Записки и воспоминания о пройденном жизненном пути

Tekst
0
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Описанные мною выше лодочные экскурсии, как и другие аналогичные прогулки, бывали лишь относительно редкими нарушениями летнего моего уединения для сосредоточенного штудирования.

Бытовой уклад жизни студентов в Дерпте во многом сильно отличался от студенческого быта в других наших университетских городах. В Дерпте студент снимал комнату обычно без отопления и почти без всякой мебели или с недостаточной мебелью (стол, стул и кровать). Обычно студент должен был сам приобретать необходимую мебель. Во всяком случае, он должен был иметь нужную в быту утварь: щетки для чистки обуви и платья, чайную и столовую посуду и обязательно – Theemaschine. Это не самовар в русском понимании, а жестяной чайник, вроде сплюснутой лейки, в середину которой вделана труба, соединенная внизу через дно с отверстиями для поступления воздуха. Для уборки комнаты, топки печи, мойки посуды и пр. студент приглашал приходящую один или два раза в день на 1–2 часа Aufwärtering (с платой 3–5 руб. в месяц). Такие приходящие служанки, хотя все они были эстонками, обычно говорили по-немецки. Имели они по 5–6 клиентов. Дрова и уголь студент обычно покупал на складе или на рынке сам. Имея ключ от своей комнаты-квартиры, студент никого не беспокоил своим поздним или несвоевременным возвращением. Такой бытовой уклад делал его более независимым и самостоятельным в повседневном обиходе.

Несколько лет я снимал, помнится, отдельную небольшую хижину во дворе на Lehmstrasse (Глиняной ул.). Хижина одним окном выходила на улицу. Вход в неё был через дверь в саду. В небольших сенях можно было складывать запас дров, маленькая кухня служила и столовой, а не имевшая окна средняя тёмная комната могла быть обращена в спальню. При заботливом уходе за этой садовой постройкой, при некотором утеплении стен на зиму и достаточном отоплении она вполне заменяла собою целый дом, хотя плата за это, по существу, нежилое помещение, по своим размерам не могла отягчать даже моего ничтожного бюджета. Зато, когда, проявляя мои домостроительные устремления, я обратил в обитаемое помещение и считавшиеся необитаемыми кухню и тёмную комнату, у меня получилась возможность оказывать иногда временное гостеприимство некоторым новым друзьям, приезжавшим в Дерпт, пока им не удавалось устроиться.

Так, помню, у меня прожил несколько недель Викентий Викентьевич Смидович (позднее известный под своим литературным псевдонимом Вересаев), приехавший из Петербурга, где он был исключен из Медицинской академии за участие в студенческом движении[26]. В Дерпте он закончил медицинское образование. В совместной жизни В. В. был исключительно деликатным, тихим человеком, внимательным к соблюдению общих удобств чистоты и порядка. Викентий Викентьевич поражал своею усидчивостью и любовью к сосредоточенному чтению. Он охотно и внимательно слушал мои рассказы и суждения, от которых по моей экспансивности я не всегда мог удержаться, но сам он нелегко отзывался и не ввязывался в разговоры. Очень много стихотворных отрывков он знал и говорил наизусть. У меня осталось в памяти удивление, вызванное каким-то очень длинным стихотворением Минского, выразительно, хотя и тихим голосом продекламированное Викентием Викентьевичем на память.

Гораздо более яркие и стойкие воспоминания остались у меня от другого моего гостя, временно проживавшего у меня, пока он не устроился с квартирой, – Николая Васильевича Водовозова. Он был исключён из Петербургского университета в 1891 г. в связи с участием студенчества в похоронах Н. В. Шелгунова. Похороны носили демонстративный характер. От лица передового петербургского студенчества Н. В. Водовозов произнёс речь. Небольшого роста, хрупкий и даже несколько болезненный на вид, Николай Васильевич производил неотразимое впечатление своей образованностью и несомненной одарённостью. С раннего детства выросший в среде передовых литературных деятелей, часто бывавших в семье Водовозовых, воспитанный всесторонне образованным, выдающимся педагогом, каким была его мать (а не только отец – известный педагог 60-70-х гг.), Н. В. Водовозов, благодаря незаурядным способностям и привычке к усидчивым занятиям, в которые он вкладывал живой интерес и даже известную страстность, производил впечатление не студента, а уже сложившегося молодого учёного.

