через полминуты вновь показалась на пороге с дымящейся кастрюлей в руках.

Она оглядела стол, покрытый клеенкой, и за отсутствием подставки поставила кастрюлю на сложенную газету. Дима поднялся, сидел, смотрел на женщину, на стол, и уже знал, кто она и как её зовут:

– Полина…, – он запнулся, – Андреевна, кажется?

– Ну, Дима, что-то ты совсем, – сказала Полина Андреевна, и Дима не вспомнил, но понял, что они знакомы накоротко.

Женщина улыбнулась, подошла к серванту, радостно сверкающему зеркалами и отраженными в них хрустальными рюмочками, оставленными Виолеттой после смерти свекрови на привычном месте за ненадобностью, открыла нижний шкафчик и достала оттуда тарелку.

– Нет, – запротестовал Дима, – я один не буду, давайте вместе, и Полина Андреевна послушно достала ещё одну тарелку.

Димкин черствый хлеб они разделили пополам, и дружно схлебали щи, и по добавке налили, хотя Полина Андреевна вторую не доела, и Диме показалась, что и налила она себе только для того, чтобы он схлебал вторую тарелку щей.

– Я сейчас здесь редко бываю, дочка моя второго родила, собралась через пятнадцать лет, вот я там и помогаю, и ночевать иногда остаюсь. Всё это временно, конечно, пока малыш не вырастет, тогда они и сами будут справляться. Я после смерти твоей мамы заходила в комнату, пыль иногда вытирала, у меня ключи есть, Антонина оставила, – и Полина Андреевна положила ключ от квартиры на стол. – Вот, возьми, раз ты здесь, мне они не нужны. Я все цветы к себе забрала, а если ты хочешь, то я обратно их принесу, с цветами как-то уютнее, веселее…

– Нет, цветы не нужно…

Дима молчал, смотрел в стол.

– Вы знаете, что случилось, почему я здесь?

Он поднял голову, заставил себя посмотреть соседке прямо в глаза.

– Догадаться нетрудно, с женой поссорился, жить негде, пришел сюда, я вижу что пришел, а ничего не готовишь, вот я и принесла щей.

– Да ты не рассказывай ничего, не береди себе душу, – быстро сказала она, раньше, чем Дима успел что-то произнести, – когда всё в душе утрясется, тогда и расскажешь.

Дима молча кивнул, соглашаясь с ней, благодарный, что ничего объяснять не надо.

– Я сегодня у них ночую, – и Дима понял, что у них, это у дочери, – тут недалеко, две автобусные остановки, а завтра я по магазинам пойду, что тебе купить?

– Ничего, ничего не нужно… сказал Дима испуганно, боясь, что она сейчас попросит денег, а у него была только мелочь в кармане.

– Денег мне не надо, – сказала Полина Андреевна, и Дима подумал, что это второй человек в его жизни, который отвечает не на то, что он сказал, а что подумал. Первым был Валера. – Тебе мать ничего не говорила?

И поняв по недоуменному взгляду Димы, что он не понимает, о чем речь, объяснила:

– Антонина мне деньги взаймы дала, ещё старыми, шестьсот рублей.

Мне срочно нужно было, зять в переплет попал, а вернуть я не успела, она заболела. Я ей смогла только двести рублей принести, а она не взяла.

– На похороны у меня есть, сказала, – а на том свете деньги точно не нужны. Пусть у тебя будут. Если у Димки жизнь разладится, а я боюсь за него, ты ему поможешь, чем сможешь, так долг свой мне и вернешь. А если у Димы всё хорошо будет, то я так этому рада, что деньги тебе дарю.

– Так что, Дима, я перед твоей матерью в долгу и, пока тебе нужна помощь, я буду помогать, и ты не беспокойся, всё, в конце концов, утрясется, у такого-то молодого.

И она легонько погладила лежащую на столе Димину руку, встала, забрала грязные тарелки, и ушла.

