Всадники

Tekst
14
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Jak czytać książkę po zakupie
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

– Слишком стар я стал, – глухим, грубым голосом ответил Турсун.

– Не так-то ты и стар, – возразил Гуарди Гуэдж. – Ты же ведь страдаешь от сознания, что стареешь.

– Объясни получше, – сказал Турсун.

– Настоящая старость, – объяснил Гуарди Гуэдж, – наступает, когда кончаются все мучения. Когда забываются муки гордости, не остается больше никаких сожалений, когда перестаешь огорчаться. Старость не завидует силе своей собственной крови.

Турсун наполовину выпрямился, опершись руками на шершавую поверхность стола, и вопросительно посмотрел на своего собеседника:

– Почему ты говоришь мне это? Почему?

Не спуская своих утративших возраст глаз с горизонта, Гуарди Гуэдж ответил:

– Ты ненавидишь своего сына, своего единственного сына, как никогда и никого не ненавидел, потому что не Турсун, а Уроз швырнет, быть может, обезглавленную тушу козла в меловой круг к ногам короля.

Голова старого чопендоза слегка склонилась, и он еще сильнее оперся о стол своими огромными ладонями.

– Ты не можешь простить Урозу, – продолжал старец, – что он вместо тебя поскачет на Бешеном коне, хотя ты же сам и подарил его сыну.

Неукротимая шея Турсуна склонилась еще ниже.

– И, желая отомстить сыну, изуродовал счастливое лицо мальчика, – закончил Гуарди Гуэдж.

Турсун откинулся на скамью, ослабевший, сломленный. Посадив вечного сказочника на круп своего коня, он приблизил к себе истину. И понял теперь: именно этого ему в глубине души и хотелось.

Такой прямой в поступках, так хорошо знающий, чем он обязан людям и чем они обязаны ему, человек цельный, никогда не знавший внутреннего раздвоения, он, Турсун, провел весь этот несчастливый день, сам не зная, чего он по-настоящему хочет, и, испытывая то одно неясное чувство, то другое, еще более непроницаемое, мучился от слепой ярости и бессилия, как норовистый конь, пойманный арканом. В одиночку он не мог развязать этот затянувшийся на его шее узел. Он был рожден, чтобы решительно рубить. Но не более того. Вот поэтому-то он и позвал на помощь Гуарди Гуэджа.

И помощь подоспела. Турсун, пожелавший узнать о себе мнение со стороны, сохранив при этом достоинство, услышал то, что отказывался знать из-за своего горделивого упрямства.

Сначала он удивился, что так вот принял с поникшей головой, такое суждение постороннего о себе, высказанное голосом, напоминающим звон надтреснутого стеклянного колокольчика. Но потом понял, что, к счастью, нашел этого необыкновенного старого и мудрого человека, который сумел, не унизив его, великого Турсуна, показать ему его собственные мучения, его стыд и его несчастье.

Подняв голову, он вымолвил:

– Ты прав, Пращур. Но что же мне делать?

– Побыстрее постареть, – отвечал Гуарди Гуэдж. Они помолчали. Тем временем сутулый дехканин принес им блюдо с горячим пловом, миндальную халву с изюмом, кислое молоко, нарезанный арбуз и чай. Но Гуарди Гуэдж и Турсун сидели, глядя в небо.

Надо сказать, что это был период полнолуния. Месяц уже взошел, хотя солнце еще не скрылось за горизонтом. Так что, разделенные небосводом, видны были с одной и с другой стороны сразу два светила. И наступил момент, когда оба они оказались вместе, повисли в равновесии на одном уровне над землей, одного цвета и одной величины. Их красные диски словно остановились, чтобы вечно обрамлять Калакчеканское плоскогорье.

А потом солнце, опускаясь, стало огненно-красным, а луна, поднимаясь, приняла золотистый оттенок. Дневное светило скатилось в бездну, а ночное поднялось на темнеющем небосклоне.

Сутулый дехканин с укором посмотрел на Турсуна:

– Плов и чай остынут, и гостю их вкус покажется менее приятным.

– Ты прав, – ответил Турсун.

