Слово и дело. Книга вторая. Мои любезные конфиденты. Том 4

Tekst
8
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Глава седьмая

В марш 1739 года вступили с винтер-квартир полки такие – Киевский, Санкт-Петербургский, Нарвский, Ингерманландский, Архангелогородский, Сибирский, Вятский, Луцкий, Тобольский, Тверской, Каргопольский и Невский.

Воодушевлял бой барабанный. И флейты пели солдатам…

 
Крепит отечества любовь
Сынов российских дух и руку;
Желает всяк пролить всю кровь,
От грозного бодрится звуку.
 

Хорошее лето в этом году выпало, и что-то необыкновенное разливалось пред армией – в лесах, в степях, в реках отчизны. Какая-то радость, надежду будящая, чуялась в сердце воинском. А за солдатами шагали сейчас люди служивые – лекаря с аптеками, профосы с кнутами, трубачи с дудками, попы с кадилами, аудиторы с законами, гобоисты с гобоями, писаря с чернильницами, кузнецы с молотами, цирюльники с ножницами, седельники с шилами, коновалы с резаками, плотники с топорами, извозчики с вожжами, землекопы с лопатами, каптенармусы с ведомостями…

Литавры гремели, не умолкая!

Предводимая Минихом армия в самый разгар лета дружно развернулась и, топоча, пошла от Киева через земли Речи Посполитой, обходя – на этот раз – убийственные степи стороною.

К славе!

Обозы армии тащили за нею припасов на пять месяцев. Но армия вошла в места живонаселенные, где всякого довольства хватало. «Самой лучшей вол или хорошая корова ценою в рубль продавалось, а баран в гривну… и тако во оной изобильной земле, во время марша, ни какой нужды не имели». Гигантская армада России не могла здесь валить напролом, как это прежде в степях ногайских бывало, – опасались, чтобы не потравить обозами пашен, не истоптать копытами посевы крестьян польских.

– Выход один, – решился Миних. – Армию разбить в колонны, которым следовать параллельно, в дистанции порядочной, шляхи попутные используя, в дирекции генеральной – на Хотин!

Вторую половину армии русской повел Румянцев… Пошли. Сколько уже легионов славянских разбились об неприступные стены Хотина! Лишь единожды в истории королю Яну Собесскому, витязю удачи и отваги, удалось взломать эти камни и взять у турок не только бунчуки пашей, но даже священное Зеленое знамя мусульманства.

И вот дирекция дана – Россия следует на Хотин!

– Не робей, робята, – говорил Румянцев.

Топорами вышибали днища из бочек казначейских. Оттуда тяжело и маслянисто сочилось тусклое сибирское золото. Армия щедро расплачивалась за потраву случайную, за хлеба потоптанные. Шли дальше – с песнями шли солдаты, играла всюду полковая музыка, и засвечивало над ними солнце яркое, солнце славянское.

Это солнце стояло высоко… выше, выше, выше!

Армия топала по местам живописным, углубляясь в те края, где лежали когда-то земли древней Червонной Руси, – свет тот древний еще не загас, он освещал путь из вековой глуби…

– Шагать шире! – по привычке порыкивал Миних.

За рекою Збруч колонны вновь сошлись воедино, как ветви сходятся к верхушке тополя. Миних развернул свою армаду на юг, повел ее на Черновицы, и войска вступили в буковые леса, отчего и страна эта издревле называлась Буковиною.

– Мой умысел таков, – сказал фельдмаршал. – Обойти горы Хотинские и армию подвинуть к Хотину с той стороны, откуда турки нас ожидать никак не могут… Путь славен, но опасен!

Особенно опасно было следовать в узких дефиле с артиллерией и экипажами. Здесь, в разложинах крутогорья, в балках тенистых, турки могли силами малыми задержать любые легионы. Но они рассудили оставить дефиле без защиты; враг сознательно заманивал русских под самые стены Хотина…

Миниха навестил Румянцев.

