Za darmo

Угрюм-река. Книга 2

Tekst
48
Recenzje
Oznacz jako przeczytane
Угрюм-река
Audio
Угрюм-река
Audiobook
Czyta Наталья Первина
12,53 
Szczegóły
Audio
Угрюм-река
Audiobook
Czyta Ирина Булекова
22,41 
Szczegóły
Audio
Угрюм-река. Книга 1
Audiobook
Czyta Алексей Багдасаров
22,41 
Szczegóły
Audio
Угрюм-река. Книга 2
Audiobook
Czyta Алексей Багдасаров
22,41 
Szczegóły
Угрюм-река. Книга 1
Угрюм-река. Книга 1
Darmowy e-book
Szczegóły
Угрюм-река
Darmowy e-book
Szczegóły
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

– Человечество обязательно придет туда, куда его зовет инстинкт свободы, – усталым голосом ответил Протасов. – Оно родит своих кровных гениев, придет через упорную борьбу к раскрепощению – физическому и нравственному. Оно придет к своему собственному счастью.

– А что… а… а… а что такое счастье? – весь сморщившись, чтобы чихнуть, и не чихнув, спросил священник.

Протасов потер лоб, ответил:

– Пожалуй, счастье есть равновесие разумных желаний и возможности их удовлетворения.

– Так, согласен… – Священник опять выхватил платок, опять весь сморщился, но не чихнул. – Но, позвольте… раз все желания…

– Разумные желания.

– Раз все разумные желания удовлетворены, значит, я нравственно и физически покоен. Я – часть коллектива. И все остальные части коллектива, а стало быть, и весь коллектив в целом нравственно и физически покоен. Ведь так? А где же борьба, где же ваш стимул движения человечества вперед? Все минусы удовлетворены плюсами. В результате – нуль, стоячее болото, стоп машина! – сытая свинячья жизнь. Так или не так? – Священник выудил из вазы две шоколадки, разинул рот, чтобы бросить их на язык, но вдруг, весь содрогнувшись, неожиданно чихнул. Шоколадки упали на пол. Все засмеялись. Фыркнул и Протасов.

– Нет, милостивый государь, – подавив вынужденную веселость, сказал он сухо, – вы совершенно неправы. Какая свинячья жизнь, какое болото? Вы забываете, что мысль, воображение, фантазия неудовлетворимы. Пытливый дух человека вечно жаждет новых горизонтов.

– Ага! Мысль, фантазия?.. А я все-таки не могу признать вашего будущего социального устройства, – резко чеканя слова, сверкал глазами священник, – потому что в нем будет отнята у человека свободная воля.

– Но, батюшка! – воскликнул все время молчавший врач-психиатр Апперцепциус. – Вы упускаете из виду, что свободной воли вообще в природе не существует.

– То есть как не существует?

– Свобода воли человека всегда условна, – поспешил вставить Протасов. – Она зависит, Александр Кузьмич, от борьбы страстей с рассудком и от тысячи иных причин… Но как же вы этого не знали? Еще Вольтер об этом говорил…

– Мы, батюшка, живем в мире причин и следствий, – подхватил Апперцепциус не терпящим возражений тоном.

– Удивляюсь… Но как же так? – смущенно развел священник руками. – Свобода воли – это корень всего, это кит, на котором зиждется весь смысл вселенной. Вы, молодой человек, не ошибаетесь ли?

– Во-первых, я уж не так молод: мне сорок восьмой год, – улыбнулся, блестя крупным, начисто выбритым черепом, чернобровый, с юными бледно-розовыми щеками доктор. – А во-вторых, я, как психиатр, должен вам, простите, разъяснить, что так называемая свобода воли – это иллюзорность, это лишь субъективно-психологическое понятие.

– Как так?

– Да уж поверьте! – И психиатр с многоумных высот специальных своих знаний глуповато посмотрел на священника, как на простофилю. – Во-первых, представление о свободе воли ограничивается самой физиологией головного мозга, как субстрата душевной деятельности! Во-вторых, от нашего сознания скрыты все истинные мотивы и весь механизм процесса, который…

Нина ничего не понимала. Ей становилось скучно от этой ученой болтовни.