И повернулся к Гуарди Гуэджу:

– Извини меня, Пращур. Я задумался о другом.

Они принялись за еду. Дехканин удалился.

– У тебя хороший слуга, – отметил Гуарди Гуэдж.

– Да, хороший, – согласился Турсун. – А Мокки, его сын, станет когда-нибудь хорошим чопендозом.

Пока что он служит саисом при Бешеном коне.

Тут внезапно вся пища показалась горькой Турсуну, и он перестал есть.

– Ты же видел сейчас небо, – сказал Гуарди Гуэдж. – В жизни ничто не остается в постоянном равновесии. Одно поднимается, другое опускается.

– Да, – сказал Турсун, сжимая кулаки. – Да, но завтра солнце опять встанет.

– И мы тоже, быть может, – отвечал Гуарди Гуэдж.

Луна ярким светом заливала равнину. В какой-то хижине заброшенного крошечного селения Калакчекан послышались негромкие звуки домбры и бубна.

IV
ДЕНЬ СЛАВЫ

Запели, зазвенели кавалерийские трубы.

Небо было ясное, солнце грело в полную силу, а со стороны снежных вершин долетал свежий ветерок. Колыхались, хлопая на ветру, словно танцуя и припевая, флаги, знамена, стяги и вымпелы, окаймлявшие весь Баграм. Здесь, на высоте в шесть тысяч футов, должен был состояться первый Королевский бузкаши.

Поле было обширное, но не бескрайнее. Всадники не могли надолго исчезнуть из поля зрения публики, желающей видеть все этапы скачки и борьбы наездников, не могли раствориться на час или два, а то и больше, в бесформенном пространстве, как они имели обыкновение это делать в своих родных степях.

К северу от поля глинобитные кишлачные домики, свежевыкрашенные в розовые и голубые тона, создавали на фоне гор праздничное обрамление. По западному краю тянулась длинная каменная стенка. С восточной стороны пестрая колонна грузовиков, сверкающих всеми цветами радуги, выполняла функцию еще одной ограды. Ну и, наконец, с южной стороны за дорогой, ведущей в Кабул, возвышался холм.

И повсюду – вдоль стены и вдоль грузовиков, на плоских крышах и в складках местности – везде пестрели халаты, шаровары, разноцветные куртки и тюрбаны, вибрирующие в пронизанном солнцем и ветром воздухе. Глядя на это скопление людей, можно было подумать, что в Кабуле не осталось никого – ни молодых, ни стариков, ни детей.

А трубы все пели и пели.

Их веселые звонкие голоса, разносимые ветром, придавали бодрости тысячам и тысячам людей, большая часть которых прошла с утра пешком по пыльной дороге восемь километров, отделявших столицу от ристалища. А люди все подходили и подходили. Над дорогой висели облака пыли, сквозь которые с трудом пробивались солнечные лучи. Путники изнывали от жажды и, когда они, наконец, добирались до холма, расположенного к югу от дороги, то первым делом шли к эфемерным чайханам и к лоткам, наспех сколоченным накануне расторопными торговцами винограда и дынь, арбузов и гранатов. Люди более состоятельные громко подзывали мальчишек с наргиле, шнырявших в толпе и получавших монеты за каждую затяжку дымом.

А трубы все пели и пели.

Напротив холма, с другой стороны, проходившей у самого подножия холма, стояли вплотную к игровому полю, даже вдавшись слегка в него, построенные специально по случаю праздника три павильона светлого дерева, обтянутые яркими тканями. Народ, еще не освободившийся от воспоминаний о кочевой жизни, называл их большими шатрами.

Афганские сановники в европейских одеждах, но с шапочками кулах, напоминавшими пирожки, заполняли шатер справа. Высокопоставленные иностранцы располагались в левом шатре. А вот в центральном павильоне, где посередине стояло большое красное кресло, пока никого не было. Там ждали короля.