В то время в Обществе русских студентов обращал на себя внимание Богдан Кистяковский, как серьёзно изучавший марксистскую литературу. В тот период он выступал, в упоении своим превосходством, как последователь философии марксизма. Насколько, однако, непрочны были у него самые основные корни материалистической философии, показала дальнейшая эволюция его взглядов в сторону идеалистических философских блужданий. Н. В. Водовозов в Обществе русских студентов первый выступил с изложением системы экономического учения К. Маркса.

В личной жизни Н. В. Водовозов казался мне очень непритязательным и симпатичным человеком, умевшим вносить интересное содержание даже в случайные беседы за вечерним чаем. Помню его рассказы о Салтыкове-Щедрине, которого в детстве он не раз видел среди гостей, бывавших у Водовозовых. С чувством искреннего горя узнал я уже после окончания университета о безвременной смерти Николая Васильевича в 1896 г. на пороге открывшейся перед ним учёной и литературной деятельности. Ему едва минуло 25 лет.

В первые годы дерптской жизни у меня как-то само собой завязывалось много новых знакомств с людьми, довольно далеко стоявшими друг от друга по своему складу, характеру, внутренней ценности и устойчивости. У меня возникала необходимость и зарождалось желание научиться разбираться в людях, правильно оценивать их. Всё более определённо вырабатывалась привычка руководствоваться при оценке людей не их высказываниями и суждениями, а их устойчивостью, постоянством и их поступками, поведением, их делами и отношением к другим людям.

Копаясь летом в карточном каталоге, занимавшем целый зал университетской библиотеки, я наткнулся на книгу «Misère de la Philosophie» К. Маркса. Оторвавшись от своих медицинских занятий, я немало дней потратил на тщательное штудирование этой беспощадной критики философии Прудона. В одном месте Маркс, говоря о путях для правильного изучения и оценки общественных течений и политических партий, настаивает, что как о людях, мы судим не по тому, что они сами о себе думают, а по их действиям, так и о политических партиях нужно судить не по их программам и самовосхвалению, а на основе объективного учёта их фактической деятельности подходить к раскрытию их классовой сущности. Самоочевидной истиной Маркс считает мысль, что о людях нельзя судить по тому, что они сами о себе думают и говорят, а нужно основываться на их действиях. У меня возник вопрос, а знаю ли я сам себя? «Познай самого себя!» – читали мы в гимназии в диалогах Сократа, изложенных Платоном. Но познать себя нужно так же, как мы познаём других, не по своим мыслям и словам, а по своим действиям; не по своему самочувствию и самосознанию, а по своим поступкам и делам. Их нужно наблюдать, контролировать и только на их учёте составить о себе суждение – так же, как мы судим о других: не по неизвестному нам их самочувствию и не по их словам, а по их делам, поведению, по их образу жизни и быту. Как ни элементарна эта мысль, как ни кажется она для каждого самоочевидной, но на этот раз она действительно овладела мною, и я упорно и долго работал над самопознанием в этом смысле. Мне кажется, что это стремление и старание смотреть на себя глазами стороннего наблюдателя не прошли для меня бесследно. Я отучил себя от переоценки своих сил, от многих форм поведения, которые могли задевать самолюбие других; была вытравлена в моих отношениях с людьми самонадеянность, снисходительность к себе и строгая требовательность к другим. От близких мне людей мне доводилось слышать, что в Дерпте у меня произошёл некоторый перелом, я стал «гораздо более мягким и терпимым к людям, менее ригористичным и прямолинейным».

