Za darmo

Прародина звука

Tekst
0
Recenzje
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Землетрясение

Снова теплые камни ползут под откос,

и сгущаются горы, пластаются недра.

И тяжелые струи девичьих волос

растекаются вдаль, убегая от ветра.

А колодези, набок слегка накренясь,

плещут воду на землю скупыми горстями,

и она превращается в гибкую грязь

и таращится в небо пустыми глазами.

И такая вокруг маета, круговерть,

и царапают плечи осколки камений,

но на наши глаза наплывает не смерть,

а дрожащие тени зверей и растений.

И сужается небо, а там впереди

в резких тучах краснеет настырное око.

И я пальцы сжимаю на женской груди,

но ползет, подвывая, живая дорога.

А по ней разметались ошметки земли,

изначальная грязь, наши стертые слепки.

И два дерева густо темнели вдали,

и на них распускались распухшие ветки.

Поступь сада

Поступь сада почую во мгле,

то деревья крадутся на юг,

а дыханье на мокром стекле

оставляет неправильный круг.

В этот самый замедленный час

наблюдаю до рези в глазах,

как деревья уходят от нас,

словно женщины, сжавшись впотьмах.

Поделом нам за все, поделом –

даже ветку поднять недосуг.

Стылый воздух дрожит за окном

и в лицо превращается круг.

Я смотрю сквозь родные глаза,

как застыл беглый сад на весу.

Мне б коснуться щеки, да нельзя –

зачеркну или след нанесу.

Мне б стремглав побежать на крыльцо,

чтоб деревья вернулись назад.

Шевельнешься – исчезнет лицо,

не пойдешь – и рассеется сад.

Костер

В сердцевине густого костра

меркнут искры, и блики, и очи,

но пылает огонь среди ночи

и рыдает на взгорке сестра,

превращенная в дерево. Плачь,

разнесли шибко кости по свету,

а окрест даже ирода нету,

лишь приблудный обшарпанный грач

примостился на ветке сухой.

И в сердцах встрепенулась осина

вспоминая ушедшего сына,

что метался сырой головой.

А теперь только птаха да плач.

У костра сохнут пришлые люди.

И воспрянули девичьи груди,

но занес топорище палач.

Стеклянный сад

Из стекла хрупкий дымчатый сад,

люди плыли во тьму на коленях.

Молодой голубой листопад

разбивался на мытых ступенях.

И вонзилось под кожу стекло,

окровавив поджатые ноги.

Пронесло, унесло, разнесло

на ошметки гудящей дороги?

Зыбкий свет не задерживал свет,

но светился, а люди молчали

и беззубо стонали вослед,

и тонули во мраке детали.

По крови, превратившись в стекло,

став сосудом, сервизом неволи,

шли вперед. Человечье тепло –

отражение скомканной боли.

Отогреться бы всем на века,

густо рыщут настырные тени.

И ползут по ногам облака,

но все круче, все чище ступени.

Шиповник

Скрип шагов в почерневших снегах

превращается в яблочный хруст,

а шиповника тающий куст

в острых льдинках стоит, как в слезах.

Настоялся, намерзся, невмочь

безучастно, недвижно стоять,

и он ветку продвинул на пядь,

и неслышно надвинулась ночь.

И метнулась убогая тень

на отживший подтаявшей снег,

и к нему подошел человек

пожилой, провожающий день.

И сливались две тени впотьмах,

распластавшись на талой воде,

и прошел зимний дождь в темноте,

и застыл на оживших ветвях.

И шиповник скрипел подо льдом,

и старик холодел, молодел,

и стоял, и грустил, и успел

льда коснуться обветренным ртом.

Мода

Сутулый свет висел под потолком,

над лампочкой, над карими глазами,

и я хотел листать его руками,

и прикоснуться повлажневшим лбом.

Обмылки неприкаянных времен,

секунды прошнурованы, как бирки,

а пальцы разгибались после стирки,

напоминая мне кипение ворон.

Я понял – время переходит в свет

нездешний, неопознанный, холщовый.

А на полу лежал словарь толковый,

с ума сойти – чего в нем только нет.

По словарю сбегали муравьи,

и ветер их сносил в дверном проеме.

И было тесно в опустевшем доме,

и не было ни дома, ни семьи.

Дрожал шероховатый тусклый свет,

свечение, вобравшее утраты.

А я на джинсы ладил две заплаты

и был по моде вроде бы одет.

Пугало

И раскрашено небо густыми мазками,

и настырные тучи упрямо ползут,

и клубятся, чадят над сырыми глазами,

и сплетаются в дымчатый тающий жгут.