– Да и вообще, – перебил психиатра инженер Протасов, – ваши мысли, Александр Кузьмич, теперь чрезвычайно устарели. Они, может быть, когда-нибудь и имели свой резон д’этр[5], а теперь они, поверьте, никому не нужны.

Разговор иссяк. Вогнанный в краску священник в раздражении поводил бровями и чуть улыбался.

Вошел домашний врач в дымчатых очках, показал психиатру ведомость со странной резолюцией Прохора Петровича.

– Можно больного посмотреть? – спросил психиатр, раскланялся с Ниной и направился вместе с доктором в кабинет хозяина.

Скрылся в свою комнату и священник. Гости тоже разошлись.

– Нина Яковлевна, дорогая моя, близкий друг мой, – тихо, как тень, подошел к ней взволнованный Протасов. – Чрез три дня, как вы знаете, я должен уехать. Мне это очень тяжело.

Нина низко опустила голову и, вытянув белые оголенные руки, обвила ими колени. Стального цвета бархат ее платья лежал печальными складками. Грустно поник на ее плече цветок пахучего ириса.

– Я еще раз хочу позвать тебя с собой, Нина, – едва сдерживая гнетущее чувство тоски, произнес Протасов и взял Нину за руку. В ее глазах мелькнула радость, но тотчас же померкла. – Можешь ты быть моей женой?

Нина продолжала сидеть молча. Она чуть поводила плечами. Ее подбородок вплотную прижался к прерывисто дышащей груди. Пальцы подергивались. Усыпанный алмазами большой изумруд в кольце сиял под снопами электрического света. Ей было стыдно глядеть в глаза Протасову. Тот заметил это и тоже опустил глаза.

– Я жду ответа, – склонив голову, каким-то обреченным, с трагической ноткой голосом проговорил Протасов.

Изумруд в кольце мигнул огнями и погас. Пространство пропало. Воздух отвердел.

– Нет, Андрей, – через силу сказала Нина.

После крепкого сна Прохор Петрович, подогнув под себя левую ногу, сидел в кабинете у стола, читал книгу, крутил на пальце чуб.

– А, здравствуйте! Вы – лечить меня? Вот и отлично. Вы пьете? Давайте выпьем. Этот не дает, мой-то, Ипполит-то… Как вас зовут?

– Доктор медицины Апперцепциус, Адольф Генрихович.

Широкоплечий, в белой фланелевой паре, психиатр заглянул в книгу:

– Ага! Гоголь? «Вий»? Бросьте эту ерунду. Лучше возьмите, ну, скажем, «Старосветских помещиков». Пить нельзя… Ерунда!.. Завтра исследую. Вы – здоровяк. А просто поддались. Нельзя быть женщиной. Надо душевный иммунитет… Морфий к черту, кокаин к черту. Пусть бродяги нюхают.

Прохор проглотил накатившуюся слюну, улыбнулся виновато.

– А я все-таки, доктор, болен. Навязчивые идеи, что ли… Как это по-вашему? Черного человека сегодня видел. Вон там, возле камина, раза три.

– Чем занимались?

– Ведомости вот эти самые просматривал. Часов пять подряд.

– Ага, понятно. Закон контраста. Об этом законе еще Аристотель говорил. Если я буду пучить глаза не пять часов, а только пять минут на белую бумагу, а потом переведу взгляд на изразцы, на потолок, – обязательно черное увижу. Закон контраста. Ерунда.

– Значит, коньячку хлопнуть можно? Стаканчик… – опять сглотнул слюну Прохор.

– Нет, нельзя. – Психиатр внимательно перечитывал на ведомостях резолюции Прохора Петровича. Его взгляд споткнулся, как на зарубке, на подчеркнутой синим карандашом фамилии «Юрий Клоунов». Он спросил: – Ну, а, скажем, клоуна вы не видели сегодня?

Прохор ткнул в психиатра пальцем и, радостно захохотав, крикнул:

– Видел! Ей-богу, видел… Голубого… Да ведь я с ним знаком. От Чинизелли. Мы с ним в прошлом году в Питере у Палкина кутнули. Но как же вы…

Психиатр в упор, не улыбаясь, смотрел ему в глаза.

Прохор смутился. Робко спросил:

– Откуда вы знаете про клоуна?

– Очень просто… Закон ассоциации. Негативчики. А вот – Синильга? Что это за птица?