Во вторник у Димы в холодильнике стояли пакеты с молоком и кефиром, сыр, колбаса, на столе лежали два батона хлеба, пакет сахарного песка, чай.

Это освобождало Диму от забот о хлебе насущном на несколько дней. Получалось, что мать с того света всё ещё заботилась о нём.

А в четверг утром пришел Валера.

– Валяешься? Из дому выходил хоть раз?

Дима отрицательно помотал головой. Он не был готов к общению с людьми, боялся беспричинной грубости окружающих и своей реакции на эти возможные грубости. Не был уверен, что сможет контролировать себя.

– Так… Боишься?

Дима даже отвечать не стал, не желая говорить об очевидном. В свою очередь спросил друга:

– Почему ты не на работе?

– Потому что сегодня суббота, ты день недели не знаешь, а число знаешь?

Дима напрягся, пытался вспомнить число, удивляясь, что не четверг, а оказывается, уже суббота.

– Сейчас конец июня…

– Хоть это помнишь…

20

Взять трудовую книжку в институте оказалось не просто, но возникли совсем не те трудности, которые мерещились ему, пока он валялся в комнате, усиленно разглядывая паутину на потолке.

Он пришел в отдел кадров в середине рабочего дня, чтобы ни с кем из лаборатории не встретиться, зашел в комнату, где сидели, копошились, перебирали бумаги, стучали на машинках целая толпа женщин. Дима совершенно растерялся среди них, стоял как пенек на солнечной полянке, и смотрел в одну точку, пока его не окликнули, не направили к нужному столу, и молодая женщина, как-то по особенному всклокоченная, с прядями выкрашенными в три различных цвета, с загибающимися как когти голубыми лакированными ногтями, по кошачьи царапала листы учетных карточек и, взглядывая на Панина, раза три переспрашивала его фамилию, видимо, беспокоясь, что она изменится за то время, пока она ищет карточку. Для довершения сходства с трехцветной кошкой у нее были светло зеленые глаза. Дима, для которого было характерно не замечать мелкие детали одежды и особенности внешности у других людей, с удивлением обнаруживал, что теперь он хорошо видит особенности окружающего мира, и они такие несущественные, как прическа, ногти и цвет глаз женщины, которую он видит в первый и, вероятней всего, в последний раз в жизни, кажутся интересными.

Наконец, женщина – трехцветная кошка – вытащила из ящичка картонку и с удивлением уставилась на нее.

– Но я не могу выдать Вам трудовую книжку, – сказала она, – вы ведь не уволены, числитесь в лаборатории.

Дима был удивлен обнаруженным не меньше, чем женщина, которая судя по интонациям и ногтям, являла собой очень царапучее существо, но, глядя на растерянного Диму, она смягчилась, заговорила мягкими успокаивающими интонациями, перешла от возмущенного мяуканья к мурлыканию.

– Вы сейчас идите к начальнику лаборатории, пишите заявление об увольнении, он подпишет и через две недели свободны. А может и задним числом подписать, и тогда Вы с сегодняшнего дня будете свободны.

Дима вздохнул, постоял ещё немного, потоптался, надеясь на чудо, которое разрешило бы его проблемы без общения с начальником лаборатории, но чудо не происходило, и тогда Дима вышел из комнаты и направился к телефону в вестибюле, чтобы позвонить заведующему лабораторией Пукареву.

За годы работы в институте, Дима так и не понял, не был уверен, что заведующий знает его фамилию, в лицо знал, всегда любезно отвечал на приветствие, но разговаривали они за всё время не более трех раз.

Поэтому он, поздоровавшись, сообщил не только свою фамилию, но на всякий случай и должность.

В трубке наступила мгновенная пауза, столь малая, что другой, менее чувствительный человек, в том числе и сам Дима несколько месяцев назад, её бы и не заметил, но сейчас эта пауза сказала ему о многом.

Он напрягся и напоминал зайца, навострившего чуткие уши и готового при малейшей опасности обратиться в бегство.

