Жизнь А.Г.

Tekst
41
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Jak czytać książkę po zakupie
Nie masz czasu na czytanie?
Posłuchaj fragmentu
Жизнь А.Г.
Жизнь А.Г.
− 20%
Otrzymaj 20% rabat na e-booki i audiobooki
Kup zestaw za 33,69  26,95 
Жизнь А.Г.
Audio
Жизнь А.Г.
Audiobook
Czyta Александр Зачиняев
18,38 
Szczegóły
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Особую роль в выжигании скверны играла личная гвардия Авельянеды, получившая по цвету мундиров название Черной. Под знамена гвардии становились лишь самые отборные, фанатично верные каудильо бойцы, готовые жестоко расправиться с каждым, кто посмеет встать у него на пути. Магистром этого славного рыцарского ордена был генерал Серхио Роха, первый консул Империи, человек, одно имя которого заставляло скисать в домах молоко, а младенцев так сильно пачкать пеленки, что они потом не отстирывались. Роха первым присягнул на верность Авельянеде в день штурма республиканского Мадрида, а после, не дожидаясь приказа, собственноручно вздернул на фонарном столбе президента Аркадио Хименеса. Сумрачный, сухощавый аристократ, несгибаемый и суровый, как идальго былых времен, генерал был предан режиму до самозабвения, и Авельянеда знал – пока Железный Серхио с ним, его власти ничего не грозит.

Под предводительством Рохи черногвардейцы маршировали по улицам испанских городов, волоча за собой тяжелые угольные тени, наводя страх на прохожих, скрепляя своей чеканной поступью веру в сверхчеловека – преторианцы в черных мундирах, глашатаи будущего, доблестные рыцари новой веры. Денно и нощно неутомимые guardia negro проводили очистительные рейды, выволакивая из домов пархатых интеллигентишек с пачками лживых республиканских прокламаций, громя подпольные типографии, рассыпая наборы “Капитала” и “Декларации прав человека”. Изъятое сжигалось на месте, а виновные подвергались публичной порке шпицрутенами, после чего, оплаканные женами, отправлялись в государственные санатории особого разряда, в объятия лучших заплечных дел мастеров, в чьих нежных рабоче-крестьянских руках даже немой, вереща от раскаяния, сдавал сообщников с потрохами.

Наибольшие хлопоты доставляли красные – всевозможные коммунисты, социалисты и анархо-синдикалисты, которые в годы Республики расплодились в количествах невероятных, а после Пыльного мятежа спрятались в подполье. В отличие от трусов-либералишек, которые исподтишка, с оглядкой смущали народ крамольной болтовней о конституции и свободе, плевали в избирательные урны и геройствовали лишь за бутылкой вина в кругу таких же отважных говорунов, как они сами, а на допросах становились робкими и податливыми, как ягнята, красные, эти пачкуны и оборвыши с бородками a la Троцкий осмеливались противостоять режиму куда более решительно и даже – черт их дери – геройски, устраивая засады на черногвардейцев, забрасывая самодельными гранатами штабы “Великой Испании”, единственной законной партии в стране, и оцарапывая стальное днище “Палафокса” не ружейной дробью, а настоящими, кустарной выделки, пулями. Схваченные, они вели себя дерзко, допросов и пыток не боялись, и даже самые острые гвозди порой тупились о волю этих жалких идеалистов. В народе это заслужило им некоторую симпатию, что, разумеется, больно било по самолюбию каудильо. Поскольку и в тюрьме они продолжали вести свою злокозненную марксистскую пропаганду и вербовать себе новых сторонников, все красные без разбора подлежали высылке на Острова, в комфортабельные Имперские трудовые лагеря особого назначения, прозванные в народе Красными Каменоломнями. Там, под жарким тропическим солнцем, на песчаных и каменистых почвах, на которых не приживался даже неприхотливый тамариск, их в избытке одаряли тем, к чему они так страстно стремились, – Коллективным Трудом, так что в каком-то смысле Каменоломни были настоящим коммунистическим раем на земле, только разумно дополненным смотровыми вышками, колючей проволокой и свирепой берберской охраной. Однако и там, покрытые базальтовой пылью, вкалывая на жаре по шестнадцать часов на дню, эти негодяи умудрялись не только выживать (в разумных, естественно, пределах), но и проводить по ночам тайные собрания, привлекать на свою сторону берберов, прельщая наивных жителей пустынь слащавой сказкой о прекрасном мире, где всем и всего будет вдоволь, а главное – что всего более непостижимо – по кирпичику выстраивать здания новых партий, куда более прочных, чем те, что чудом уцелели на континенте.