– Эки тучи клубятся, – сказал он. – Черно все… Не пора ли нам, фельдмаршал, обозы свои бросить?

Миних распорядился усилить марш-марш. Вагенбурги отстали от армии. Появился шаг легкий, дерзостный, над землею парящий. Солдаты несли теперь на себе хлеба на шесть ден пути, по головке чесноку и фляги. Более ничего! Чтобы маршу не мешало.

– Хотин… – говорили они. – Скоро ль он?

После переправы через Днестр хлынули дожди.

– Потоп! Ой боженька, дождина-то какая…

Под шумным ливнем плясали кони. Молнии частые распарывали небосвод с треском, словно серую мокрую парусину. Река взбурлила и снесла мосты, быстро уносимые вниз по течению. Медные понтоны, столь нужные армии, уплывали в Хотин – в лапы туркам.

– Лови! Лови их! – суетились офицеры.

Казаки скинули одежду. Голые, поскакали на лошадях вдоль реки. Где-то внизу успели похватать понтоны, притянули их обратно. Река в своем грохочущем половодье расчленила армию Миниха на два лагеря. Вот опять удобный момент для турок, чтобы напасть и разбить русских по частям. Но враг не сделал этого, заранее уверенный в победе под Хотином.

На форпостах уже стучали выстрелы, внушая бодрость, словно колотушки сторожей неусыпных. Ночью гусары сербские почасту приволакивали сытых, хорошо одетых пленных, кисеты у которых были полны душистого «латакия». Однажды взяли гусары мурзу («у коего нога была отбита из пушки»), и Миних спросил его:

– Назови – кто стоит против меня?

Одноногий мурза трижды загнул свои пальцы:

– Пришли побить тебя сераскир Вели-паша со спагами, с ним белгородский султан Ислам-Гирей с татарами. И (да устрашится душа твоя!) славный Колчак-баша явился под Хотин, приведя сюда своих янычар-серденгести.

Миних развернулся в сторону толмача ставки:

– Бобриков, что значит «серденгести»?

– Это значит, что они головорезы беспощадные…

Шатер фельдмаршала был наполнен грохотом от падающих струй ливня. Миних откинул его заполог, и взорам открылся шумный боевой лагерь России.

– Смотри! – сказал он мурзе. – Разве плоха эта армия?

– Твоя армия очень хороша, – отвечал мурза. – Но стоит нам как следует помолиться аллаху, как она тут же побежит от нас и больше уже никогда сюда не вернется…

За пологом шатра мелькнуло круглое лицо Манштейна, адъютант скинул треуголку, отогнул ее широкие поля, выливая воду из шляпы. Потом шагнул к фельдмаршалу, и – на ухо ему:

– Мы окружены!

Где-то далеко, за потоками дождя, виднелась неприглядная деревушка, каких уже немало встретилось на пути армии.

– Как называется? – сердито справился Миних.

– Ставучаны, – отвечали ему.

– Вот безвестное имя, которое сегодня станет для нас или прозванием славы, или позора нашего… Сжать каре!

Вели-паша уже огородил себя редутами. Колчак гнал своих головорезов от леса, его «беспощадные» спускались с гор. Спаги проскакивали на лошадях через фланги русские, искрясь в сабельном переплеске. Громадные таборы татар и ногайцев Ислам-Гирея довершали картину плотного окружения.

Русские стояли в трех каре – посреди долины ровныя, войска российские утонули в цветочных лугах, где травы по грудь, все мокрые и пахучие, прибитые долгими дождями.

Их было мало! А врагов – тьма («как песок» они)…

Турки и татары давили со всех сторон. Не стало даже краешка малого в обороне, куда бы враги не напирали. Русская армия отныне уже не имела тыла, – всюду, куда ни глянь, был для них фронт, сплошной фронт, звенящий стрелами над головами, реющий клинками губительных сабель…

– Сжимай каре! – призывали офицеры.

В три жестких кулака стиснулись каре армии. Плотность рядов солдатских, давка мокрых крупов лошадиных, бешенство верблюдов, зажатых между лафетами, теперь были столь велики, что в теснотище этой не мог солдат нагнуться за уроненной пороховницей…

Миних созвал генералов.