В течение зимнего семестра в результате сосредоточенной работы летом, невзирая на далеко не полное владение немецким языком, я сдал полукурсовой «philosophicum», т. е. экзамены по физике и зоологии, по анатомии и физиологии и по всему курсу неорганической и органической химии. Только по химии, которою я больше всего занимался в лаборатории и по руководствам, я получил у чудесного старика Карла Шмидта оценку genügend (т. е. удовлетворительно или – «три»). По другим предметам отметки были настолько положительными, что по конкурсу экзаменов я был принят в число казённых стипендиатов. Размер стипендии в Дерпте был 25 рублей в месяц, и этим вполне разрешён был для меня вопрос о средствах для дальнейшего пребывания в университете до окончания медицинского образования (то есть на 1893–1895 гг.).

Неудача с отметкой по химии была для меня совершенно неожиданной. Карл Шмидт (или, как его называли студенты, Карлуша), лекции которого я усердно посещал в течение двух семестров, приходил в аудиторию задолго до начала занятия и старательно, чётким, ясным почерком выписывал на обеих сторонах одной и другой доски наименование и формулы всех химических соединений, о которых должна была идти речь на лекции. Против каждой формулы, в неизменном порядке, стояли цифры: удельный вес, температура точки замерзания и кипения и т. д. Всё написанное на доске он тщательно сверял со своею бумажкой. Точно, минута в минуту, он начинал и заканчивал лекцию. Быстрый во всех своих движениях, он успевал в лекции упомянуть обо всех соединениях, длинными вереницами которых были исписаны доски. Не могу сказать, сколько ему было лет, но вид он имел трогательного, необычайно симпатичного, очень древнего, совершенно седого старика. О нём, о его детской наивности, забывчивости и незлобивости ходило очень много самых пикантных анекдотов. Каждое воскресенье, как полагается богобоязненному немецкому главе семьи, он шёл, с молитвенником в руках, вместе с супругой в университетскую кирку. Это я сам лично видел не раз: химик Карл Шмидт с Betbuch'oм (молитвенником) в руках!

 

Экзамен по химии у Карла Шмидта происходил в актовом зале главного университетского здания вечером. Студент подходил к столу, брал билет, громко называл его номер и садился за стол лицом к профессору. Обдумывая вопросы своего билета, пока отвечал предыдущий экзаменующийся, студент устремлял взор вдаль над головой профессора. Там группа умелых и опытных в этом деле «товарищей» подымала большой плакат со всеми сакраментальными цифрами – формула, удельный вес, температура плавления, кипения и пр. Всё шло гладко, без заминок. На мою беду я вынул билет с темой «petroleum». Всё, что полагалось насчёт формул и цифр я, не подымая глаз ввысь, знал, и так как профессор, не прерывая меня, продолжал слушать, то я перешёл к изложению теории происхождения нефти. Незадолго до этого я с увлечением прочитал статью Д. И. Менделеева с его гипотезой о происхождении нефти прониканием воды до раскалённой земной магмы, содержащей в себе железо и углерод. Окисляясь, железо отнимало от молекул воды кислород, а освободившийся водород соединялся с углеродом в предельные углеводороды. Для выявления в земной магме железа были использованы астрономические вычисления среднего удельного веса земного шара. Гипотеза Менделеева казалась мне настолько увлекательной, что я принялся излагать её во всех деталях. Профессор благожелательно слушал и не задавал мне никаких вопросов. Наконец он прервал меня:

– Sehr interessant, aber gar nicht wissenschaftlich (очень интересно, но совсем не научно), – и поставил мне тройку.

Это вызвало сенсацию даже у незнакомых мне студентов, бывших на экзамене. Один из них обратился ко мне за разъяснением, в чём причина такого несоответствия отметки необычно подробному ответу. Как известно, гипотеза Менделеева о происхождении нефти не нашла в дальнейшем подтверждения и не принята в науке. Но я не знал, что она уже считалась забракованной. Профессор К. Шмидт просто считал, что экзамен имел целью определить степень усвоения читанных им лекций, а гипотезами он на лекциях не занимался.