Здесь, следуя прихотливой географии Островов, каждый из которых стал тюрьмой для заключенных определенного рода, постепенно сложились Красная Баскония, Красная Кастилия, Красная Каталония, Красная Кантабрия и другие – целый букет коммуно-троцкистских сект, мстительных и непримиримых, как клубок рассерженных змей, жаждущих впиться в спелое тело Империи. Все они позднее, наладив связи через охрану, объединились в Красную Фалангу, могущественную организацию, до того глубоко пустившую корни в каменистую почву архипелага, что истребить ее не могли ни полегчание лагерного рациона, ни прогрессивная система карцеров, ни “черные ураганы”, засылаемые на Острова десанты guardia negro, которые прощупывали дубинками и свинцом совесть каждого, кто был хотя бы мельком заподозрен в связях с Фалангой. При содействии все тех же берберов члены КФ укрывались в трюмах грузовых барж (они доставляли с архипелага уголь и хромовую руду), просачивались на материк и разворачивали в городах настоящий террор, совершая покушения на министров, поджигая редакции правительственных газет и оскверняя многочисленные статуи каудильо.

Тех, кто сумел бежать с Островов и был пойман, повторно туда уже не отправляли. Рецидивисты попадали в разряд особых государственных преступников, а таковых ждала смертная казнь.

Машина возмездия, которая в республиканские годы превратилась в скрипучий, неповоротливый механизм, пускаемый в ход лишь от случая к случаю, при Авельянеде заработала четко и бесперебойно, как двигатель лучшей “испано-сюизы”, начисто искореняя то, с чем не смогла совладать машина более гуманная – машина исправления.

Казнили не только красных – казнили всех, кто упорствовал в своих мерзостных заблуждениях, казнили контрабандистов, провозивших в страну западные книжонки и фильмы, казнили тех, кто был уличен в “оскорблении величия”, надругательстве над именем или образом Лучшего из людей. Казнили массово, безжалостно очищая породу от вредных примесей, и главное, казнили публично, ибо только такая казнь, по убеждению каудильо, по-настоящему благотворно воздействовала на духовное здоровье народа.

Судопроизводство в таких случаях всегда бывало простым и коротким, как школьный экзамен, с той только разницей, что оценка, проставляемая в аттестат, была предрешена. В присутствии трех свидетелей (как правило, черногвардейцев, участвовавших в аресте) три напомаженных и припудренных старика – беспощадные фурии Дворца правосудия – выносили виновному смертный приговор, который в тот же день ложился на стол каудильо. Водрузив на нос круглые аптекарские очки, Справедливейший из людей бегло просматривал обвинительный акт и ставил внизу знаменитую на весь мир подпись, короткую и хлесткую, как удар бича, – “А.Г.” – две литеры, ставшие синонимом смерти для тысяч безумцев, осмелившихся посягнуть на его власть.

Зато сама казнь была обставлена пышно, в лучших традициях испанской инквизиции, с заботой о публике и том уроке, который ей надлежало вынести из перехода виновного в мир иной. Некоторой новизной отличалось лишь орудие казни, ибо преступников не душили, как при Бурбонах, и не расстреливали, как при карлистах, – им рубили голову на гильотине, как в несравненные годы Французской революции. Авельянеда понимал, что это маленькое заимствование выглядит непатриотично, но расстрел казался ему недостаточно впечатляющим, а казнь на гарроте – бесчеловечной. Парламент внял ходатайству каудильо, и уже через год после мятежа на Пласа-Майор в Мадриде появилась блистательная машина из дерева и стали, названная в честь величайшего испанского гуманиста “Торквемадой”.