– Ну, что делать нам? – спросил у них, дыша сипло.

Петушок уже отпел ему славу. А позор ставучанский ему приготовлен – за рядами бунчуков хвостатых зреет поражение небывалое. Из ножен Миниха с певучим звоном вылетела шпага. Он приник губами к ее лезвию, прохладно мерцавшему:

– Великий боже! Дай мне смерти легкой… Господа генералитет, кто скажет мне, что предпринять нам сейчас?

– Ломить вперед, – отвечал Аракчеев. – Басурман много, сие так, но сила русская есть сила необоримая.

– Я за то, что сказал генерал Аракчеев, – вставил Румянцев. – Хотя бы едина горушка для артиллерии, ибо турки все верхушки обсели… Эвон отсель виднеется одна за болотом. Ежели в болото покидать фашиннику поболее, то пушки наши пройдут…

Лицо фельдмаршала было тусклым. Оно оплывало по щекам лиловым жиром. Нос Миниха бугром торчал среди суровых брылей, подпертых воротником мундира. Глаза его блуждали.

– Аракчеев, повтори, что сказал.

Генерал двинул складками низкого лба.

– Ломить напрямик! – повторил он. – Щи да каша, сухари да квасы – сила наша… Вот силой и возьмем турчина!

Три каре, как три кулака, елозили по равнине, по мокрым цветам, под ногами солдат звенели ручьи. Били по ним пушки турецкие. Били они час. Били они второй. И убили только одну лошадь.

– Чудаки! – говорили солдаты. – Туркам только бы саблей и махать, а прицелиться терпежу не хватает… Не то что наши!

Русская артиллерия клала ядра – точнейше. Бахнет – и летят турки из седел вверх ногами. Еще раз шарахнут из мортиры пушкари – бомба пропылит, рассеивая пред собой струи ливня, и уж обязательно башки две-три снесет с плеч вражьих…

Миних заключил консилиум словами:

– Кабинетом государыни нашей битва при Ставучанах не предусмотрена. Генеральная дирекция остается прежней – на Хотин! Но коли на пути нашем Ставучаны встретились, то через эти вредные Ставучаны мы и пойдем на Хотин!

Четыре года войны и походов не истощили сил армии, не убили в ней духа к победе. Сейчас, обложенная стотысячным войском сераскира, эта великая армия нерушимо стояла на равнине, средь моря душистых цветов. Стояла – не сетуя, не волнуясь, ожидая лишь одного – приказа…

– Ну, чего там начальники наши? Договорились?

Офицеры сходились кучками, переговаривались:

– А турка пока не особо жмет.

 

– Чего жать? Мы же – в кольце у них.

Грамотеи знающие припоминали:

– Кольцо таково же было единожды. Под Прутом, когда турки армию нашу, заодно с Петром Великим, на капитуляцию вынудили. Того позора России не забыть, а второму позору уже не бывать…

– Хоть семь пядей во лбу, а выхода нет.

– Ломить станем. Проломим.

– Куда проломим-то?

– А хоть в ад… Обрушим стенку турецкую!

В войсках возникло движение. Тащили доски и тяжелые шанц-коробы. Солдаты гатили болотистые берега ручьев, за которыми начиналось взгорье. Кричащие канониры покатили пушки через гати – выше, выше, выше… Пальба мортирная вселяла веселость.

– Пошли! – махнул жезлом Миних. – Раскинь рогатки!

Три каре разом ощетинились рогатками. Колчак-баша послал вперед «беспощадных». С воем диким налетали они на русских, но лошади отпрядывали с разбегу перед стенкою каре, из которой торчали острые колья. Фальконеты добивали сброшенных с седел; из гущи войсковой, прямо из травы, отчаянно залпировали бойкие «близнята»… А в центре русской армии двигалась кордебаталия под командою генерал-аншефа Александра Румянцева. Со шпагою в руке шел генерал впереди солдат. Шляпу на глаза себе нахлобучил, и дождь обильно стекал с полей треуголки.