Люди в каракулевых шапочках разглядывали иностранных гостей. Среди них были люди, воплощавшие знание, богатство и силу самых могущественных стран мира. Но глаза афганцев не останавливались на этих высокопоставленных офицерах, на этих ученых, на этих главах дипломатических миссий. Как зачарованные, не веря своим глазам, смотрели они на женщин, находившихся в павильоне для иностранцев. Удивление было понятно: в огромной массе народа, скопившейся вокруг поля, не было ни одной женщины – только здесь, в этом маленьком уголке. Даже под чадрой, прячущей женщину с головы до пят, даже за тройной волосяной сеткой, удушающей маской, скрывающей лицо, ни одна женщина, хоть на севере, хоть на юге от Гиндукуша, будь она хоть самого скромного, хоть самого знатного происхождения, не должна была и не могла присутствовать ни на каком публичном зрелище, даже освященном традицией, вошедшем в плоть и кровь народа.

Проходили один за другим века, но степнячки никогда не видел игр, о которых с увлечением говорили, которыми жили, которыми бредили их отцы и мужья, братья и сыновья. И когда, наконец, праздник дошел до столицы и проводился во славу короля, то все подданные его, до последнего кабульского нищего, были приглашены порадоваться зрелищу, все, но только не королева, жена короля. Задумчиво сидели афганские сановники, слушая громкие разговоры и звонкий смех иностранок с обнаженными руками и голыми шеями.

А трубы все пели и пели. И колыхались знамена.

Вот два солдата пронесли перед почетными трибунами большую обезглавленную тушу козла. Из шеи туши еще струилась кровь. Над крышами домов, над грузовиками, по склонам холма пронеслись выражающие нетерпение хриплые крики. Послышались взвизгивания иностранных дам.

Солдаты положили волосатую массу в неглубокую ямку, неподалеку от все еще пустой королевской трибуны, как раз напротив красного кресла. Слева от ямы, на таком же расстоянии от королевского шатра, блестел на солнце выкрашенный известью Круг справедливости. А еще ближе к трибунам, вдоль трех почетных павильонов, был вырыт для страховки широкий и глубокий ров с почти отвесными зацементированными откосами, предохраняющий монарха и его гостей. Такой был совет специалистов, прибывших из степных районов. Уж они-то знали, что разгоряченные пылом борьбы наездники не будут считаться ни с кем и ни с чем, даже с королем, в честь которого, собственно, они и собирались рисковать жизнью.

Еще громче, еще звонче запели трубы. До трибун донеслась пыль от остановившихся на дороге автомобилей. Послышалось звяканье оружия, взятого «на караул». Толпа зашумела. В королевский шатер вошел в сопровождении свиты Захир-шах. Высокий, стройный, породистый, в европейской одежде, с шапочкой кулах из самого драгоценного каракуля на голове, он медленно приблизился к балюстраде.

 

После этого на огромном поле, обрамленном солдатами в касках, конными солдатами, у которых пики были украшены алыми плещущими на ветру флажками, шумной, яркой толпой, а за ней – цепями гор под ярким небом, начался парад, открывающий Королевский бузкаши.

На другом конце поля, там, где виднелся розово-голубой кишлак, до этого едва заметная группа всадников колыхнулась и торжественно, неторопливо стала приближаться к королевской трибуне. Впереди, выстроившись треугольником, ехали три трубача, наигрывая веселую и шаловливую, как походка девушки, мелодию, разлетающуюся на ветру. В нескольких шагах от них, красиво сдерживая великолепного арабского скакуна, ехал молодой полковник, родственник короля, назначенный руководителем и главным судьей состязаний. За ним ехали три седовласых всадника, пожилых, но настолько натренированных наездников, что они – это было сразу заметно, – явно чувствовали себя в седле лучше, чем на мягчайших подушках. Каждый из них привел с собой свою команду – из провинций Меймене, Мазари-Шариф и Каттаган, где с незапамятных времен водились самые выносливые, самые быстрые и прекрасно обученные кони и где жили самые сильные и ловкие всадники, достойные более чем кто-либо еще показать свое искусство самому королю.

Распорядители бузкаши были одеты в шелковые зеленые чапаны в белую полоску.