Всю процедуру подготовки и совершения казни Авельянеда продумал сам, наполнив этот прежде заурядный процесс подлинным драматизмом и самобытностью ритуала.

Путь смертника начинался от новой тюрьмы на площади Двенадцати Мучеников, где его облачали в красные балахон и колпак и усаживали в открытую повозку, запряженную тремя холощеными ослами. Покинув тюремный двор, повозка выкатывала на бульвар Империаль, украшенный черными полотнищами, и ехала до улицы Толедо, где строй черногвардейцев в молчании осыпал преступника фасолью и рисом, дарами кроткой кастильской земли, навек провожающей своего заблудшего сына. Затем сворачивали на проспект Святого Франциска и проезжали Королевский собор, колокола которого вовсю звонили, приветствуя избранника смерти, после чего по улице Байлен следовали до часовни, выстроенной на площади перед будущим собором Санта-Мария-ла-Реаль-де-ла-Альмудена. Там преступника исповедовали и причащали (щипцы для разжимания челюстей держал двухметровый черногвардеец, так что даже самые отъявленные атеисты, как правило, глотали облатку вполне добровольно), затем снова сажали в повозку и везли до улицы Сьюдад-Родриго (снова рис, фасоль, благоговейно замершая толпа), где и сворачивали на Пласа-Майор.

Казнь совершалась под тысячеголосый хор монахов-доминиканцев в черных плащах с высокими островерхими капюшонами – их плотно сомкнутое каре отгораживало “Торквемаду” от массы гостей, высшего партийного и военного руководства, их нарядно одетых жен, любовниц и ребятишек. Ложа Авельянеды, задрапированная тяжелым траурным бархатом, находилась на втором этаже Каса-де-ла-Панадерия, на месте бывшего королевского балкона. В решающий момент каудильо делал едва заметную отмашечку белым батистовым платком и отворачивался, чтобы не видеть пролитой крови. Пение монахов внезапно обрывалось, субтильный палач приводил гильотину в действие, и в бесплотной, как бы настежь распахнутой тишине раздавался приглушенный капустный хруст. Пухлогубый малыш в гвардейском мундирчике отпускал в небеса белоснежную голубицу, гости рукоплескали, а маэстро Авельянеда, скромный, но суровый судия в концертном костюме с муаровыми лацканами, покидал ложу до следующей казни, вершить которую было для него сродни акту любви – безграничной любви к испанскому народу. Ибо с каждым взмахом батистового платка народ становился чище, а значит, и ближе к той заветной цели, к которой так желал привести его мальчик из далекой знойной Мелильи.

 
* * *

Меж тем его Империя росла, как растет и наливается тугой дрожжевой силой дремлющее в квашне тесто.

По всей Испании с севера на юг и с востока на запад пролегли широкие магистрали, наполнившие глухую иберийскую степь ревом автомобильных двигателей. Болота смирились под натиском экскаваторов, и на месте обширных зловонных топей возникли цветущие села, где даже мухи славили Великого Устроителя, подарившего им новую жизнь. Страна обросла мускулами заводов и фабрик, а по ее артериям потекла густая гулкая кровь железнодорожных составов, несущих во все концы Империи нефть и зерно, станки и драгоценные валенсийские кружева.

Могучий испанский колосс пробуждался от векового сна, и пробуждение его, воспетое лязгом строительных механизмов, было прекрасно, как величественная вагнеровская симфония.

Пока народ закалял свои тело и дух, готовя себя к мировому господству, там, вдали от сёл и больших городов, в бескрайних полях Месеты и каменистых ущельях Сьерра-Невады рождалась новая испанская армия.

