Za darmo

Прародина звука

Tekst
0
Recenzje
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Ливень

И вниз спадала гибкая вода

и пузырилась, пеной исходила.

И птицы исчезали без следа,

но рядом шелестели многокрыло.

И мягкой тонкой сделалась земля,

сухого места не было в округе.

И над водой носились тополя

и духи одиночества и скуки.

И всюду грязь, что не уронишь враз

загадит, засосет, но слава Богу,

все слезы высохли, и не хватило глаз

на скользкую ползущую дорогу.

И понял я, что нужно стать водой,

чтоб выжить в рыхлой слякоти и слиться

со всем, что есть. А дождь стоял стеной,

и в нем исчезли площадь и больница,

где я родился. Утлый город мой,

в нем тополя летают одиноко.

А мне б хоть капелькой, кровинкой,

но домой –

доплыть, дотечь, добраться до порога.

Дорога

Мокрый хлеб слишком долго жевал,

и молчал, и смотрел на дорогу,

понимал – вес ни к черту, ни к Богу,

но не все до конца понимал.

Падал дождь на скупые поля,

на село, на покатые крыши.

Становилось вольнее и тише,

и казалось, что дышит земля.

А когда наконец рассвело

и туман рассосался немного,

встала дыбом кривая дорога,

подняла небольшое село

кверху, в небо, а там невпопад,

словно ворохи спелой пшеницы,

воробьи, камышевки, синицы,

рассыпаясь, навстречу летят.

Дорог хлеб, но дороже земля.

Эй, родимая, что тебе надо?

Сверху хаты свисали мохнато,

опустевшим остьем шевеля.

Не достанешь. Восстала горой,

стала камнем распухшим дорога.

И стою под горой одиноко

и село в облаках – надо мной.

И зажгли в крайней хате свечу –

это птахи село заселили.

Дождь прибил комья сдавленной пыли,

может, я как-нибудь полечу.

Камерное

Громоздились сугробы небес

и шипя, с головой занесли

и людей, и поваленный лес

отлетевшей на сажень земли.

Но они отпечатались в снах,

бестелесно витая в верхах,

постигая разбег и размах

одиноких космических птах.

А деревья натужно скрипят,

или люди рыдают навзрыд,

может, лес превращается в сад,

где меж ветками время стоит.

А под тяжестью каменных плит,

под густою решеткой окно

расползлось. Наше время стоит

и забыть ничего не дано.

И земля далеко отошла,

и уже не дойти, не достать,

до скупого родного тепла,

чтоб жена обняла или мать.

Если лес превращается в сад,

почему же деревья кричат?

А на них тонкошеих ребят

распинают на камерный лад.

Меняла

Ветер время порвал на куски,

разметал, разграничил мгновенья.

Маета и теплынь в воскресенье,

но сжигают глаза пятаки.

Вычисляю доход по глазам,

по надежде, по крупному счету.

Получу за такую работу –

маету поменяю на срам.

Затеряюсь в торговой среде,

обменяюсь толково с купцами.

За грехи расплачусь пятаками

и пойду, как круги по воде.

Брошу под ноги жгущую медь,

пусть блестит, словно очи во мраке.

Только что приставали собаки,

глядь – уже наседает медведь.

Поменяю мгновенье на миг,

обожгу и ступни, и ступени.

Мало радости в этом обмене,

но что делать – меняться привык.

Исчезнувший город

Все под снегом дома, но тепло

в старых срубах хранится с тех пор,

как их всех с головой замело,

не поймешь – то ли глад, то ли мор,

то ли снег – восковой, вековой,

все замел, все занес до небес.

Древний город с высокой стеной

и с людьми в одночасье исчез.

В невозможное множество лет

безнадежно вернуться назад,

но я знаю, что в божеский свет

воспаленные очи глядят.

Все снега занесли, замели,

время горькое мерно идет

над землей, и не видно земли,

и не ведом им век или год.

Как сквозят из щелей их глаза.

Тихо падает снег слюдяной.