– Не спеши! – говорил он солдатам. – Все там будем…

Мерно идут солдаты в кордебаталии: шаг! шаг! шаг!

Визг янычарский был нестерпим. Полыхали клинки – в воде дождевой, в крови людской. Вот он, русский, – руби его. Но прямо в грудь янычару уперлась рогатка длиною в дерево, и острие ее жестью обито. А русский (из-за телеги каре) прицелился – трах!

– Еще один спекся…

На левом фланге грудью перли на врагов молодцы Аракчеева, и был генерал невыносимо страшен в бою. Жесткие волосы спадали ему на лоб, глаза свелись в две жгучие точки. И сейчас генерал Аракчеев был очень похож на тех же самых татар, противу которых он пер, противостоя врагу в ужасном единоборстве… Мушкеты били, как пушки, в страшной отдаче ломая ключицы солдатам. В руках фузилеров надсадно трещали фузеи, которые секли противника острыми кусками свинца.

– Ломи! – орал Аракчеев. – Только ломи, больше ничего и не надо от нас… Противу лому русского никто не устоит!

Сражение из стихии сопротивления уже обращалось в организацию боевого порядка. Определились фланги и направления. Теперь каждому стало ясно: иди на вершину горы, где засел Вели-паша, и сбрось его оттуда вниз, – сим победиши!

 
Восторг внезапный ум пленил –
Ведет на верьх горы высокой.
 

Миних больше и не командовал. Войска сами распоряжались своим маневром. Держа под локтем шпагу, будто трость, фельдмаршал шагал в центре каре. Вокруг него падали убитые. Из спин солдатских торчали хвосты стрел татарских. Великий честолюбец, он переступал через мертвецов столь же легко, как в трактире трезвый брезгун перешагивает через пьяных… Был пятый час пополудни, когда Колчак послал на русских ораву янычар и конницу спагов. На миг они остановили движение каре, но так и не могли взломать их стойкой крепости. Толпой нестройной колчаковцы выбегали из атаки, и мушкеты русские поражали их сотнями… Каре снова тронулись!

Три чудовищных дикообраза, могучи и громадны, ползли через холмы, окутываясь дымом, – все выше, выше, выше… Русские шли в гору – туда, где ставка сераскира, где ретраншементы вражьи, где реют бунчуков хвосты кобыльи. За шагом – утверждение шага.

 
Шаг сделал, утверди его выстрелом – и дальше!
Кордебаталия – во главе армии. Непоколебима!
 

Во главе кордебаталии – генерал-аншеф Румянцев.

 
Шаг – выстрел.
Шаг – выстрел.
Шаг – выстрел…
 

Так можно пройти всю Европу.

– Ломи!

Грохот. Русская артиллерия работает неустанно.

Она бьет на ходу. Прямо с колес. Сама в движении.

Пушки и мортиры следуют вместе с каре.

Они сокрушают все, что мешает армии ее маршу вперед.

А позади пусть догорают Ставучаны – буковинская деревушка, которая уже сегодня вписывается в историю русской славы.

 
Россия-мати! свет мой безмерный!
Позволь то, чадо прошу твой верный.

Виват Россия! Виват драгая!
Виват надежда! Виват благая!
 

Сераскир Вели-паша, на горе сидя, дождался Колчака.

– Никто, – сказал, – не осудит барса, если он ушел живым из схватки со львом… Мы сегодня плохо молились аллаху!

– Кысмет, – ответил Колчак, словно плюнул.

Вели-паша из кувшина ополоснул ладони розовой болгарской водой. Три мальчика-грузина подали ему полотенца, расшитые валашскими узорами. Под грохот пушек мысли сераскира текли лениво, как степная река… Человек бессилен, если обстоятельства против него. Каре русские нерушимы, и они уже подбираются к вершине, где он сидит на подушках, за рядами ретраншементов. Надо принять точное решение, и Вели-паша его принял:

– Пошлите гонца в Хотин – пусть вывозят мой гарем…

«Конечно, – размышлял он, – можно бы спасать и пушки. Но аллах (да будет вечным его величие) создал женщину гораздо приятнее пушки. А потому и спасать надо сначала не пушки, а женщин…»

– Поджигайте лагерь, – велел сераскир.