Она рождалась в горниле учений и в пылу маневров, которые, подобно штормам и ураганам, завывая и грохоча, прокатывались по полуострову с юга на север и с запада на восток. Она ковалась из лучшей астурийской стали и толедского пороха, из свиста авиабомб и громовых приказов, которые Авельянеда, олимпиец и Демиург, паря в своем “Палафоксе”, отдавал войскам в потрескивающий микрофон. Гудели бомбардировщики, распускались в воздухе бутоны парашютных бригад, захлестывали желто-серую степь конные лавины, рокотали пушки, мчались по пыльным дорогам роты военных велосипедистов, крохотные огнеметчики окатывали адским пламенем окопы противника, а сердце диктатора пело от радости, предвкушая минуту, когда вся эта блистательная армада, повинуясь его приказу, обрушится на вражеские поля.

Возглавил новую армию генерал Эмилио Пенья, старый друг и соратник Авельянеды, связанный с ним узами давнего боевого братства. Некогда они бок о бок сражались в мятежном Марокко, ночевали в одной палатке, болели одной на двоих дизентерией, вместе попадали в засады, и теперь, годы спустя, диктатор не забыл своего сослуживца. Застенчивый и нескладный, как новобранец, этот очаровательный заика, за всю жизнь не отдавший ни одного внятного приказа и не проигравший ни одного сражения, был одним из немногих, кому Авельянеда полностью доверял, и благодарный Пенья платил ему такой же безоговорочной, почти мальчишеской преданностью. На парадах и шествиях генерал, без конца поправляя на голове сползающую фуражку, лучился от гордости, как рождественская гирлянда, и это сияние передавалось солдатам, марширующим регуларес и гранадерос, которые любили Пенью почти так же самозабвенно, как восседающего рядом вождя.

Оснащением армии занималось специальное правительственное бюро, названное Комитетом испанской мощи. Под его началом в горах Астурии, в огромных пещерах, укрывающих в своей тени сверхсекретные заводы, ковалось оружие победы, железные фурии войны, способные поразить любого, даже самого заносчивого врага.

Основу бронетанковых войск Империи должны были составить танкетки “Леопард” – мощные, быстроходные машины, превосходившие по своим боевым качествам лучшие западные образцы. По расчетам военных советников Комитета, тысячи таких машин вполне хватило бы для завоевания мира. Облаченный в полевую форму, Авельянеда лично присутствовал на испытании танкетки в Алавийском лесу и остался доволен: “Леопард” легко преодолевал препятствия вроде поваленных деревьев и самостоятельно выбирался из неглубоких ям, а его пушка демонстрировала чудеса скорострельности, в щепы разнося макеты французских “Гочкисов” и британских “Матильд”.

Но главной гордостью Комитета был сверхтяжелый Испанский танк, гигантская самодвижущаяся крепость, способная в одиночку решить исход целой войны. Это было устрашающего вида чудовище в пятьсот тонн весом, закованное в прочнейшую полуметровую броню, неуязвимую ни для одного орудия в мире, настоящий бронтозавр среди танков, непобедимый сухопутный Левиафан. Он был настолько велик, что башню его собирали в одном цеху, корпус в другом, а гусеницы в третьем, и еще один цех понадобился, чтобы собрать его монструозный двигатель. На танк планировалось установить дюжину спаренных пулеметов особой конструкции и колоссальную двадцатиметровую пушку “Изабель”, отливаемую по спецзаказу в Кантабрии. Управлять крепостью предстояло экипажу из двадцати пяти человек, который уже готовили в специальной школе в Сеговии. Увидев одно только шасси этого танка, Авельянеда пришел в полный восторг, на глазах у рабочих пустился отплясывать севильяну и, похлопывая себя по бедрам и животу, приговаривал, что англичане будут драпать до самой Индии, но и там не найдут спасения – ведь “Изабель”, если потребуется, достанет их на Луне.