За ними ехали три команды, в каждой – по двадцать всадников, развернувшихся в цепочку. Неторопливо, шаг за шагом, приближались и росли на глазах шестьдесят самых лучших, самых знаменитых чопендозов, отобранных после сотен беспощадных, изнурительных испытаний, ехали на самых прекрасных конях Трех Провинций.

На этот раз чопендозы были одеты не в обычные чапаны. У каждой команды был теперь свой костюм, специально задуманный и пошитый для Королевского бузкаши. Те, кто приехали из Каттагана, были в белых рубахах в зеленую полоску и широких серых брюках, заправленных в черные сапоги выше колен. Наездники из Мазари-Шарифа красовались в куртках и брюках ржаво-коричневого цвета и рыжеватых коротких сапогах, доходящих до середины икр. А вот всадники из Меймене обуты были так же, но их темно-коричневые жокейские куртки были короче и просторнее. И на спине у них, словно звезда, красовалась белая шкурка каракулевого ягненка. На голове у всех чопендозов была круглая шапочка с грубым мехом вокруг и острой верхушкой, сделанная, в зависимости от провинции, из толстой шерсти или из грубой кожи.

Вот в таком облачении медленно двигались они, с нагайками в руке, на великолепных конях всех мастей – от вороных до безупречно белых, шестьдесят героев степей, выстроенных в ряд, во всю ширину поля, ехали за трубачами, неустанно извлекавшими мелодии из своих инструментов, и за своими пожилыми предводителями.

Лица их, казалось, были вырезанными из дерева или же выкроенными из самой жесткой кожи. Желтоватый цвет лиц, жесткая складка губ на скуластых лицах, раскосые хищные глаза.

Шеренга из шестидесяти всадников подъехала к королевскому шатру. Чопендозы остановили лошадей и выпрямились в седле.

Слева – двадцать бело-зеленых курток.

Посередине – двадцать курток красновато-коричневого цвета.

Справа – двадцать коричневых курток с белым пятном на спине.

Каттаган.

Мазари-Шариф.

Меймене.

* * *

Как лучшего чопендоза своей провинции, Уроза поставили в середину команды из Меймене. Хотя и вправо, и влево от него выстроился целый частокол знакомых ему торсов, знакомых до запаха их пота в бою, Уроз, одетый в такую же жокейскую куртку, с такой же шапкой на голове, так же волнующийся, как его товарищи, все равно чувствовал себя находящимся вне команды, находящимся над ними, словно он был другой крови. Их грубое самодовольство, их удовлетворенное тщеславие не вызывали у него ничего, кроме отвращения. Как же им достаточно оказалось выехать на параде всем вместе наподобие дрессированных обезьян, и они уже возгордились! Слава, разделенная на шестьдесят человек. «Даже если бы нас было всего двое, все равно один был бы лишним», – думалось Урозу.

Король встал и, подняв руку к своему головному убору, поприветствовал всадников. Возле него, у балюстрады, стояло знамя, которое победитель, получив его из монарших рук, должен был отвезти на целый год в свою провинцию.

«Знамя будет мое», – мысленно говорил себе Уроз. Он представил себе лицо и фигуру Турсуна, осененные этим трофеем, какого еще не знала их степь.

Захир-шах сел в красное кресло. На лице Уроза появился оскал, заменявший ему улыбку. Комедия подходила к концу. Начинался первый королевский праздник бузкаши.

* * *

Начало было торжественным и медленным. В полной тишине, шаг за шагом, наездники медленно окружали яму, где лежала туша жертвенного животного. Когда они остановились, вокруг ямы образовалось компактное кольцо. Оно состояло из трех частей разного цвета: одна треть была бело-зеленая – команда из Каттагана, другая треть, выкрашенная в коричневый цвет, – команда из Меймене, и, наконец, еще одна, рыжая – команда из Мазари-Шарифа. На какое-то время этот огромный венчик трехмастного цветка замер.