Он легко и свободно поднялся с подушек. Мальчики умаслили ему рыжую бороду благовониями египетскими. Ах, как жаль, что сегодня любимая жена уже не понюхает его бороды… Что делать? В мире ведь все так непрочно. «Кысмет!» Колчак, звеня кольчугой, видел с холма, как тяжело вползают в гору русские каре. Они лезут вместе с артиллерией, огня не прекращающей. Казалось, гяуры сошли с ума: они лезут в гору заодно с фургонами, с аптеками, там ржут лошади, мычат быки и ревут коровы, над русскими каре торчат, щеря желтые зубы, озлобленные морды верблюдов…

К нему подполз толстый серденгест, тихо воя.

– Ты почему не в крови? – спросил его Колчак.

Наступив на янычара ногой, он одним взмахом сабли легко, словно играючи, отделил голову «беспощадного» от его тела.

– Если изранен я, то все должны быть в крови…

Вели-паше подвели коня. Он вдел ногу в стремя.

– Лев не виноват, – сказал сераскир, – если муравьи прогрызли ему шкуру… Я еду на Хотин.

Разминая тяжкой мощью вражьи ретраншементы, на лагерь турецкий наползли, раздавливая его всмятку, три русских каре.

Отвага солдат – их мерная поступь.

Решимость офицеров – их утверждение поступи.

Ставучаны открывали Хотин…

«И тое славное дело 1739 года, августа 17 дня, в пятьницу, после полудни благополучно скончалось и с нашей стороны зело мало урону было…» Вот так и надо воевать!

Турки покинули ставку столь поспешно, что даже палатки оставили нетронуты. Входи туда – еще дымится кофе, еще не загас жар в пепле табачном. Багаж был брошен – преобильный, пестрый, весь в клопах и блохах. На поле боя Ставучанском остались под дождем куртки и шаровары янычар бежавших. Все брошено турками – мортиры, пушки, арбы, лошади, припасы, трубы и барабаны военных оркестров…

– На Хотин! – радовались русские. – Идем немедля!

Было раннее утро, когда в подзорных трубах офицеров обрисовались генуэзские башни Хотина, внутри которых были скрыты глубокие колодцы. Виделся русским дивный город, где белели в садах прекрасные здания, а возле бань взметывало струи прохладных фонтанов. Хорошие мостовые пересекали Хотин, смыкаясь возле крепости, фасы которой были целиком вырублены в скалах…

– Тут можно шею сломать, – говорили офицеры.

Миних послал Бобрикова с призывом к капитуляции. Но Вели-паша уже бежал из Хотина, увлекая за собой армию. В крепости остались лишь ага янычарский да Колчак со своим гаремом. Баша с агой отвечали Миниху, что крепость они сдадут. Но Колчак боялся, что по дороге к дому валахи или молдаване убьют его. Бобриков доложил, что Колчак просит защиты у русских для своей особы.

– Конвой ему дадим, – ответил Миних, хохоча. – Только в иную сторону поедет Колчак – в Россию…

Драгуны махом перескочили через предместье города, шапки их выросли под скатами глясиса. Ворота неприступного Хотина разъехались, из них на пегом жеребце вынесло Колчака.

– Неужели вы унизите себя до такой степени, что станете пленить нас с женами нашими? – спросил он Миниха.

Но гарнизон Хотина изъявил желание сдаться в плен с женщинами вместе. Мимо русского лагеря, визжа колесами, прокатили арбы обозные. Поверх тюков и тряпья разного сидели, судача о русских, глазами по сторонам стреляя, бойкие жены янычарские. А рядом с арбами шагали их суровые повелители. Каждый из них бросал на землю ружье, срывал с пояса саблю…

Колчак вручил Миниху связку ключей от города.