Всё складывалось как нельзя лучше, и всё же окрыленный успехом Авельянеда чувствовал, что зданию, которое он строит, чего-то недостает. Он хотел найти символ, который придал бы его имперской идее бо́льшую выразительность, увенчал ее подобно тому, как крест венчает купол христианского храма. Одного только героического прошлого было недостаточно, нужно было добавить к этой опаре закваску будущего, чтобы тесто Империи как следует взошло.

Недостающий элемент был найден на исходе четвертого года Испанской эры, во время торжественного открытия новой военной части в Мелилье.

Поздно вечером, после банкета, устроенного в честь Отважнейшего из людей, в здании офицерского клуба состоялся показ немецкого фантастического фильма “Девушка на Луне”, присланного Авельянеде в подарок новоизбранным канцлером Германии. Благоухающий олифой и кедром, еще полный таинственных скрипов ливанского леса, пошедшего на отделку пола и стен, зал был почти пуст. Три исключительно пьяных генерала – те немногие, кто не пал смертью храбрых еще за банкетным столом – вскоре уснули, и оставшийся в одиночестве Авельянеда завороженно наблюдал, как стартует в эбеновом полумраке сигарообразное нечто, именуемое “ракетой”, как убывает и теряется во мгле игрушечная Земля и как горстка храбрецов, покрыв непостижимое расстояние, высаживается на поверхности далекой полуночной планеты. Фильм произвел на него такое же сильное впечатление, какое здесь же, в Мелилье, произвела на маленького Аугусто книга о Кортесе и Писарро. Он слышал могучий храп генералов, слышал деловитый шелест пленки в проекторе, слышал покашливание киномеханика, равнодушно следившего сквозь очки за мельканием сцен на экране, но слышал как бы издалека, чудесным образом оглушенный немой действительностью картины. Он был подобен бездушному Голему, к сердцу которого подобрали магический ключ, и этим ключом было слово “космос”, такое же загадочное и пугающее, как слово “Бог”.

Глубоко за полночь, пересмотрев фильм дважды (к концу сеанса киномеханик задремал, и Авельянеда сам – неловко и торопливо – переставил катушки в проекторе), он, пошатываясь, будто пьяный, вышел на свежий воздух и долго смотрел в черное африканское небо. Где-то вдали надрывно лаяла собака, лязгала цепь, и ничего не было в целом мире кроме этой собаки, диктатора и неподвижной бездны, в которой вращались и притягивали к себе другие, непознанные миры. Он знал об их существовании и прежде, смутно слышал названия этих мерцающих маленьких светляков, но что человеку под силу до них дотянуться, сшить иглою ракеты разъятые мраком небесные берега, открылось ему только теперь.

В ту ночь Авельянеда понял, к чему должна стремиться Испания будущего. Ибо Земля конечна, и даже завоевав ее всю, вплоть до полярных ветров, испанцы возжаждут новых свершений. В этом было проклятие всех великих империй прошлого: чувствуя приближение тупика – края земли, за которым уже нечего вожделеть, – они теряли волю к дальнейшему росту, приходили в упадок и распадались. Испанцев не постигнет такая судьба. Вернув себе утраченное господство, они обратят свои взоры к звездам, символу и воплощению бесконечности, к какой стремится всякая истинная Империя. Авельянеда понимал, что полет, показанный в этом фильме, – пока лишь предчувствие, лишь мечта, но нисколько не сомневался, что уже завтра ученые облекут мечту в железную плоть, ракета встанет на старт, швартовы будут отданы и новые испанские аделантадо отправятся на покорение Вселенной.

С той знаменательной ночи космос прочно завладел сознанием Авельянеды.

Он выписал все какие только были фантастические книги и фильмы и целые дни напролет с жадностью школьника поглощал истории о космических путешествиях, о высадке на Луну и Марс, о дерзновенных попытках достичь далеких галактик. Кортес и Писарро были забыты – в сердце диктатора их потеснили герои Уэллса и Жюля Верна, конкистадоры будущего, взыскующие иных, горних миров.