– Да просто так… Чепуха, – опять смутился Прохор и почему-то взглянул под стол. – В юности еще… Шаманка. Гроб ее встретил.

– Так-с, так-с. Негативчики, позитивчики.

– Какие негативчики?

Психиатр, глядя ему в глаза своими серыми глазами, поводил возле его носа вправо-влево пальцем и строго сказал:

– Никаких иллюзий, никаких иллюзий. Это я – врач. Да, да! Перед вами врач, а не черт, а не дьявол, не Синильга. Возьмите себя в руки. Ну-с!

Прохор сдвинул брови. Оба смотрели друг другу в глаза, пытались запугать один другого. У Прохора задрожал язык и левое веко чуть закрылось.

– Я никого не боюсь. – Прохор крутнул усы и вновь заглянул под стол. – Но слушайте, Адольф Генрихович!.. – И глаза Прохора забегали с предмета на предмет. – Меня крайне удивляет подобный метод исследования сумасшедшего. Простите, вы не коновал?

– Дорогой Прохор Петрович, – взял его за руку психиатр. – Какой же вы к черту сумасшедший? Вы ж совершенно нормально рассуждаете. Вы гениальнейший человек.

Прохор вырвал свою руку из руки психиатра, встал, распрямился, подбоченился.

– Очень жаль, доктор, что вы не были на моем юбилее. Очень жаль… – И важно сел.

– Ну, а зачем вы к пустынникам ходили?

– Да по глупости, – завилял глазами Прохор. – Хотел… Да я и сам не знаю, чего хотел. Тяжело было. С женой как-то все, с рабочими. С финансами у меня плоховато. От меня скрывают, но я вижу сам… Ну, а что ж все-таки означают эти ваши негативчики?

– Вы в естественных науках что-нибудь маракуете?

– Да, кое-что читал, – с запинкой ответил Прохор.

– Ну вот-с, – затянулся психиатр папироской и уселся поудобнее. – Центральная нервная система, в том числе и главным образом серое корковое вещество головного мозга, содержит миллиард двести миллионов нервных клеток и пять миллиардов нервных волокон. Вот вам деятельные элементы, если хотите – негативы. В них отпечатки впечатлений, библиотека памяти. Понимаете меня?

– Конечно, понимаю. И очень внимательно слушаю вас.

– Великолепно. Весьма рад. – Психиатр сделал себе в книжечке отметку. – Они, эти отпечатки, эти негативчики, молчат до тех пор, пока связанный с ними психический процесс не поднялся выше порога сознания. Тогда начинается оживление памяти, разные Анфисы, Синильги. Вообще – мир ложных представлений. Это я приблизительно говорю, в грубой форме, для наглядности. Что же касается…

– А вот гнев, злоба?.. – неожиданно перебил Прохор Петрович, и меж сдвинутых его бровей врубилась продольная складка. – Вдруг ни с того ни с сего…

– Понимаю. Вдруг ни с того ни с сего разъяритесь? У меня есть прекрасное лекарство…

 

– Голубчик! Пропишите.

– Просчитайте до десяти в минуту гнева – и ваш гнев пройдет. Важно перебить настроение. – Вдруг Прохор вскрикнул: «Ай!» – и отдернул ногу. Психиатр засмеялся, сказал:

– Благодарю вас. Ничего не видите?

– Ничего. – И Прохор, поджимая отдавленную ногу, заглянул под стол. – Очень больно вы на мозоль наступили мне. Чтоб вас черт побрал!..

– Великолепно, – потирая руки, сказал психиатр. – Я наступил вам на мозоль, и вы только и всего, что вскрикнули. А сумасшедший обязательно увидал бы змею, которая ужалила его. Вы здоровы.

– Ха-ха, – рассмеялся Прохор. – Вы меня с маху ударите по зубам и опять скажете: я здоров.

– Ну, нет, – засмеялся и психиатр. – К таким грубым методам исследования пусть прибегают пьяницы в кабаках. А вот с мозолью запомните: ежели увидите голубого клоуна или чертика с хвостом, топните каблуком себе в мозоль, и клоун пропадет.

– Да?! – обрадовался Прохор. – Спасибо. Обязательно.

– Попробуйте, попробуйте. А теперь разуйте правую ногу. Разуйтесь, доктор, и вы. И я разуюсь.