Прямую противоположность Карлу Шмидту представлял его брат – профессор физиологии Александр Шмидт. Среди студентов он именовался «Blut Schmidt» («кровавый Шмидт») за его открытия в учении о крови и сущности процессов её свёртывания. Уж его-то, конечно, нельзя было встретить в воскресенье идущим в кирку с молитвенником в руках. В немецких кругах он считался вольнодумцем. Лекции по физиологии обставлялись у него очень демонстративно опытами на животных. Помогал ему при этих опытах служитель – небольшого роста старичок – Ляне. Без Ляне не проходило ни одно занятие. Нередко в лекциях, говоря о своих открытиях в области физиологии, Александр Шмидт говорил: «Ich und Lane»(я и Ляне). Опыты с определением скорости нервной проводимости он, однако, ставил не на Ляне, а на ком-нибудь из студентов. Замыкание тока на самописце при уколе на лице производилось закрытием рта, а при уколе в ногу – нажимом большого пальца ноги. Разница в долях секунды на барабане зависела от удвоенной разницы расстояния от мозгового центра до жевательной мышцы и от мозгового центра до мышцы сгибания большого пальца стопы. Но Ляне, по словам Шмидта, был тиходум-эстонец, и, почувствовав укол, он не сразу закрывал рот или сжимал палец на ноге, а начинал размышлять: «Ага, укол, значит нужно что-то сделать. Так. А что именно? Да, нужно прикусить…», – и т. д. Слушая эти слова профессора, Ляне добродушно усмехался.

Экзамен по физиологии А. Шмидт принимал у себя дома в назначенные часы. Приглашал к себе в кабинет, предлагал сигару. Отказываясь с благодарностью от сигары, я не удержался и заметил, что предпочитаю дышать натуральным воздухом, а не воздухом, смешанным с продуктами полного и неполного сгорания табачных листов. Никакой реакции на моё вполне учтивое скромное замечание не последовало. Экзамен вёлся без спешки, обстоятельно. По разным отделам. «Ну, на этом, пожалуй, закончим», – заметил, наконец, профессор, подавая мой Beleg-Buch с отметкой «ausgezeichnet» («отлично») и прощаясь.

В цикл философикума входил экзамен по «диететике». В Московском университете на первом курсе читалась «Энциклопедия и история медицины». Это было как бы общее введение в этот раздел науки. В Дерпте ту же роль играл курс лекций по диететике, читавшийся известным фармакологом Кобертом. В этом курсе были собраны материалы и по гигиене, по изучению влияния внешней среды и её изменений на здоровье человека; и по профилактике заразных, профессиональных и всяких других болезней; и основные данные по изучению изменений в организме от отравлений ядами и пр. Читал профессор в ранние утренние часы, с 6 до 8 утра, в круглой аудитории анатомического театра. Ни одной минуты опоздания. Профессор Коберт ходил по коридору, пока стрелки часов не достигали цифры 6. Он входил в аудиторию и уже читал свою лекцию, направляясь к кафедре. Основным содержанием лекций, можно всё же сказать, была личная гигиена и личная профилактика с обоснованием, – по преимуществу, подробным приведением данных физиологии, биохимии и токсикологии.

Значительное впечатление производил оригинальной манерой чтения лекций и своею всегдашней сосредоточенностью профессор анатомии Август Раубер. Вспоминается его первая лекция после летнего перерыва, проведённого мною в Дерпте в 1891 г. Профессор Раубер вошёл в аудиторию, а за ним служитель Райнольд нёс огромный лист чистого картона, на котором был протянут и закреплён длинный волос. «Что это?» – начал лектор, указывая на волос. – «„Das ist ein Haar“, скажете вы, но что такое волос?» – и профессор с глубокой убеждённостью рассказал всю сложность строения волоса и ещё большую сложность его образования и его развития в животном мире. Так именно и нужно приступать к изучению строения человеческого тела, как к миру явлений, поражающих своею сложностью и предъявляющих неотступный вопрос к нашему сознанию постигать, изучать всю эту сложность.

«Wenn ihr ohne Bewunderung anfanget/Dann werdet ihr nie in das Heiligtum eindringen» (Если вы приступаете без изумления, вы никогда не проникните в святыню) – цитировал он Шиллера.