Его спальня и кабинет в президентском дворце под Мадридом были буквально наводнены лунными глобусами, картами звездного неба, секстантами, квадрантами, астролябиями, коперниковскими моделями вселенной, исполненными в дереве, металле и слоновой кости, гномонами, сферами Авагадро и, наконец, макетами различных космических кораблей, присланными вождю чудаками и сумасшедшими со всей Империи. Утром, за кофе и парочкой поджаристых чурро с корицей, он обсуждал с камердинером достоинства и недостатки протазановской “Аэлиты” и “Марсианских хроник” Макса фон Гугенхайма (на сеанс – в образовательных целях – допускалась прислуга и офицеры охраны), а сумерки коротал в астрономических наблюдениях, проводимых под руководством Якопо Браво, пожилого маститого звездочета из Королевской академии наук.

На смену вечерним прогулкам пришли ночные полеты на “Палафоксе”. Авельянеда приказывал поднять дирижабль на максимальную высоту, устраивался у окна с подзорной трубой и любовался большой желтолицей Луной, испеченной где-то восточнее, на Мальорке, и доставленной прямым рейсом сюда, в предместья Мадрида. “Палафокс” плыл в пучине палевых облаков, восседающий на оттоманке Браво читал занудную лекцию о кратерах и морях, украдкой смахивая перхоть с касторового жилета, а Авельянеда млел от восторга, как неофит, приобщаемый к благодати не словом, но самим светом явленного ему во всей своей славе полуночного божества.

Увлечение диктатора повлекло за собой некоторое послабление режима. Будто убоявшись чего-то свыше, “Торквемада” несколько умерила свой пыл, а из Каменоломен было освобождено с полсотни астрономов и специалистов в области авиации.

Авельянеда призвал к себе одного из них, видного инженера Рэйнальдо Руэса, годом ранее посаженного по обвинению в связях с Фалангой, и, одарив милостивым кивком, спросил, скоро ли, по мнению дона Рэйнальдо, Империя сможет построить ракету для полета, скажем, на Луну, и в какую примерно сумму это обойдется казне. Руэс помолчал, погрузил в каудильо взгляд своих флегматичных немигающих глаз, как погружают перо в чернильницу, и, передвинув из одного уголка рта в другой потухшую сигарету, равнодушно ответил:

– При нынешнем положении испанской науки – лет через двести. – Сигарета вновь пропутешествовала у инженера во рту. – Я подобью вам смету. Дон.

Сдержав забившуюся внутри холодную, скользкую, словно рыба, ярость, Авельянеда просиял сладчайшей из своих улыбок и попросил наглеца убираться вон. Впрочем, на предложение своего адъютанта отправить Руэса обратно на Острова, подумав, ответил отказом.

Увы, прогнозы других ученых оказались не лучше. Игнасио Агилар из Мадридского университета, без конца теребивший глянцевитую заячью губу, назвал срок в пятьдесят лет (“Пятьдесят-шестьдесят, мой сеньор. Но никак не больше семидесяти, я полагаю”), а профессор Суарес из Барселоны – в тридцать, при наличии, разумеется, развитой научно-технической базы, какой сейчас, по мнению профессора, Империя не обладает.

– Но даже и в таком случае, – сухо заметил Суарес, поигрывая цепочкой карманных часов, – речь может идти о запуске в космос, скажем, поросенка или пары собак, но никак не о полете человека на Луну.

Но Авельянеда не отчаялся. Дня два он пребывал не в духе, был груб с прислугой, отказался от лекций Якопо Браво, после же, пересмотрев “Девушку на Луне”, твердо решил, что все эти ученые выскочки ни аза не смыслят в космических путешествиях – пройдет время, и новоявленные братья Райт (Лопес, Мартинес) утрут нос их жалким научным теориям.