И вдруг в воздух взметнулись плетки, взвились, словно головы бесчисленных змей, шипящих и свистящих над меховыми шапками, послышались буйные, дикие крики, слившиеся в один жуткий вопль, наполнивший все пространство над полем. Тушу козла закрыла своей массой толпа людей и животных. Никто даже и не уловил того момента, когда упорядоченное и торжественное движение превратилось в суматоху и яростный, не поддающийся описанию вихрь. Свист, нечленораздельная брань, угрозы… Нагайки хлестали по мордам лошадей, а заодно и по лицам противников… В схватке люди метались в разные стороны… Кони вставали на дыбы над спинами сбившихся в кучу людей. Приливы и отливы… Всадники, свесившись с лошади вниз головой, царапая каменистую почву руками, сбивались в кучу, стараясь добраться до обезглавленной туши, схватить ее за мохнатый бок и, вырвавшись из окружения, ускакать с добычей. Но стоило одному из них добраться до туши, как другие руки, не менее сильные и ловкие, не менее хищные вырывали ее. Так несчастный козел переходил из рук в руки, взлетая над шеями лошадей и перед их мордами, пролетая под их животами, снова и снова падая на землю. И тогда, словно из недр кипящей волны, возникал новый поток конских крупов, грив и голов, устремлялся к центру, превращаясь в настоящий вал с новыми всадниками, и новые плети хлестали направо и налево по крупам, по головам, по спинам. Вал нарастал, превращался в водоворот и уступал место следующей волне, накатывающейся извне.

Только один всадник с белым знаком провинции Меймене на спине не участвовал в этой безумной схватке. Он все время был рядом с дерущимися на самой кромке водоворота, но не давал втянуть себя в вихрь яростных схваток.

«Тут они еще злее и безумнее, чем у нас, – думал Уроз, наблюдая своими жестокими и коварными глазами за атаками чопендозов. – Ведь и здесь, как и там, это безумие – лишь напрасная трата сил. Ведь того, кто вырвется с козлом, тут же настигнут другие».

Уроз заставил своего Джехола попятиться назад. Водоворот как раз двинулся в их сторону.

«И ведь все они понимают это не хуже меня», – мысленно говорил себе Уроз.

Он внимательно следил за ударами и вибрацией тел, за наскоками и откатами, за приливами и отливами массы дерущихся всадников, попавших в ловушку и теряющих голову в этой драке, запах которой, смешивающийся с запахом пыли, становился все более острым, все более крепким.

И тут Уроз подумал:

«Я ошибался. Они уже ничего не понимают».

Парадная одежда уже была испачкана потом, пеной, кровью. А лица всадников, на миг возникавшие между людскими плечами и конскими гривами коней, измазанные глиной, исполосованные нагайками были похожи на растянутые маски с застывшим на них выражением боли и одновременно счастья, и на них уже было невозможно прочитать больше ничего, кроме инстинкта насилия.

И еще Урозу подумалось:

«Они играют ради игры… А я – ради выигрыша…»

И тут же резким движением удержал Джехола, бросившегося было вперед. Конь встряхнул головой. Уроз медленно погладил ему шею. И сказал вполголоса:

– О, Джехол, тебе тоже хочется поиграть… Еще рано… Учись сохранять силы для единственного броска, для победы. Это трудно истинному бойцу… По себе знаю…

Уроз продолжал следить за всеми перипетиями не утихающей схватки. В памяти его всплывали иные бои, те, в которых участвовал совсем молоденький юноша в простой чалме, ибо он еще не имел тогда права на шапку чопендоза и превосходил своей горячностью и напористостью всех остальных.

– Я тоже когда-то был таким, о мой Джехол, – сказал Уроз своему жеребцу.

На какую-то долю секунды он вновь ощутил, с тоской вспомнив о ней, ту грубую прежнюю ярость, ту варварскую радость, которые передаются от бойца к бойцу даже без видимой причины и объекта для нападения и зажигают огонь в крови мужчин.

И опять Джехол устремился вперед. Уроз осадил его так круто, что жеребец взмыл на дыбы и громко заржал. Безжалостная гримаса опять исказила скуластое лицо Уроза. Участвовать в игре бузкаши по-умному его учили не уздечка и не удила, а уроки Турсуна.

«Когда Аллах не дает силу рукам и плечам, он рассчитывает на мозг всадника».