И к щеке примерзает слеза,

и становится вмиг ледяной.

Но я чую – они видят нас,

рыхлый снег копошится, живет,

и судьбу примеряют на глаз,

ожидая впотьмах свой черед.

Возвращение

Коридоры пустынных домов –

пыль да грязь, а в углах паутина.

Возвращение блудного сына

под родной обезлюдевший кров.

Не смотрел на часы, не успел,

загулял где-то там – за порогом,

а теперь в запустении строгом

лишь следы суетившихся тел.

Он ходил по домам и пришел,

как собака, на тающих запах.

Старый стол на изогнутых лапах

запылился, но сядем за стол.

Посидим, помолчим до утра,

вспомним всех, кого звали и ждали.

В этом затхлом убогом подвале

не кирпич – человечья стена.

Струйки пепла и крошки хлебца

разметались на грязных ступенях.

А дитя, что не знало отца,

у другого сидит на коленях.

Пляж

Ветер с пирса кормил хилых рыб,

сор сдувал и осклизлые крохи

с очумевших облизанных глыб

и помедлил, запнулся на вздохе.

И такая легла тишина,

что по воздуху рыбы поплыли

и мерцали, не чувствуя дна,

и искрились средь гальки и пыли.

И заполнили берег пустой,

и светились впотьмах вполнакала.

И рыбарь шел за ними босой,

не касаясь земли, и сползала

с дряблых щек восковая слеза,

и звенела в ночи струйкой крови.

И остуженные голоса

задыхались в стыде и любови –

рыбьи, рабьи – натруженный всхлип,

или плач, или смутные речи.

И не стало отпущенных рыб,

но горели следы, словно свечи.

Пыль

И вдруг они вышли, и вязко застыли,

и два солнца пылали у них за спиной,

и пошли по дороге столбы ржавой пыли,

и сходились, клубились, и стали стеной.

И уже не поймешь, не сочтешь, сколько было

этих смуглых людей, – все исчезло в пыли:

и дорога, и степь, и скупая могила

на краю обожженной щемящей земли.

И куда мне идти в этой буре, распаде,

все исчезло вокруг, я не чую лица.

Впереди – лишь скупая могила, а сзади

обнаженная степь, да и та без конца.

А могила растет, пребывает, струится,

был ведь холмик убогий, а нынче – гора.

И мелькают в пыли окрыленные лица,

и их носят по свету степные ветра.

Белый воздух расколот надвое ветрами,

и я вижу просвет, слишком узкую щель,

чтобы втиснуться, влезть, зацепиться зубами,

с головой окунуться в сухую метель.

А в стене промелькнули забытые люди,

и шершавая, едкая, жгучая пыль,

и родные глаза, и желанные груди,

и пахучий, насыщенный, резкий ковыль.

Письма из дурдома

1

Перепончатые звонкие тарелки

полетели, превращаясь в уток.

И холодный сгорбленный желудок

требовал стакана или грелки.

А вдали – за окнами и в марте,

в самом гиблом непотребном месте,

городок нахохлился без чести,

не имея прозвища на карте.

Маша, забери меня отсюда,

очи жжет постылая остуда,

и такая липкая посуда,

что главврач созрел для самосуда.

Опустились, опустели нравы,

лечат нас за рупь, а это жутко.

В дебрях одичавшего желудка

копошатся жабы и удавы.

Санитар мне рассказал, как другу,

что его жена идет по кругу,

познавать любовную науку,

а ему все сны ложатся в руку.

Пропадать за грош кому охота,

и в палатах стало очень тихо, –

молодая рыжая врачиха

будет на лечить для хозрасчета.

Еще хуже, что в теченье суток,

в центре площади, на ветхом пьедестале,

медный всадник давит на педали

и стреляет самых светлых уток.

2

Маша, ты помнишь в туманном рассвете

меня увозили в машине с крестом.

Не смея проснуться, плакали дети,

и ты задыхалась искусанным ртом.