Несомненно, Раубер был одним из крупнейших анатомов, много сделавшим в изучении анатомии человеческого мозга. Среди немецкой профессуры в Дерпте он держался обособленно, совершенно игнорируя общественное мнение затхлого обывательского болота. И окончательно уронил себя в глазах профессорского мещанства тем, что женился на своей прислуге. По своим социальным взглядам Раубер не принадлежал к передовым мыслителям. Когда вышла книга А. Бебеля[27] «Женщина и социализм», Раубер объявил цикл публичных лекций против этой работы. С анатомической точки зрения он критиковал и отвергал взгляды на предоставление женщинам права и возможности широкого участия в общественной жизни, доступа ко всем областям научной деятельности. Во всей своей полемике и критике Бебеля он обнаружил полное своё незнакомство с социально-экономическими науками. У меня хватило терпения прослушать первые две публичные лекции крупного учёного и выдающегося оригинального человека, каким действительно был Раубер. Но я с сожалением видел, как к вопросам, которыми он научно не занимался, Раубер подходит по-обывательски, роняя достоинство человека науки. Актовый зал университета на лекциях о Бебеле был переполнен дамами из «хорошего» общества, усердно вязавшими, вышивавшими и вообще погружёнными в рукоделия и горячо одобрявшими ниспровержение Бебеля профессором Раубером.

Сами по себе живые и яркие воспоминания о многих страницах моей жизни, о полных глубокого содержания встречах встают передо мною сейчас, более 70 лет спустя, нередко вне хронологической их последовательности и связи. Мне не всегда удаётся уверенно установить, к какому точно году относятся те или иные события и встречи. На личном опыте я убеждаюсь в присущих так называемому анамнестическому методу в статистике недостатках – ненадёжности отправных хронологических дат, если они не обоснованы документальными записями.

Так, не могу я точно сказать, относятся ли к лету 1892, 1893 или даже 1895 г. мои воспоминания о поездке из Дерпта вместе с Анной Николаевной Деген-Ковалевской на хутор Ковалевщину в Полтавскую губернию. Анна Николаевна уезжала из Дерпта на лето со своим тогда ещё единственным ребёнком, только что вышедшим из грудного возраста. Путешествие с не вполне здоровым ребёнком для физически очень слабой Анны Николаевны было положительно непосильным подвигом, и я решил, насколько мог, помочь ей в пути. Я направлялся в то лето навестить родителей, живших на хуторе в Попенках. Я не был дома два года. В Бахмаче мне нужно было бы расстаться с Анной Николаевной, чтобы ехать к своим, но этого просто невозможно было сделать, так трудно было А. Н. справиться с пересадками и уходом за ребёнком в дороге. Поэтому я продолжил путь вместе с нею до конечной станции Ромны, а затем далее – на лошадях.

В Ромнах была нанята «балагула» и после утомительного путешествия в течение многих часов по пыльной степной дороге с крутыми спусками в глубокие яры и трудными подъёмами из них, мы прибыли, наконец, в Ковалевщину. Здесь я близко познакомился с отцом Анны Николаевны – Николаем Васильевичем Ковалевским, человеком исключительно оригинальным и выдающимся. Он остался одиноким вдовцом после гибели в сибирской ссылке в 1889 или в начале 1890 г. его жены, матери Анны Николаевны. Все имевшиеся у него средства Николай Васильевич отдавал на поощрение теплившихся ещё кое-где старых конспиративных начинаний по поддержке революционных изданий на украинском языке культурно-политического освободительного направления. Ковалевский был близким другом украинского публициста и историка М. П. Драгоманова, выступавшего за культурно-национальную автономию Украины, издававшего в то время в эмиграции «Вильну спильку» и поддерживавшего выходившие в Галиции народно-радикальные социалистические газеты «Народ» и «Хлибороб». Ковалевский постоянно предпринимал поездки по Украине, навещал былых своих университетских товарищей, иные из которых, став материально обеспеченными людьми, давно позабыли о прежних своих симпатиях к революционному движению. Немало труда стоило подчас Николаю Васильевичу чтобы пробудить общественную совесть у погрузившегося в тину обывательского благополучия прежнего студенческого товарища и «подвести его к денежному ящику», получить от него некоторую сумму для помощи тем, в ком не угасла прежняя воля к борьбе за народ, за свободу, против угнетения и бесправия. Ковалевский известен был в кругах его прежних товарищей под названием «дида». Не знаю, сколько было ему лет, думаю, не более 65, но вид он имел старого украинского дида с длинной седой бородой.