– Подходите ко мне прямо сейчас, я жду Вас, – сказал Пукарев и повесил трубку раньше, чем Дима успел что-то сказать.

Дима показал вахтеру пропуск и, опустив голову, пряча лицо, быстро, как убегающий от погони преступник, поднялся по лестнице на второй этаж, где располагался кабинет заведующего. На лестнице он встретил всего одного человека, и ему показалось, что тот странно на него смотрит.

Дима поднялся на этаж, зашел за угол и оттуда выглянул проверить, не смотрит ли этот случайно встреченный незнакомый человек ему вслед.

 

Панин видел затылок спускающегося мужчины и ему казалось, что спускающийся заметил взгляд Димы и успел отвернуться.

Пугаясь собственной тени, трясясь от страха, что может встретить знакомого, что производит странное впечатление на незнакомых, которые потом таращатся вслед ему, Дима добрался до двери кабинета Пукарева, осторожно постучал и услышал спокойное:

– Войдите.

Когда он вошел, Пукарев стоял возле книжного шкафа, выискивая какую-то книгу, молча кивнул Диме и указал на стул.

Дима сел, шеф устроился на своем обычном месте, в кресле напротив, сложил руки на стол и Дима заметил, что книгу он так и не взял.

– Я слушаю Вас, – сказал Пукарев.

– Я хочу написать заявление об увольнении по собственному желанию, – очень тихо, с трудом, выдавил из себя Дима.

– Вы уверены?

– Уверен в чем?

– Что хотите этого?

– А какие у меня есть ещё варианты?

– Остаться пока. У вас ведь больничный? И инвалидность? Не могли же они не дать вам инвалидность, продержав в больнице 4 месяца?

– Инвалидность снимут, сказали, через две недели и снимут.

– Ну вот видите…

– А диагноз?

– А что диагноз? Люди с вашим диагнозом вполне способны к творчеству в период ремиссии.

Сергей Иванович вздохнул, снял очки, потер переносицу.

– Мы не можем бросаться людьми вашего уровня, – и Дима очень удивился, услышав это, он не представлял себе, что его так высоко оценивают в лаборатории, впрочем, когда он был увлечен работой, его это мало интересовало.

– Понимаете, Дима, сейчас мы можем вас не увольнять, но если вы уйдете, обратной дороги не будет, при всем своем желании я не смогу принять вас обратно, просто место будет занято, понимаете?

Дима, смотрел в пол, молчал, думал, уходить он вдруг расхотел, но и оставаться сил не было, он боялся вернуться в ту обстановку, в которой, как ему казалось, началось всё то, что привело к такому печальному исходу. Он чувствовал, что ему надо сменить не только домашнюю обстановку, которую он уже поменял не своей даже волей, но и вообще всё поменять, может быть даже уехать далеко и надолго.

– Нет, – сказал Дима. – Спасибо, Сергей Иванович, но нет. Я к этому пока не готов, и возможно никогда готов не буду.

– Не зарекайтесь, – Пукарев, посмотрел на Диму, и они некоторое время смотрели друг на друга, в Диминых темных глазах отражался страх и неуверенность, а в светлых Пукаревских сочувствие и ещё что-то, неуловимое, затаенное, – не зарекайтесь, жизнь никогда не идет по прямой, уж поверьте мне, старому человеку.

Дима подумал о том, что проработав восемь лет в лаборатории Пукарева, он очень мало о нём знает.

– Хорошо, я не могу на вас давить в такой ситуации, давайте пишите заявление, можете задним числом, чтобы не работать две недели, и ещё, давайте, я подпишу ваш больничный, сдадите, получите деньги, продержитесь некоторое время. Мы сейчас получаем гроши, и те нерегулярно платят, но всё же это лучше, чем ничего.