Больше того – всего через год в горах Сьерра-Невады, неподалеку от Муласена, была возведена великолепная обсерватория, которой, по замыслу каудильо, надлежало стать символом нового испанского пути. Выстроенная на высоте почти в три тысячи метров из голубого абиссинского мрамора, делавшего ее неотличимой от окружающих облаков, она обошлась казне в такую же заоблачную сумму, но звание “прекраснейшей камеи Империи”, каким тотчас удостоили ее радио и газеты, оправдывала вполне. Ее алебастровый купол венчал собой вершину отвесной скалы и тем самым как бы указывал на извечную недосягаемость самих звезд, до которых лишь сверхчеловеческое усилие испанского народа позволит когда-нибудь дотянуться. Указывала она и на особый статус того, кто возглавит народ на этом пути, поскольку в здании на горе разместилась также и летняя резиденция каудильо. Ведущая наверх канатная дорога, охраняемая специальным отрядом черногвардейцев, при необходимости отключалась, и вознесенный над отвесными кручами храм небесной науки с легкостью превращался в неприступную крепость.

 

Авельянеда любил эту обсерваторию и часто приезжал сюда с какой-нибудь очередной Клареттой или Хуаной, каковые порой – втайне, разумеется, от народа – скрашивали его суровую холостяцкую жизнь. Эти визиты были полны тайного предвкушения – предвкушения чресел и сердца, – оно достигало своего пика в гондоле канатной дороги, когда, прижимая к себе хихикающую мамзель, Авельянеда поглядывал наверх, туда, где светилась желтыми окнами его космическая обитель. Каменистый склон с проплешинами снега валился в студеную мглу, внизу, у опор, приплясывали от холода верные черногвардейцы, и тем притягательнее казалось тепло там, наверху, где слуги уже вовсю топили печи, а повара готовили ужин в маленькой кухне с окнами, выходящими на Муласен.

Кларетту он любил коротко, по-военному, не снимая кавалерийских сапог, разделявших все скрипучие пароксизмы его поспешной диктаторской страсти, а когда прелестница засыпала, разметав по подушке влажные волосы, тихонько прокрадывался к заветной трубе и любовался на Сириус и Алголь, снедаемый уже другой, неутолимой страстью, жаждой просочиться сквозь телескоп, кануть в холодный космический омут. Так, томясь несбыточным желанием, он проводил у “Цейса” всю ночь; когда же звезды тускнели, сдавая свои полномочия заре, возвращался в комнату, где еще спала, зарывшись в подушки, Кларетта, поливал свой любимый амариллис в желтом терракотовом горшочке и выходил на террасу, по которой уже ползли, отделяясь от парапета, первые сапфировые тени. Абиссинский мрамор дышал накопленной за ночь прохладой, внизу, за ватерлинией парапета, колыхался туман, желтоватый, точно цыплячий пух, и такой плотный, что на нем ничего не стоило станцевать. Темнели, словно тучи перед грозой, и резче становились очертания гор – древних, могучих космических кораблей, высеченных Саваофом прямо из вечности, а чуть дальше, за ними, просачивалась в ущелье расплавленная медь, жирная, тугоплавкая, медленно и как бы с некоторым сомнением принимающая форму круга. В такие минуты Авельянеде казалось, что отсюда, с этой самой обсерватории, начнется возрождение мира и что свет истины, которую она собой воплощает, подчинит себе землю так же неудержимо, как подчиняет себе долину солнечный свет.

День он проводил, набрасывая в альбоме эскизы новых военных орденов, которым почти всегда придавал излюбленную форму звезд, потом долго спал, созерцая легкие, приятные, необременительные сны, а ночью вновь уединялся в круглом зале, вбирая в себя древний, тысячелетней выдержки свет, процеженный сквозь мощную оптику “Цейса”. Кларетты обычно к телескопу не допускались, но для иных, самых любимых, Авельянеда шел на уступку и делился своими сокровищами: нежной аквамариновой Вегой или медовым, цвета темного янтаря, Арктуром, которые стоили в его глазах значительно больше, чем те дареные побрякушки, что мерцали на шее избранницы. Впрочем, ни одну женщину он никогда не любил по-настоящему – Испания была его единственной любовью, Испания и еще космос, с которым он надеялся когда-нибудь обручить свою земную империю.