На второй или третий день моего пребывания в Ковалевщине мне впервые пришлось оказать акушерскую помощь. На хуторе уже третий день в родах мучилась жена одного из хуторян, деревенская подруга детства Анны Николаевны. Первородящая. Роды протекали медленно. Встревоженный сильными страданиями жены, молодой муж совсем потерял голову после того, как безуспешно съездил в город за акушеркой. Та была в отъезде. Я в то время ещё не проходил акушерской практики (из этого можно заключить, что дело было не в 1894, а в 1893 г.). Уезжая на лето, я захватил с собой, между прочим, учебники Шредера и Рунге. Пробежав весь раздел о нормальных родах и акушерской помощи при них, я не без внутреннего смущения отправился к роженице.

Очень милая и, по-видимому, добрая, склонная к украинскому юмору в промежутках между схватками, она во время всё усиливавшейся и затягивающейся схватки неистово вскрикивала, плакала и проклинала всё и всех. Муж, с чувством виноватости и полного бессилия помочь, метался во все стороны. Хутор был небольшой. Никакой опытной бабки не было. По внешнему обследованию мне казалось, что всё идёт своим чередом. Роженица крепкая, пульс в порядке. Воды ещё не отходили. Я постарался успокоить её и её симпатичного и страдавшего едва ли не более чем сама роженица мужа. Послал его к Анне Николаевне за чистой простынёй. Затопил печь и поставил чугун воды, чтобы иметь под рукой откипевшую воду. Сохраняя вид полного спокойствия и уверенности в том, что всё идёт, как положено, я терпеливо перечитывал страницу за страницей в пособии Шредера. Так прошла почти вся ночь. Наконец пузырь лопнул, и прошли воды, после чего роды пошли ускоренно. В соответствующий момент я героически удерживал головку, охраняя промежность от разрывов. Наконец ребёнок родился и огласил хату своим первым криком. Стараясь всё делать так, как я только что вычитал у Шредера, я выкипяченными тесёмками перевязал пуповину в двух местах и перерезал её между ними. Вымыв и очистивши крепкого мальчишку, я подал его матери, счастливой от того, что прекратились боли. Я шутливо спросил её: «Шо, бильш николы вже не будете рожать?» – «Ну, це як прийдется», – улыбаясь, ответила она. Побыв ещё часа два рядом с роженицей и убедившись, что никаких осложнений не будет, я дождался, пока счастливый муж привёл одну из соседок, и ушёл. Тёплое утреннее солнце заставляло сверкать лучами солнца капли росы на придорожной траве и кустах в яру.

 