– Я не хотел…

Дима начал и смешался

– Не хотели сдавать больничный из-за диагноза? Это уже совсем пустяки. Институт наш огромный, людей много, ученые часто психи, не у одного вас такая петрушка с диагнозами. К тому же эти диагнозы иногда снимают.

Как же, подумал Дима, успокаивай меня. Виктор говорил, что это как приговор, только приговор на время, а диагноз навсегда.

Озвучивать свои мысли Дима не стал, а просто достал из кармана два голубых листика больничного.

Шеф придвинул ему бланк заявления об увольнении и, пока Дима писал, Пукарев внимательно прочитал диагноз, потом вышел из кабинета и вернулся с уже подписанным табельщицей больничным.

Понял, что я боюсь общаться с людьми, думал Дима, дописывая заявление.

На прощание Пукарев пожал Диме руку и сказал, перейдя на ты.

– Я надеюсь всё же, что мы с тобой ещё встретимся, мир тесен, теснее, чем это принято считать. А по больничному получи прямо сейчас, я позвонил в кассу, они тебя ждут.

С тем они и расстались.

Дима ушел от Пукарева с чувством удивления и благодарности за понимание, он вдруг почувствовал после разговора с ним, что не так всё трагично и безвозвратно оборвалось, как это ему казалось ещё час тому назад. Драму его жизни, оказалась, можно рассматривать, как «петрушку с диагнозами»

21

На самом деле решение Димы уволиться очень облегчило Пукареву жизнь. Где-то через неделю после того, как Диму увезли в больницу, Пукареву позвонил директор института и спросил:

– Что там у вас за дела в лаборатории, мне поступил сигнал, что вы до того загружали сотрудника работой, что у него произошел нервный срыв.

Пукарев на тот момент был не в курсе произошедшего с Димой и судорожно перебирал в уме своих подчиненных, стараясь понять, у кого из них нервный срыв.

Наверное, у Раисы, подумал он, вчера ей дали перепечатывать отчет и сказали – за два дня, – вот она и психанула, но как директор мог узнать об этом? Да ещё вмешиваться в работу секретарей?

Он пошел выяснять, в чем дело, и выяснил у Лёни Пронина, что Дима Панин не вышел на работу, и когда позвонили жене, то она сказала что-то непонятное про скорую помощь и милицию и сразу бросила трубку, и с той поры на звонки никто не отвечает.

Пукарев, тем не менее, сразу понял, что звонок директора связан с Димой: наверняка тесть Димин позвонил директору и насплетничал. Пукарев, в отличие от Лёни знал, что Дима женат на Каховской.

– А что, – спросил Пукарев у Лёни, – сильно ты нагружал Диму последнее время?

– Да, нет, как обычно. Просто у него не получалось никак связать концы с концами: теория, которую он сам разработал, предсказывала одно, а эксперимент показывал другое.

– А где ошибка?

– Мы вместе совершенствовали прибор, усиливали магнитное поле, нам надо было бо́льшую напряженность, и там всё правильно, а вы же сами знаете, у Димы в его выкладках чёрт ногу сломит, да и я всё же не теоретик. Так-то, вообще красиво получалось…

– А почему он уже два года, как закончил аспирантуру, а всё ещё не кандидат, не нарыли ещё на кандидатскую? ведь у него пять статей, кажется?

– Да давно бы мог написать диссертацию, но он хотел, чтобы всё было в ажуре, и эксперимент, и теория, вот и тянул. Кажется, у него в семье нелады были из-за этого, ну из-за того, что он тянет с защитой.

– А вообще, Сергей Иванович, в чем дело? Почему Вы так заинтересовались Паниным?

– А потому, – сердито сказал Сергей Иванович, что пора бы ему выходить на защиту. Пусть придет, когда появится.

Но Дима не появлялся, телефон молчал, директор больше о Панине не спрашивал, но Пукарев о нём помнил, а Леонид не знал, что ему и думать. Пришлось ехать к Панину домой.