А я хотел к вам прижаться теснее,

чтоб слезку лизнуть на родимых глазах,

но санитары мне дали по шее,

а я бледнолицему вылущил пах.

Как он согнулся, сложился, паскуда,

и к уху пополз улыбавшийся рот.

Самый гуманный апостол – Иуда,

запомни, любимая, – Искариот.

Предал, конечно, но сколько их было

мелких и гнусных иуд записных.

А меня конопатый верзила,

ударил костлявым коленом под дых.

Как навалились, в дороге смиряли,

и еле живого, но все ж довезли.

А медный всадник давил на педали

и тени слоились в дорожной пыли.

И к мутным оконцам нахлынули лица,

и ветер понес неприкаянный прах.

А 37-й по-прежнему длится

в обугленных генах и хилых сердцах.

3

Что же пальцы по стеке ползут,

словно нет для них доли в теле.

А часы как на грех онемели,

но идут без секунд и минут.

Маша, жди меня через часок,

я вернусь. Озверевшее время

больно клюнуло в мягкое темя

и закрылась душа, как замок,

и свернулось, и в точке густой

я висел, и кричал, и метался,

и о пальцы свои спотыкался,

и вставала стена за стеной.

4

Подфартило, повстречал я тезку

с юморной фамилией – Шагал.

Он мне металлической расческой

двери, как бутылки, открывал.

А когда мы выползли наружу,

солнце запечатало глаза,

осветило сгорбленную душу,

и скатилась мутная слеза.

И тогда мы вспомнили про право

юридическое – в памяти провал.

Я через забор – и шмыг направо,

а Шагал налево зашагал.

Беспокойство нарастало гулко,

 

било, словно колокол в ушах:

заблудился в дебрях переулка

или в металлических лесах?

А вдали топорщились афиши,

и красотки – я на них глазел –

танцевали на костях, но крыши

прикрывали недостатки тел.

И я понял, что людям нет дела

к небесам, а вокруг кутерьма,

но надежда надсадно хрипела:

эдак точно свихнешься с ума.

5

И не было и нет ночного леса,

все блажь пустая, мертвая тоска.

Туманная промозглая завеса,

колышется, сгущаясь у виска.

Иду в полшага, растопырив руки,

и кто за мной, как на последний суд, –

отцы и деды, правнуки и внуки,

или деревья вразнобой идут.

Ну было бы темно – тогда другое дело,

а то серо – и в двух шагах ни зги.

Но я иду – мое ли это тело,

мои ли робкие, чуть слышные шаги?

И кто идет? Кто впереди, кто сзади?

В лесу ли я иль в городе чужом?

Я не пойму. Скажите Бога ради

хоть что-нибудь на языке любом.

Но все молчат. Видать у них нет знаков,

и слов, и мыслей – лишь одна тоска.

А серый сумрак всюду одинаков

и плещется, как прежде, у виска.

6

Я вернулся. Меня пожурили

по-отечески, даже не били.

Ржали за стенкой автомобили.

Маша, это больничные будни:

у кухарки отвисшие груди,

санитары, наверно, не люди.

Я живу в постоянной тревоге,

а спаситель томится в дороге

или, может, стоит на пороге?

7

Как нам хорошо живется, Маша,

на обед картошка и компот,

а на ужин гречневая каша

плюс уколы: в зад или в перед.

Укрепляет лихо терапия,

зазубрил дословно назубок,

что я не бунтарь и не мессия,

а помог электро-тро-тро-шок.

А врачи у нас такие, что не худо

называть их честью города.

Стала чище и светлей посуда,

появилась теплая вода.

Пустяки, а все ж приятно глазу,

все в заботах – непомерный труд.

Пусть у нас не все свершится сразу –

мы поймем, и нас тогда поймут.

А вчера сказали на поправку

дело движется и скоро я домой

попаду, как только справят справку,

с обновленной чистой головой.

Но в пылу восторгов и полемик

я забыл про грозный пьедестал:

медный всадник – местный академик,

дядя Павлов, – я о нем писал.