– Русских стало не узнать, – сказал он, утихнув. – Раньше десять турок гнали их целую сотню. А теперь сотне турок не справиться с одним русским…

Богатая сабля Колчака воткнулась перед русскими в землю, вся затрепетав, как лист осоки под ветром… Баша признался:

– Правоверный не пьет вина. Но если победители в чистую воду капнут вином, то я сегодня не откажусь осквернить себя…

Миних повернулся к Манштейну:

– Сделай наоборот: капни воды в вино и дай баше.

Солдаты гвардии повели через Польшу на родину обоз небывалый: жующий, поющий, хихикающий в рукава, строящий конвоирам глазки. Рядом с женами хмуро шагали в Россию янычары. Многие из них уже не вернутся обратно. Русская провинция примет их в свою жизнь, русская кровь, густая и сильная, растворит в себе кровь янычарскую, и внуки этих янычар уже не будут помнить, что деды их были когда-то «беспощадными»…

– Виктория! – Миних уселся на барабан, уплетая кусок горячего мяса, который обжигал ему пальцы. – Через Днестр перекинуть мост. Теперь можно идти нам и голыми руками брать Молдавию…

Дождь кончился. Наступил тихий и теплый вечер. Плоды зрели в садах цветущих Хотина, тяжелые и благодатные. Солдаты устало присели на землю, и в тишине мирной услышали они, как миллионы цикад и кузнечиков запевают в обширных полянах, где полыхали желтые лилии, где зацветали стыдливые тюльпаны.

Вот и все. Победа пришла.

Глава восьмая

 
Да здравствует днесь императрикс Анна,
На престол седша увенчанна…
 

Вот из-за этой «императрикс» вся жизнь Тредиаковского сложилась весьма печально. Мало того, что сыщики из Тайной канцелярии усмотрели в слове латинском «уронение титула», мало того, что читателей невинных за стихи его пытали, так еще и поэта власти в подозрении оставили, яко афеиста-безбожника… Последние годы Василий Кириллович, что зарабатывал, все тратил бесплодно. Поэт скупал тиражи первой своей книжицы «Езда в остров любви», а книги сжигал в печке, кочергой их помешивая… Слово «императрикс», в огне корчась, сгорало.

Сколько он сочинял про любовь, а она – всемогущая! – не могла поразить его сердца. Но вот влюбился поэт с первого взгляда и занемог в усладительной сердечности. «Аманта» его была женою солдата полка гренадерского. И солдат сей, из казармы воротясь, ежевечерне кулаками ее лупливал, чтобы она себя не забывала. А утром Наташка (так звали героиню романа) в огороде беспечально песни распевала. При этом пении профессор элоквенции чувственно воздыхал, стоя в тени забора, не смея огород с овощами перезрелыми пылко навестить…

Солдатку ту бойкую решил он погубить стихами амурными и читал иногда – через забор – с завываниями приличными:

 
Вся кипящая похоть в лице его зрилась,
Как уголь горящий все оно краснело.
Руки он ей давил, щупал и все тело.
А неверна о всем том весьма веселилась!
 

Велика сила подлинного искусства: Наташка покинула огород с огурцами и репой – бежала от солдата под кров поэта, под сень лирики его и нищеты праведной. Остался солдат полка гренадерского в доме на стороне Выборгской – одинок, как перст, имея при себе ружье, пулей заряженное, и штоф водочный стекла мутного. Ходил он по утрам с ружьем в казарму, где артикулы разные вытворял, а вечерами шлялся со штофом в заведения питейные.

У тоски своей зеленой часто спрашивал гренадер:

– Это как же так? Опять же, ежели она так, то я-то как?