А внизу, на земле, воронье загустело,

вязкой массой покрыло поля и сады.

И сквозило меж ними убогое тело,

и блестело, как тонкая слойка слюды.

У! Гудит воронье – наседает и рвется

все заполнить кругом. А меж ними старик

наклонился, застыл у седого колодца,

отразившего небо и призрачный лик.

В мрачном небе густели угрюмые птицы,

и махали крылами вблизи у лица,

и старик распластался крестом у криницы,

и не мог доползти до родного крыльца.

Но, как пугало, стал на блажном огороде,

чтоб отпугивать резких кричащих ворон.

Жгут небесный растаял, но матери вроде

наплывал на пустые глаза небосклон.

Невеста

Нес ветер девичье лицо,

черты чеканя на ходу,

А обручальное кольцо

светилось в сумрачном пруду.

И рыбы шли на тусклый свет,

толпились, ободрав бока.

А жениха в помине нет,

лишь опустевшая рука.

Склонилась девушка к воде,

и ветер контуры лица

схватил, понес, и быть беде,

и нет ни брата, ни отца.

И над землей лицо летит,

и проступает каждый миг

сквозь хрупкий потаенный стыд,

сквозь кожу просветленный лик.

Уже другая в тишине,

в вечернем воздухе тугом.

И пусть кольцо на скользком дне,

и пусть жених в селе чужом.

А ветер бережно несет

свою добычу на восток.

И нет ни жалоб, ни забот,

а пруд и темен, и глубок.

Степь

Степь закружилась в груди,

сердце смешалось с землей.

Пробую воздух густой

в теплых ладонях нести.

Черного неба разлом,

темень безлюдных равнин.

Раньше б вернулся сын,

если бы стал отцом.

Степь закрутилась в жгут,

тяжек сыновий долг.

Только лиса и волк

рядом со мной снуют.

Тают движения рук

в темной отцовской ночи.

И сколько хочешь кричи –

вязнет в безмолвии звук.

Кашляет рядом лиса,

волк отступил на пядь.

Нужно в ладони дышать,

чтоб оживить голоса.

Только родных зови,

воздух укромный дрожит.

Гневно звенит монолит

этой и прежней любви.

Волчья и лисья сыть,

да материнская прядь.

Нужно родных искать,

чтоб и чужих любить.

Сеется лунный свет,

а у меня за спиной

вьется двойною петлей

волчий и лисий след.

Владимирский собор

Глубоком звоном полнится мой город,

с цепей сорвались все колокола.

И чуждый звук глухому сердцу дорог,

и ночь невнятным таинством светла.

И гривны плещутся, как пойманные рыбы,

в руках у предприимчивых калек,

и падает на вытканные глыбы

безудержный и безутешный снег.

И ход монахов, на скопцов похожих,

напоминает шевелящие кусты,

и мало святости в глазах прохожих,

но много полуночной чистоты.

И толпы разношерстного народа

едва колышутся под колокольный звон,

и осеняет серебристая природа

крестом пространство с четырех сторон.

А глыба невесомого собора

неспешно уплывала в небеса.

И доносились издали сурово

застывших перезвонов голоса.

Снегопад

Был ночью снегопад

и, словно в мыльной пене,

деревья, палисад,

и скользкие ступени.

Я из окна гляжу

на переулок ранний,

и тонкую межу

сугробов возле зданий.

Но вышел человек

в нетронутое чудо,

и тихо падал снег,

как будто ниоткуда.

СФЕРОИД

фантастическая поэма

Знаю, все округляют в итоге –

судьбу, тарифы и даже счета.

Круглый камень лежит на дороге

или в круг превратилась черта?

Я хорошо запомнил со школы –

ловушки углов не осилить шутя.

Ветер ерошит песчаник голый,

словно расчесывают дитя.

Полупустыня – прародина звука,

но в этой глуши ничего не слыхать.

Младенцев с ликами сломанных кукол

на камне чертит юная мать.

Младенцы и первобытные смерти

втиснуты в камень, как тряпка в рот.

Юная мамочка в позе аллертной

строгие лица воссоздает.

Камень горит, как карманный фонарик, –

вестник воли не наших сфер,

просто маленький белый шарик,

к вашему сведенью, а не в пример.

Просто шарик – никак ни меньше,

можно жонглировать, играть в крикет,

но целомудренней многих женщин

мать извлекает из камня свет.

Смотрит внутрь без упрека и страха

на мириады скомканных лиц.

Трещит распахнутая рубаха

и превращается в стаю птиц.