Виолетту он застал, вернее, настиг в тот момент, когда она возвращалась домой от родителей. Встретила Лёню неприветливо, поздоровалась сквозь зубы, рассказала не всю правду, про вызов милиции и попытку суицида промолчала. По её словам выходило, что Дмитрий очень буянил, она вызвала скорую, и его отвезли в областную психиатрическую лечебницу номер 20, расположенную в городе Долгопрудном, где Дима и прописан.

Больше никаких сведений выудить у Виолетты не удалось – и эти достались тяжкими усилиями, и Лёня ушел, крайне подавленный всем услышанным.

После того, как Виолетта вылила на Лёню целые ушаты холодное презрения, косвенным образом, но убедительно давая понять, кого она считает виновником всех несчастий, решимость Лёня посетить Дмитрия в больнице сильно ослабла, если не исчезла совсем. Он не мог знать, что уверенность Виолетты в том, кто виноват в случившемся, является только её личной уверенностью. Он думал, что и Дима считал его кругом виноватым, в конце концов, он являлся фактически Диминым научным руководителям, малым шефом, и он был тем человеком, с которым Дима, пропадая на работе чуть ли не сутками, проводил большую часть времени. Проводил бесплодно, как считала и имела полное на это право Виолетта, и Лёне следовало бы и раньше заметить, что с Паниным что-то не то, взять хотя бы случай с Леной.

Дима никогда, это было очень свойственно ему, не поднимал завесу над своими взаимоотношениями с женой, и из-за его скрытности Лёня вынужден был считать, что срыв Панина вызван напряженной работой последних месяцев, а никаких разладов с женой у него не было. В глубине души он считал, что должно было быть ещё что-то, что довело уравновешенного парня до буйства, в конце концов, не на работе же с ним случилось несчастье, а дома, в семье.

Но Виолетта в разговоре с ним сумела показать себя женщиной, которая не чувствует за собой ровно никакой вины, и Леониду оставалось одно: признать виновным в произошедшем с Паниным только себя. И он боялся показаться Панину на глаза, боясь усугубить без того плохое, как он понял, самочувствие Димы. Он не сознавал, что Дима не был сейчас способен ни к какому анализу своей или чужой вины в случившемся, да и случившееся не помнил, плавал в густом тумане беспамятства животного, живущего сиюминутными ощущениями. И никому на свете в тот момент было не до него: жена его бросила, друг был занят своими домашними неурядицами, Пронин боялся показаться, чувствуя свою вину. А на скудном питании больницы даже у здорово человека могли начаться глюки с голодухи.

22

Сейчас, когда бесконечная суета последних пятнадцати лет его жизни неожиданно прервалась, и можно было просто лежать на диване и смотреть в потолок, многое из детства вспоминалось, всплывало на поверхность его замусоренного каждодневной суетой, а позднее замутненного сознания.

Сейчас эта замутненность по мере того, как Виктор уменьшал ему дозы препарата, отступала, горизонты памяти расширялись, и просматривалось многое из того, что казалось навеки похороненным.

Да и не было надобности вытаскивать всё это из памяти, не было до сегодняшнего момента, когда из быcтро несущегося потока жизнь его превратилась в тихую заводь, в мелкую речушку, грозящую высохнуть с наступлением жаркого лета, и для того, чтобы вода в этой речке сохранилась, надо было почему-то заново вспомнить всё то, что происходило до его остановки в тихой заводи.

Сначала приходили картинки, цветные, яркие, но беззвучные и неподвижные. Без всяких усилий с его стороны персонажи, населяющие эти картинки, начинали двигаться, и только потом он начинал различать звуки, голоса, шипение масла на сковородке.

Он видел раскрасневшуюся от жара плиты мать, пекущую оладьи, соседку Настю, молодую женщину с девочкой на руках, сидящую на табуретке: ступни ног женщины закручены вокруг плохо обструганных ножек некрашеной табуретки. Самого себя он не видит, но знает, что сидит напротив Насти на стуле со спинкой и думает о том, сможет ли он закрутить так ноги вокруг ножек стула или нет.