Да. Можно солдату посочувствовать (опять же стихами):

 
И хотя страсть прешедша чрез нечто любовно
Услаждает мне память часто и способно,
Однак сие есть только
Как сон весьма приятный,
Кого помнить не горько,
Хоть обман его знатный…
 

– Убью, стерррва-а, – рычал солдат над штофом пустым…

С Выборгской стороны повадился он навещать по ночам остров Васильевский. Вышибал солдат двери жилья поэтического. Наташку свою богом попрекал, обещая с жалования повойник ей справить, если от поэта уйдет. Тредиаковский в ночи осадные сидел ни жив ни мертв. Наташка тоже по чердакам пряталась. А снаружи бушевал солдат, и дверь плясала под могучим плечом гренадерским.

 

– Бога ты помнишь аль нет? – спрашивал он с улицы.

Под утро, обессилев в мрачном протрезвлении, солдат снимал осаду, ретировался в казармы. Чета любовная ложилась досыпать на тощей перинке. Солнце, забегая в окно с чухонской Лахты, освещало парик поэта, распятый для сохранности на чурбане. Солнце заглядывало на дно котла, в котором кисла вчерашняя каша с грибами-маслятами. Маленький котенок нежной лапкой давил мух на подоконнике, прижимая их к стеклу.

– Наташенька ты моя… светик мой сладостный!

– Васенька, кормилец ты мой ненаглядный!

Так и жили. Было меж ними согласие полюбовное. Словно подтверждая недобрую славу афеиста-безбожника, Тредиаковский о браке церковном не помышлял. От жизни творческой поэт усталости никогда не ведал: садился за стол смело – работа его не страшила.

Жизнь! Вот ее, подлой, он побаивался.

«Императрикс» пугала поэта, словно жупел.

В пламени печи корчились книги. Он жег их и плакал.

Тредиаковский еще не знал, бедняга, что слава его умрет вскорости, когда он будет еще полон сил и замыслов. Ставучаны и Хотин подкосили его… Беда пришла издалека.

Поражение пришло от победы!

Из недр земли Саксонской выходили в духоту ночи рудокопы с лампочками. Они строились в шеренги, нерушимой фалангой текли по улицам Фрейбурга, их шаг был тяжел и жёсток. В линии огней, принесенных из глубин земли, мелькали белки глаз, видевших преисподнюю тверди. Город наполнялся миганием шахтерских лампочек, которые разбегались и строились, заполняя древние улицы, сжатые в узостях тупиками.

Впереди всех шагал рудоискатель с волшебной вилкой – ивовым прутиком, на конце расщепленным. Торжественно выступали, одетые в черный бархат, мастера дела подземного – бергмейстеры и шихтмейстеры. Шли берггвардейцы с факелами в руках, и пламя освещало подносы, на которых несли шахтеры богатства земли человеческой. Между горок серебра и меди, руд оловянных и свинцовых высились пирамиды из светлого асбеста. В бутылях несли, словно штандарты, купоросное масло. Ликующе звенели над Фрейбургом цитры и триангели. А на дверях домов и церквей, даже на могилах кладбищенских – всюду кирки, скрещенные с ломами: символы каторжного труда. Над столицей горного дела часто слышалось одно слово: «gluckauf!». В слове этом все надежды на счастливый подъем из недр земли, чтобы снова увидеть блестящие звезды жизни…

Среди рудокопов шагали и три солдата студента, а с ними верзила здоровенный – Мишка Ломоносов. Они прибыли недавно из Марбурга, и фрейбургские власти известили горожан через глашатаев с барабанным боем, чтобы никто денег русским в долг не давал, ибо отдать они неспособны. На житие выдавали студентам по талеру в месяц, а жить трудно – и бумагу купи, и пудру, и мыло. А на какие шиши газету почитаешь? Но сегодня, ради праздника, русские студенты, кажется, извернулись, и носы у них покраснели от пива. Виноградов с Рейзером несли на плечах молоты рудобойные, заигрывали с чопорными девицами, что стояли в раскрытых дверях домов.

Михайла Ломоносов песни-то пел, но весел не был: в Марбурге оставил он девицу добрую – Христину Цильх, дочь церковного старосты. Не как-нибудь оставил, а – беременной…

Дни студента проходили в трудах.