Стая ястребов прошмыгнула мимо,

полупустыня замкнута на себя.

Украдкой совесть явилась зримо –

в скромном облике воробья.

Серый маленький юркий странник,

все запуталось, переплелось.

Ветер шлифует голый песчаник,

отполированный, словно кость.

Может, вписался в наши ландшафты,

какой-то блажной марсианский пейзаж,

 

и даже выползет с бухты-барахты

небесный отвязанный экипаж.

А это совсем из области бреда,

хоть замысел был бы на диво хорош,

но я не понимаю мысли соседа,

а марсианина как поймешь?

Может, у них все по-другому,

и юная мать рожает детей,

а камешки мечет рыженький клоун,

да мы и сами могли б ловчей.

Контакт, к сожалению, не состоится,

поскольку неясно, к большему стыду,

как сфероид всасывал лица

и книжную редкость «Тотем и Табу».

Может сфероид с наших конюшен –

загадка случайно непознанных сил.

Раз существует, стало быть, нужен,

целесообразен, словно тротил.

Зачем без толку глазеть на небо,

если себя не можешь понять?

Хрупкую грудь прикрывая нелепо

в джинсах одних остается мать.

Солнце сжигает юное тело,

клочья сползают, как бигуди,

но застенчиво и неумело

мать сфероид прижала к груди.

Юной матери нужно так мало,

и ноша ее, видит Бог, нелегка,

но на сфероид капля упала

полупрозрачного молока.

Мать поит шар молоком и слезами,

катает по спелой груди, как яйцо,

пока под трепетными руками

не проступает родное лицо.

Такое знакомое, с мушкой на щечке,

следом за ним прояснились уже

все до конца нерожденные дочки,

но переношенные в древней душе.

А за ними птицы и звери,

травы, деревья, цветы – благодать.

Но, ощущая горечь потери,

пуще прежнего плачет мать.

Целый мир, заключенный в шаре, –

новый Ноев ковчег, вереница спин.

Каждой твари было по паре,

только не было в мире мужчин.

Нет войны и чикагских боен,

нет поэтов – о чем писать?

Мир почитания был бы достоин,

если б его не оплакала мать.

Мир холостой, так сказать, однополый

стал углубляться неспешно в себя.

Снова легла на песчаник голый

тень суетливого воробья.

Мир отпочкований и непорочный –

преображение грешной души.

Что дочурки делают ночью?

Выросли детки – и как хороши!

Не разгадаешь без тайны зачатья

код паучьих следов хромосом.

Голый мужчина витал над кроватью,

но, к сожалению, был невесом.

Вес в нашей жизни – первое дело,

раз невесом, значит, сукин ты сын.

Трогают дочки воздушное тело –

странные образы: шелк и жасмин.

Вес – это сущность, явление, мера,

ясности нашей основа основ,

столп, на котором зиждется вера

в любвеобильных и добрых отцов.

Где же отцы, ясноглазые братья?

Девичей скорби натруженный крест –

парень плывет, как пустое объятье,

странные символы: скальпель, инцест.

Опровергая каноны науки,

дочки идут сквозь туманных отцов.

Лягут дрожащие девичьи руки

на краткий отсвет соседних миров.

Руки кладут на глаза и морщины,

добрый отец среди аспидных стуж.

Грех от Адама – прообраз мужчины

вдаль уплывает – непознанный муж.

Где-то вдали зарыдает ребенок,

грустные дочки не могут помочь.

Ворохом желтых промокших пеленок

мир занавесила смутная ночь.

Может, вдали или даже под мышкой

мир затаился, как тающий пруд,

и между небом и порванной книжкой

дети упрямые – пальцы сосут.

Память о соске, черствеющем хлебе –

детский, кошачий, загаженный лаз.

Голову сунешь – в оставленном небе

грозно мерцает матери глаз.

Лаз в необжитое нами пространство

геометрических тайн пирамид.

Мифы с претензией на постоянство.

Марс, как в асцензии, ярко горит.

Полупустыня – ящерки трещин,

тушь золотая. Но чье же перо

вывело контуры пламенных женщин

и начертало знаки Таро?

Юная мать улыбается строго –

в мире ином неопознанный сын,

но помогает надежда на Бога,

жертвенность женщин и мудрость мужчин.

Чьи мы отцы или, может быть, дети?

Тусклые звезды угрюмо молчат.

Нас потеряли на третьей планете

и позабыли чудной адресат.

Тесно сойдутся миры, как в объятье,

и загорится ночной небосвод.

Но окровавлено девичье платье –

и неприкаянный сын оживет.