Сказанные давно, эти слова перекрывали шум дикой суматохи. А низкий голос Турсуна с его обидной интонацией добавляли, как и в былые времена, к сказанным словам еще и слова невысказанные, подразумеваемые.

«Эх ты, заморыш несчастный, ты только посмотри на мое тело. А теперь посмотри на свое. Зачем ты пытаешься играть по моим правилам?»

Невыносимое унижение. Но и полезное.

– Я понял, я все тогда понял, – сказал Уроз непонятно кому: жеребцу, самому себе или отцу.

Тут на него стал надвигаться новый вихрь обезумевших людей и лошадей. И снова он заставил Джехола отступить. А слова все искали выхода:

– Это было труднее перенести, чем дать себя растоптать, раздавить, растерзать… как вот они сейчас…

Уроз глубоко вдохнул горный воздух, впервые смешавшийся с запахом пота, кожи, ранений, с запахом бузкаши. Вспомнил он и презрительный смех, каким награждали его поначалу за упорное нежелание вступать в стадную драку. Он отдалился, берег свои мускулы и дыхание и подкарауливал, как волк, как коршун, удобный момент, подкарауливал одинокого всадника, оказавшегося близко к цели, и тогда с нерастраченными силами, на отдохнувшем коне, со спокойными нервами нападал, отнимал добычу и выигрывал, выигрывал, выигрывал. Выигрывал всегда. Выигрывал везде. Те, кто смеялся и оскорблял его, давным-давно умолкли. А его осторожность принесла ему славу.

Но тут колени Уроза резко сдавили бока жеребца. Веки на ни на секунду не ослабевающих свое внимание глазах дрогнули. Схватка переместилась ближе к трибунам.

«Сегодня они, похоже, прочно тут завязли, – подумал Уроз. – Разъярились, наверное, еще и от присутствия короля».

И тотчас подумал:

«А ведь он и сейчас на меня смотрит, смотрит и видит, что я в сторонке держусь, в укрытии, как пес какой-нибудь трусливый, робеющий перед этой сворой. У нас в Меймене, в Мазари-Шарифе, в Каттагане все бы поняли. Там меня знают, знают, что я собой представляю. А здесь – кто такой Уроз для этих принцев, для короля, для знати, для иностранных господ из заморских стран? Трусишка и только».

Рука Уроза нервно сжала ручку нагайки. Стоит ударить ей, и он окажется в самом центре сражения. Он поднес плетку ко рту и впился зубами в кожу. Нет, он не поддастся ложному стыду. Он будет вести игру по своим правилам. А вот когда он сбросит в Круг справедливости добычу, ради которой дерутся эти дураки, когда из его горла вырвется крик «Халлал! Халлал!», самый прекрасный клич на свете, вот тогда и чужеземцы, и принцы, и король вынуждены будут признать его победу.

«Потерпи, потерпи! – говорил Уроз коню, хотя тот и так стоял, не шелохнувшись. – Сейчас кто-то из них вырвется, я уже чувствую».

Через несколько секунд ему показалось, что это наконец произошло.

В середине схватки появился всадник на вздыбившемся коне, державший над гривой своего коня тушу козла, из которой уже вылилась половина крови вместе с остальным содержимым. Его сразу окружили человек двадцать дико орущих безумцев с искаженными от ярости лицами, с руками, протянутыми, как гигантские клещи. Но державший тушу всадник был так высок, а конь его так монументален, что остальным никак не удалось дотянуться до добычи. Они стегали его, били великана рукоятками нагаек по лицу, по запястьям, но все было тщетно. Это был Максуд, сам «грозный» Максуд, известный среди чопендозов Мазари-Шарифа своей легендарной силой, огромным ростом, богатством и отличными скакунами.

 

«Максуд не отпустит, Максуд выскочит!» – подумал Уроз неожиданно для себя – настолько тяжело далось ему ожидание – и пожелал успеха самому ненавистному противнику, сыну богача, чье имя он ненавидел пуще всего на свете.