Он жаждал этого так сильно, что еще полгода спустя приказал возвести на востоке Ла-Манчи небольшой космодром, вроде того, что видел в немецком фильме. Ракета, правда, была пока деревянной, но Авельянеда верил, что уже совсем скоро наука – вопреки посулам всех доморощенных пессимистов – сумеет заменить ее настоящей. Космодром тщательно охранялся: тайну испанского космоса берегли высокий забор, сторожевые вышки с пулеметами и батальон вооруженных до зубов guardia negro. В отдельном крыле помещались бутафорские службы, командный пункт из высокотехнологичной фанеры и миниатюрный гостевой домик вроде охотничьего, с верандой, обращенной на стартовую площадку. Здесь, отдыхая от дел, Авельянеда останавливался на денек-другой и, созерцая деревянный омфал, размышлял о судьбах мира, который обретет свое оправдание в тот самый момент, когда ракета, объятая священным огнем, совершит рывок в бесконечность. Побрякивал на ветру китайский бамбуковый колокольчик, дымилась на столе нетронутая чашка кофе, а Разумнейший из людей переживал мистическое слияние со всем сущим, как восточный мудрец, постигающий тайну вселенной в созерцании древнего храма.

Однако чем глубже он проникался мечтой о космосе, тем отчетливее понимал, что покорить его можно, лишь собрав в кулак все ресурсы Земли. Задача была слишком дерзкой, слишком амбициозной, чтобы решить ее силами того клочка суши, что дан ему в управление. Так некогда Святая католическая церковь не представляла себе спасения человечества до той поры, пока власть римского папы не утвердится на всех пяти континентах: лишь наполнившись молитвами всех верующих на земле, храм Святого Петра мог воспарить к небу и увлечь за собой, подобно буксиру, остальной человеческий род. Путь Империи сходен, с той только разницей, что для обручения с небом ей требуются не молитвы, а сама Земля и богатства, сокрытые в ее недрах. Ракета не взлетит, пока земные уголь и нефть, молибден и уран, бериллий и цинк, туллий и галлий, цицерон и протон – вся периодическая таблица, черт ее дери, – находятся в руках у буржуев и идут на выделку дамских шляпок и сувениров, вместо того чтобы служить вековечной мечте. Омфал останется неподвижным, пока на флагштоках утраченных Испанией городов болтаются самозваные тряпки, а могилы Кортеса и Писарро попраны индейскими полукровками. Лишь как следует утвердившись на Земле и стряхнув с нее буржуазный морок, можно устремится к высшей цели. Это знали еще Юлий Цезарь и Бонапарт, и ему, их наследнику, не свернуть с предначертанного пути.

Вскоре у него нашлись единомышленники.

Однажды, в первых числах марта (солнце садилось за проволоку, над космодромом вилась легкая апельсиновая дымка), Авельянеда получил телеграмму от глав Италии и Германии с приглашением поучаствовать в небольшом закрытом совещании в Вене. На встрече предлагалось обсудить важные топографические и геодезические вопросы, а также “некоторые частности послевоенного межевания, картографирования, демаркации и мира во всем мире”. Всё это напоминало объявление о конференции землемеров, но Авельянеда сразу учуял тайный посыл. Больше того – он давно ждал его, ждал, что однажды протянется с другого конца Европы дружественная рука и предложит ему военный союз. Заинтригованный, он отменил предстоящую поездку на каучуковый завод в Севилье и, предуведомив авторов телеграммы, что с радостью примет участие в совещании, отправился в Вену.

Перелет занял двенадцать часов, и всё это время, вглядываясь в хрустальную синь, сквозившую в иллюминаторы “Палафокса”, Авельянеда думал о том, что момент истины приближается. Он ждал этого момента сорок лет, и все сорок лет словно продолжал сидеть на коленях отца с той газетой в руках, мучительно переживая позор, покрывший его отечество. Пора было наконец спуститься с отцовских колен и смыть этот позор, вернуть Испании место, по праву принадлежащее ей на земле.