Он пытается это сделать, теряет равновесие и со стуком падает на пол, отчего женщины и девочка на несколько секунд замирают в немом удивлении, а потом девочка, которую зовут Машенька, вдруг начинает громко и горестно плакать, и вместо того, чтобы жалеть и успокаивать его, и помочь подняться, обе женщины кидаются утешать Машу, и пока они это делают, оладьи на сковородке начинают пригорать, мать кидается к плите и бросает лежащему на полу Диме:

– Вставай, я же вижу, что ты не ушибся.

На самом деле Диме больно коленки, но он не жалуется, молча встает и снова садится на стул. А вот на новой картинке они все четверо сидят за столом, пьют чай с оладьями, обмакивая их в Настино варенье, и женщины беседуют между собой так, как разговаривают взрослые при детях, когда считают, что те их не понимают.

Дима и не понимал, и сейчас удивлялся, что вдруг вспомнил этот разговор, так как получалось, что ему было всего три года или чуть больше, судя по Маше, по тому, как она сидела на коленках у мамы, едва достигая головой её подбородка, но потом самостоятельно ела оладьи, причмокивая и громко провозглашая: Вкусно!

Получалось, что Маше было года два, а он знал, что старше её на год, так что он сидел на стуле в кухне, и вся сцена была из того периода жизни, когда они жили в коммуналке; Дима возил оладушкой по тарелке с вареньем, и слушал рассказ матери, предназначенный для Насти.

– Один из ста, – сказала мама и слова эти упали на его стриженную макушку, а после слов упала и ласкающая ладонь матери.

– Один из ста, не знаю, правда это или нет, но так сказал врач, только один процент был за то, что и ребенок выживет и роженица. Но я, когда решилась оставить ребенка, не знала всю правду, не знала, насколько это опасно.

– А знали бы, не решились? – спросила Настя.

Мамина рука замерла, пальцы её перестали ерошить ему волосы, и ему почему-то стало тоскливо и захотелось, чтобы разговор этот, которого он не понимал, но который, он чувствовал, относится к нему, закончился.

– Страшно даже подумать, – сказала мама, и Дима понял, что страх проник в него через кончики пальцев, замерших на его макушке. Он втянул голову в плечи и откинулся в сторону, отстраняясь от маминых рук.

 

– Ты что, глупыш? – мама наклонилась, удивленно заглянула в глаза. – Всё хорошо! – успокаивающе сказала она ему и повторила для Насти:

– Так страшно, что и думать не хочется.

Вероятность моего благополучного рождения была один процент, и я к тому же мог остаться сиротой, думал Дима, и получалось, что он, пустым мешком сейчас валяющийся на кровати, просто счастливчик, при такой-то статистике, и что бы с ним ни происходило, это жизнь, а могло случиться, что её и не было бы.

– Счастливчик, – сказал он вслух, прислушался, как звучали слова в гулкой тишине пустой квартиры, иронически хмыкнул, спустил с дивана худые бледные ноги, покрытые темными редкими волосами, и в одних трусах направился на кухню. По дороге заглянул в ванную, над раковиной висело большое зеркало, из которого на Диму посмотрело странное, небритое, темноглазое существо, с торчащими скулами, фиолетовыми тенями под запавшими, лихорадочно блестевшими глазами.

– Ну что, счастливчик, – сказал он отражению, – не грех бы и побриться, раз ты один из ста.

На кухне Дима нарезал хлеб, достал из холодильника купленную соседкой пачку сливочного масла, намазал масло на хлеб толстым слоем и с неожиданным аппетитом съел.

Вернувшись в комнату, он включил старенький черно-белый телевизор «Рубин» и стал смотреть чемпионат Европы по футболу.

Перед сном он побрился электробритвой и смёл веником паутину из угла.

To koniec darmowego fragmentu. Czy chcesz czytać dalej?