Он про себя давал ему советы, указания, руководил им:

«Давай, давай, Максуд, ну, бей же левой… Ты же так силен, что должен сбросить этих двоих, которые на тебя насели. А потом отпусти коня. И опять бей. И скачи, пробей кольцо, вырвись и скачи! Давай, Максуд, давай!»

Всаднику-великану, слишком медлительному, слишком тяжелому, не хватило всего лишь одного мгновения, чтобы осуществить маневр. И этим опозданием воспользовались обезумевшие противники. На руках его повисли десять рук, столько же вцепились в уздечку и в гриву его коня. Под их весом Максуд осел до их уровня и исчез из поля зрения.

«Поросенок несчастный! Осел безмозглый, теперь все надо начинать сначала», – проворчал Уроз. И подумал: «Эх, Турсун бы на твоем месте…»

И он представил себе отца, – таким, каким видел его много раз, – вознесшимся над кучей голов в меховых шапках, над буйно мечущимися гривами и разбушевавшимися плетками с презрительной усмешкой на устах, с зажатой в кулаке обезглавленной тушей, всегда умевшим вырваться из окружения. Сердце Уроза наполнилось застарелым жгучим восхищением. И невыносимым страданием – быть сыном Турсуна и не иметь возможности сравниться с ним. Тут Уроз мысленно сказал себе:

«Да, но у него всегда был Джехол».

И тут же возразил себе:

«Так ведь сегодня и у меня тоже есть Джехол. Ну…»

Сам того не замечая, он осадил жеребца раз, другой. Напрягши спину и колени, незаметно для самого себя пригнулся к гриве. Глаза его сузились и превратились в едва заметную щелку, чтобы лучше видеть темную мохнатую массу, переходившую из рук в руки, то между крупами лошадей, то между их головами, а то и под их животами.

Одинокий вопль Уроза, высокий и долгий, как вой вышедшего на охоту волка, внезапно разрезал общий шум. Подстегнутый хлыстом и шпорами, Джехол ворвался в кучу дерущихся. Никто из чопендозов не ожидал нападения сзади, да еще такого мощного и внезапного. Уроз сразу прорвал их кольцо и благодаря правильному расчету оказался рядом с обезглавленной тушей. Он схватил ее на лету, вырвал из чьих-то рук, поднял Джехола на дыбы, заставил повернуться и через не заполнившуюся еще брешь вырвался и поскакал.

И тотчас сзади послышался галоп погони. И Уроз понял, что как ни стремителен Джехол, его все равно догонят. Иначе и быть не могло. Даже если бы он первым доскакал до мачты, вокруг которой должна объехать туша козла, на обратном пути его неминуемо должны были встретить другие всадники. К чему тогда тратить силы в ненужной глупой гонке? Он только что проявил перед всеми свои бойцовские качества. Хватит. Сейчас надо было замедлить галоп, отделаться от туши, изобразив борьбу за нее, а потом опять занять выгодную позицию в ожидании удобного момента. Так победа была бы обеспечена. Но в Урозе проснулась другая страсть, более сильная и древняя. На протяжении двадцати лет обучения он старался смирить ее и, казалось, смирил навсегда. Но тут, дав ей на минуту волю, он почувствовал себя камнем, выпущенным пращой и летящим незнамо куда, – молодая сила несла его прямо перед собой. Вместо того, чтобы придержать Джехола и предоставить другим драться за тушу козла, изматывать силы и ранить друг друга, Уроз, закусив плетку, прижав теплую тушу к седлу, подгонял жеребца коленями, шпорами и голосом, разделяя его нетерпение и наслаждение от скачки.

Какое это счастье – избавиться от тисков неторопливого расчета, терпеливого, осторожного ожидания и отдаться горячей энергии бушующей крови, мускулов, нервов, стать яростной скоростью, необузданной страстью.

– Давай, Джехол, скачи, мой принц, скачи же, мой король!.. Мы самые быстрые, мы самые сильные!

Так кричал, так пел Уроз совсем не своим голосом, а голосом заговорившего в нем, овладевшего им всемогущего демона.