В лабораториях постигались науки «пробирные»…

Дороги в Европе гораздо лучше, чем в России, и Европа узнала о виктории русской армии намного раньше, нежели Петербург. Ломоносов перестал растирать вонючую сулему, воткнул в рот короткую трубку. Большие кошки шлялись по крутым черепицам Фрейбурга и не боялись свалиться. Он смотрел на них, а рука его невольно отодвинула ступку с сулемой… Ломоносов понимал, что значат для России Ставучаны, он оценил сердечно взятие Хотина.

Будто нечаянно сложились первые фразы:

 
Восторг внезапный ум пленил –
Ведет на верьх горы высокой,
Где ветр в лесах шуметь забыл…
 

– Мишка, ты куда это собрался? – спросил Виноградов.

– Не мешай, Митя. Пойду…

Он шел по улицам, рассеянно задевая прохожих.

Только бы не расплескать восторг на улицах Фрейбурга!

 
Не Пинд ли под ногами зрю?
Я слышу чистых сестр музыку!
Пермесским жаром я горю,
Теку поспешно к оных лику…
 

Только бы донести сосуд поэзии до стола, до пера.

 
Златой уже денницы перст
Завесу света вскрыл с звездами;
От встока скачет по сту верст,
Пуская искры, конь ноздрями…
 

Дома он отодвинул со стола диссертацию физическую – с такой же легкостью, как отодвинул сулему в лаборатории. Его пленял восторг внезапный – восторг поэтический. Виделась ему гора под Ставучанами, на которую ломились три несокрушимые каре российских воинов.

Славянское солнце стояло в этом году высоко.

Выше… выше… выше!

Ломоносов штурмовал сейчас высоты парнасские, как солдаты штурмовали холмы ставучанские.

Он писал оду – «Оду на взятие Хотина», но писал ее Ломоносов совсем не так, как писали поэты до него…

 
Из памяти изгрызли годы,
за что и кто в Хотине пал,
но первый звук славянской оды
нам первым криком жизни стал.
В тот день на холмы снеговые
Камена русская взошла
и дивный голос свой впервые
далеким сестрам подала.
 

Через воинскую победу Ломоносов, гордый за свое отечество, выковал для себя победу поэтическую. Осенью «Ода на взятие Хотина» на курьерских лошадях уже катилась в столицу. В предуведомлении к ней Ломоносов сообщал академикам Петербурга, что оду его «преславная над неприятелями победа в верном и ревностном моем сердце возбудила». Холеные лошади русского посольства уносили вместе с одою в столицу и письмо Ломоносова «О правилах российского стихотворства». В этом письме молодой поэт бросал перчатку Тредиаковскому, вызывая его для боя на турнире поэтическом…

Христина Цильх благополучно принесла ему девочку.

Ломоносов в волнении выбежал на площадь Фрейбурга, близкую к часу вечернему. Женщины наполняли кувшины водой из фонтанов. Из-под Донатских ворот, от шахты «Божье благословение», возвращались в предместия измученные рудокопы. Они снимали шляпы, приветствуя прохожих, и Ломоносов тоже кланялся им с обычным приветствием:

– Gluckauf! – говорил он шахтерам. – Gluckauf!

Он желал им благополучных подъемов из недр к солнцу.

И они тоже говорили ему «gluckauf», как бы советуя подняться еще выше. Высокие горы окружали старинный Фрейбург…

Высокие горы окружали Хотинскую крепость.

Высокие горы окружали жизнь человека…

Приходилось штурмовать. Иначе нельзя.

Учитесь побеждать!

От грома Ставучан и от славы Хотина зародилась новая поэзия России – поэзия Ломоносова и Сумарокова, и ей еще долго жить.

Она долго будет насыщать восторгами души русские, пока не раздастся глас свежий, глас ликующий – глас державинский.

Воспоет он тогда насущную радость жизни…

Люди, никогда не забывайте о Ставучанах!

Люди, хоть изредка вспоминайте о Хотине!