За завтраком я, не распространяясь о моих акушерских дерзаниях, успокоил Анну Николаевну, что всё вполне благополучно и численность украинского народа увеличилась одним будущим борцом за долю «рідного края». Побывав у родильницы, Анна Николаевна сообщила, что отец новорождённого и приехавшие из соседней деревни его родители понесли ребёнка крестить в церковь и, с согласия Анны Николаевны, запишут крестной матерью её, а крестным отцом – меня. Было уже поздно и бесполезно возражать против этого, и нужно было отправиться на «хрестины», т. е. на обед. Это был наспех сервированный, но очень торжественный обед в той же хате, где проходили роды, а теперь лежала мать с новорожденным. Было вместе с нами человек восемь родичей со стороны матери и отца, но всем управлял дед малыша. Он пригласил всех выпить за младенца, за его здоровье и благополучие: «Щоб вин ріс здоровый, як вода, та був богатый, як земля; та щоб мав разум добрий та вік довгий». Молодой отец, теперь совсем не похожий на того растерянного, беспомощно мечущегося, каким он был накануне, красиво подтянутый поверх украинской «свитины» широким поясом, подносил новорождённого к каждому пившему за его здоровье и от его имени с низким поклоном выражал благодарность. Я не пил, но должен был всё же пригубить поднесённую чарку. Солнце уже садилось, когда мы с Анной Николаевной возвращались по крутому склону яра через запущенный старый вишнёвый сад домой. «Кто был сегодня самым счастливым участником семейного торжества?», – спросила Анна Николаевна, хотевшая сказать, что счастливее даже матери и отца был я, случайный гость на семейном пиру, которому столько простой искренней, прямо дружеской благодарности высказывали родители. Я, однако, признавал это впечатление Анны Николаевны предвзятым и пристрастным в мою пользу, так как считал, что подлинно счастливым чувствовал себя – и был в действительности – отец новорождённого, преобразившийся в ответственного, умеющего держать себя с достоинством «батька».

С кратковременным пребыванием в Ковальщине связано у меня и воспоминание о поездке в Годяч, чтобы навестить жившую там в одиночестве старуху – мать М. П. Драгоманова, в то время бывшего профессором истории в Болгарии (в университете в Софии). Инициатором и организатором поездки в Годяч была Анна Николаевна. В Годяче, на краю города, на очень высоком берегу Псёла стоял небольшой белый домик, напоминавший более просторную украинскую хату с окружающим садом. Из окон дома и с веранды открывался вид на простор полей, на бескрайнюю полтавскую степь, по которой, извиваясь, уходил вдаль Псёл.

Мы были очень любезно и просто приняты приветливой и умной старухой, матерью М. П. Драгоманова. Во время нашего визита вошла и скромно села в стороне, а затем приняла участие в разговоре одетая по-украински и говорившая без всякой натяжки и без всякой рисовки, просто, на украинском языке, девушка, показавшаяся мне совсем молодой, хотя имела вид человека, не обладавшего цветущим здоровьем. Она вошла, сильно прихрамывая на одну ногу. Скоро я заинтересовался её рассказами о Годяче и его окрестностях. Разговор перешёл на более общие темы. Она упрекала приезжавших на лето студентов за отрыв от местной общественной жизни, за их отчуждённость от сельского народа. Анна Николаевна с бабушкой вышли в сад. Собеседница моя, когда она вошла, не была представлена, и мне ничего не говорили слова Анны Николаевны, которая, проходя, сказала мне, что это одна из внучек хозяйки дома. Между прочим, как на признаки некоторого поворота у украинской студенческой молодёжи внимания к украинскому селу и украинскому народу, я указал на усиливающийся интерес за последний год к издающимся в Галиции газетам «Народ» и «Хлибороб» и на присылку в эти газеты литературного материала из Украины. Незадолго перед тем в одном из номеров полученного (в закрытом письме) «Народа» было напечатано стихотворение неизвестного мне до того времени поэта. Я помнил это стихотворение и попытался рассказать наизусть:

 
Сторононька рідна, коханий мій краю,
Чому все замовкло в тобі, занімиііло?
Де не де – озветься пташина несміло
І знову замовкне. Як глухо, як тихо…
Ой лихо!
Ой люде мій бідний, моя ты родина,
Брати моі вбоги закути в кандали.
Палают тяжкі, незагойливі рани
На лоні у тебе, моя Украіно.
Кормігу тяжку хто разбить нам поможе?
Ой боже!
Чи можем ми, діти, веселими бути,
Як ненька в нудьгі та в недолі обиваеться нами,
Деж тута веселого слова здобути?
 

Когда я окончил, она с некоторым удивлением и вопросом смотрела на меня. «Та це ж бо я написала». Только тогда я вспомнил, что под стихотворением стояла подпись – Леся Украинка[28], и что Михаил Петрович Косач говорил мне, что под этим псевдонимом скрывается его старшая сестра.