И Джехол первым пришел к мачте. Далеко отстали даже чопендозы из Каттагана, более низкорослые и более легкие, чем мужчины из Мазари-Шарифа и Меймене, сидящие верхом на лошадях более быстрых и проворных, одетые в белые куртки в зеленую полоску, они были похожи издали на рой ос. Даже самые стремительные из них следовали за Урозом на значительном расстоянии. А он обогнул мачту и потряс, будто знаменем, тушей, чтобы распорядители бузкаши всех трех провинций и уполномоченный короля, и вся толпа убедились, что обезглавленный козел преодолел первый этап. Затем Уроз вновь прижал тушу к бедру и устремился на запад, ко второй мачте, до которой было добрых четыре километра.

Тут Уроз увидел едущих навстречу ему всадников, решивших не тратить понапрасну силы на преследование, а перехватить его на обратном пути. Их было человек двадцать, не меньше.

На что мог надеяться Уроз, пытаясь пробиться сквозь свору, готовую вот-вот наброситься на него? Но он все же попытался. Как если бы окровавленная туша, мягкая и мокрая, прижатая к его ноге, стала вдруг ему дороже собственной жизни, для сохранения ее, этой мохнатой шкуры, из которой все еще сочились кровь, жир и внутренности, он употребил все, что он знал, все, чем он был – всю свою ловкость, свою удивительную гибкость и скорость в движениях, отлично сохранившиеся у него с молодых лет, а еще силу, пришедшую с возрастом, несравненное искусство вольтижировки, многократно осмысленный опыт, накопленный за тридцать лет участия в играх, и, наконец, тот порыв пьянящей юношеской горячности, которому он отдался сегодня. Три старых распорядителя бузкаши, видя это, одобрительно кивали головой и в восхищении поглаживали седые бороды. Никогда еще Уроз не играл так блестяще, да и не было на долгой их памяти, как они ее ни напрягали, другого такого удивительного наездника. Он нападал, увертывался, делал обманные движения, уклонялся от схватки, возвращался, проносился как стрела между двумя нападающими. Сбрасывал с коня одних, ускользал от других. Свесившись то на один бок коня, то на другой, то прижавшись к самой гриве, когда тот вставал на дыбы, то исчезая под животом жеребца, он не боялся наскоков, разгадывал хитрости противников и, по-прежнему не выпуская тушу, продвигался вперед. Джехол великолепно помогал ему. Не только скоростью и силой превосходил он лучших коней, но еще больше – интуицией и умением. Он не просто выполнял каждое желание, каждый приказ хозяина. Он постоянно делал все лучше, чем смел надеяться Уроз. Обнаруживал большую силу и большую ловкость и в нападении, и в уклонении от схватки в хитром обмане и в неожиданном повороте. Мало того, иногда даже казалось, что коню недостаточно было просто выполнять самые трудные задачи Уроза. Или даже угадывать, предвосхищать их. Он сам придумывал трюки. Он играл для себя и собой. И инстинкт никогда не подводил его.

«Ты великий чопендоз, о Джехол», – думал в такие минуты Уроз.

Но уловки, хотя и позволяли увернуться от нападавших, заставляли снижать скорость, менять направление. Многие всадники были уже рядом и готовились вступить в борьбу за добычу.

Уроз слышал со всех сторон близкие голоса и дыхание противников. Надо было срочно что-то предпринимать.

Кто почувствовал слабое место в подвижном кольце всадников, загораживающих путь вперед, кто выбрал участок, охранявшийся только двумя противниками, к тому же наименее опасными? Уроз? Джехол? Оба одновременно? Уроз не приказывал коню.

Навстречу им скакали два всадника, но не в лоб, так как их кони не смогли бы остановить, не смогли бы выдержать атаку слишком сильного для них, слишком скорого коня, а навстречу, с двух сторон, так, чтобы схватить Уроза и Джехола каждый со своей стороны, чтобы зацепиться за них. Они встретили свою добычу одновременно, встретили ее с громким победным улюлюканьем. И тогда Джехол встал на дыбы, заржал и, повернув голову налево, укусил противника за руку, а Уроз, почти отделившись от коня, встал в стременах и ударил рукоятью плети другого чопендоза в грудь так сильно, что выбил его из седла.