Все трое сидели босоногие. Запахло вонючим сыром.

– А ну-ка вы первый. – Психиатр крепко схватил ногу доктора повыше пятки и стал щекотать подошву.

Ипполит Ипполитыч закричал, задрыгал ногой, болезненно захохотал и в хохоте едва не упал со стула.

– Воля слабая, – сказал психиатр. – А ну – мне, – и вытянул ногу.

Доктор стал щекотать ему подошву. Психиатр стиснул зубы, надул розовые щеки, весь вспотел. – Щекочите, щекочите, – выдыхал он через ноздри.

– Тренировка, – сказал Ипполит Ипполитыч. – Совершенно притуплены нервы у вас.

– Ничего подобного. – И, тяжело дыша, психиатр опустил ногу. – У меня хорошо укреплена воля. А ну, Прохор Петрович, вы.

Прохор положил свою огромную, грязноватую, покрытую волосами ногу на колени психиатра. Психиатр нежно провел концами пальцев по голой, в мозолях, подошве Прохора.

– Ой, черт! – отдернул Прохор ногу. – Щекотно. А нуте еще… – Он вцепился руками в кресло, выпучил глаза и сдвинул брови.

Психиатр с минуту на все лады изощрялся в щекотании, сказал:

– Обувайтесь. Все в порядке. Молодцом. А завтра исследуем вас разными финтифлюшками: хроноскопом, тахистоскопом – словом, разными психометрическими штучками. А впрочем, все это ерунда. Вы почти здоровы.

Адольф Генрихович прошел к Нине.

– Ничего особенного, – сказал он ей. – Склонность к галлюцинациям благоприобретенная. От пьянства, от наркотиков. Так называемый запойный бред, делириум тременс… Яркость представления. Но это пройдет. Вашего мужа необходимо отправить…

– Куда? – трепетно замерла Нина.

– Не бойтесь. Не в дом сумасшедших. Его нужно отправить в длительное путешествие, обставленное с комфортом. Ну, скажем, в Италию, в Венецию, в Испанию. Надо его беречь от потрясений.

Прохор ужинал со всеми. Он разговорчив, неестественно весел. Нина же необычно мрачна.

Прохор никак не мог развеселить ее.

Предстоящая разлука с Протасовым покрыла непроносным туманом весь горизонт ее жизни. Предчувствие полного одиночества, болезнь мужа, нелады с рабочими, внутренний разлад с самой собой – все это ввергало ее в мир скорби и отчаяния.

Все чаще и настойчивей подступали обольщающие минуты – все бросить, отречься от богатства, взять Верочку и на всю жизнь протянуть Протасову руку.

Сердце ее качалось, разум горел. Бог, религия, отец Александр, богатство – уходили в туман, а на скале, над туманами светлым призраком маячил Протасов. И вот душа ее раздирается надвое: судьба вгоняет в душу клин, как бы силясь или убить Нину, или вывести ее на просторы вольных человеческих путей. Минутами ей становилось страшно.

– У тебя такое настроение, Ниночка, как будто ты решила сегодня ночью покончить с собою, – громко, подчеркнуто, чтоб все запомнили эти слова, произнес Прохор.

– Да, пожалуй, – глубоко передохнув, безразлично ответила Нина. – Адольф Генрихович, налейте мне коньяку…

…Поздно вечером из конторы сообщили Прохору Петровичу, что четыреста землекопов с лесорубами заявили об уходе с экстренных, не терпящих отлагательств работ: все они собираются к Нине Яковлевне на ее новые графитные разработки.

– Не пускать, не пускать!! – вне себя заорал в телефон Прохор. – Я собственноручно расстреляю из пушки всех их, мазуриков, вместе с Куком, вместе с графитным прииском!..

И Прохор Петрович, отшвырнув трубку аппарата, в изнеможении повалился в кресло.

– Нет, что она, проститутка, со мной делает?! Что она делает?!! – стонал он, надавливая на левый глаз ладонью: ему казалось, что глазное яблоко выкатывается из орбиты, а хохлатая бровь неудержимо скачет вверх-вниз, вверх-вниз. Действительно, нервный тик передергивал мускулы его лица.