Больше мне не пришлось с нею встречаться, и её дальнейшая судьба прошла мимо моей жизни. Но в моей памяти очень живо сохранился связанный с именем Леси Украинки образ тихой, задумчивой, одетой по-украински девушки, привлекавшей к себе искренностью и простотой, чуждой всякой рисовки и надуманности. Когда более полустолетия спустя случайно мне пришлось прочитать вышедшую отдельным изданием фантастическую поэму Леси Украинки «Лисова сказка», мне было очень трудно связать живший в моей памяти образ украинской революционной поэтессы, овеянный глубокой искренностью, простотой и непосредственной правдивостью, с претенциозным символизмом, надуманностью и позами героев её произведения. В последние годы я не был в Киеве и не видел памятника, открытого там Лесе Украинке. Но хотелось бы увидеть в нём черты не поэта-мыслителя, подражающего трагедии второй части «Фауста», а симпатичный, влекущий к себе силою непосредственной жизненной правды образ молодой революционной поэтессы.

В Киеве я не часто бывал в моей жизни. Однако есть места в этом городе, которые неизгладимо врезались в мою память. Такими являются крутые береговые высоты от Андреевской горы до Киево-Печерской Лавры, Владимирская гора и спуск к Подолу и Днепру, но в особенности – Университет Святого Владимира и его Ботанический сад.

Университет Св. Владимира памятен мне по тому чувству обиды, горечи и почти полного отчаяния, которое я испытал в конце августа 1890 г., когда в ответ на своё прошение о приёме меня на медицинский факультет я получил жёсткий отказ.

Зато с примыкающим к университету Ботаническим садом у меня связаны самые добрые воспоминания. С раннего детства я любил мир растений. Два раза, ещё в гимназические годы, я специально в каникулы ездил в Остёр, а оттуда на пароходе в Киев, главным образом, чтобы посмотреть и более основательно ознакомиться с замечательными древесными насаждениями, аллеями и коллекциями Ботанического сада.

Кроме того, киевский Ботанический сад воскрешает в моей памяти также одно из светлых, радостных переживаний периода моей дерптской жизни. Не могу с полной уверенностью установить, было ли это летом 1893 или 1894 г. В то время я сблизился с немногочисленным кружком студентов, интересовавшихся радикально-демократическим движением, зародившимся среди украинской интеллигенции в Восточной Галиции под влиянием уже упоминавшегося мною М. П. Драгоманова. Оно стремилось проникнуть в широкие массы сельского населения. Кроме М. П. Косача, А. Н. Деген-Ковалевской, Е. В. Дегена и меня, в кружке было ещё несколько лиц (А. Грабенко и др.), с интересом читавших получаемые нами в закрытых письмах по почте номера галицко-украинских газет «Народ» (Ивана Франко) и «Хлибороб» (Павлика). Нас объединяло понимание необходимости готовить тех, кто должен был затем работать среди украинского народа. Такие работники, считали мы, должны владеть языком этого народа, чтобы пользоваться имеющейся украинской литературой, содействовать обогащению этой литературы и уметь использовать её в практике передового общественно-политического и социалистического движения.

26Здесь 3. Г. Френкель допускает неточность: в своих «Воспоминаниях». Вересаев рассказывает, что в Дерпт он уехал учиться потому что ему отказали в приёме в Военно-медицинскую академию, поскольку он просил назначить ему меценатскую стипендию, а её давали выпускникам естественных факультетов, тогда как он окончил филологический. (См.: Вересаев В. В. Воспоминания. М., 1982. С. 339).
27Бебель Август (1840–1913) – один из основателей и руководитель германской социал-демократической партии и II Интернационала, борец против милитаризма и колониализма.
28Украинка Леся (наст. имя Лариса Петровна Косач-Квитка) (1871–1913 – украинская писательница, дочь Олёны Пчілки (наст. имя Ольга Петровна Косач) (1849–1930), украинской писательницы, публициста, этнографа. И мать, и дочь – авторы сборников и циклов стихов, поэм, пьес, а также статей (Пчілка) националистического характера.