– «Итак – бритва…»

Прохор Петрович вздрогнул, вытаращил глаза на узывчивый, такой неприятный голос. Возле камина темнел клоун в черном подряснике с наперсным крестом и в голубом берете.

– А-а-а, ты? – вздохнул Прохор, и видение рассеялось.

Прохор попробовал бритву на ноготь. Бритва острая. Сунул ее в карман. Вышел в сад, прошелся. Голубела ночь. Холодновато было. Лунные тени расплескались по песчаным дорожкам. Георгины в росе. Холодновато. Месяц желт. Небо бледное, звезды белые. Холодновато. Холодно… Бррр… Дом спит, огней нет. Спит Нина. Вернулся в дом на цыпочках. Часовых на крыльце, по углам, у ворот не заметил. Вспомнил о них, когда входил в кабинет. Дверь чуть скрипнула. Ему показалось, что скрипит зубами черкес. Надо бы спросить караульных. Где же они? Надо бы осмотреть беседку в саду: не притаился ли там Ибрагим.

– Да нет же! Ибрагим убит, – облегченно сказал сам себе Прохор.

Он сел под окном, приоткрыл портьеру, глядел на месяц. Месяц желтел и подмигивал ему. Прохор пощупал карман. Бритва там, в кармане. Он мог бы задушить жену, но нет… Он лучше ей, сонной, перережет горло, а бритву сложит в руку. Очень естественно. Сама. Ее душевное состояние за ужином – мрачное, унылое, и ее ловко, кстати произнесенная фраза, которую все слышали – и отец Александр и оба врача, отводят всякие подозрения от Прохора. И ее ответ: «Да, пожалуй», – ответ тоже все слышали и каждый расшифровал: «Да, пожалуй, я этой ночью покончу с собой». Великолепно, очень естественно. Во всяком случае, он, Прохор, не дурак, он не сумасшедший, он обдумал все здраво. Он делает это сознательно, трезво. Он готовился к этому целый год. Жаль Нину? Да, жаль, но не очень…

– Но я иначе не могу, не могу, – говорил он желтому месяцу. У месяца улыбка шире. – Самый главный «Новый» прииск, знаю, скоро отберут. А может быть, и отобрали уж, только не говорят мне. Всюду убытки. Протасов уходит. Нина разоряет меня. Хочет развивать самостоятельное дело. Она спустит в прорву весь свой миллион. Почему она, дура, думает, что миллион принадлежит ей, а не мне с Верочкой? Когда мы женились, она, дура, стоила три копейки. Я мысленно взял тогда принадлежавший ее отцу миллион и ее, дуру, впридачу к миллиону. Вот и все. Миллион мой. Мне сейчас страшно нужны деньги… Нет оборотных средств… Дура, отдай миллион!

У желтолицего месяца обвисли концы губ, улыбка прокисла, свет стал жалким.

– Ха, Нина… Какая-то Нина, проститутка, божья коровка. Я не верю ей. Я предупреждал несколько раз. Ну, что ж мне делать? Погибнуть самому?.. Но мне себя не жаль, жаль дела. И – быть посему!..

Прохор шагнул к выходу, изо всех сил приподнял дверь за ручку, чтоб уничтожить скрип, и неслышно вышел в коридор. Прокрался пять шагов, сел на пол, разулся, пошел дальше. Стены коридора дышали на него сонным холодом. Каждое окно, выходящее в лунную ночь, билось, как сердце, ритмично, подпрыгивало в такт шагов Прохора. От стен шли какие-то «чертовы» токи.

Прохор пощупал карман. Бритва на месте. Враждебные токи, вибрации, плясы электронов кружились, плотнели возле входа в покои хозяйки. Потоки одуряющих волн опутали Прохора, влекли его к себе, за собою, в себя, манили в ту половину, где Нина. Он шел и не шел, он спал и не спал. Если внезапно топнуть на Прохора, если крикнуть «стой!» – он со страху упал бы, может быть – умер бы от разрыва сердца. Он был вне воли, не свой, он как лунатик…

Каждый мускул, каждый нерв Прохора подсознательно насторожен до предела. А в помраченную мысль вплеталась бессмыслица: «Врут, что Савоська жив, я Савоську убил ударом камня по башке». Прохор ощутил во рту пряный привкус крови: «Я привык… Убивать не страшно. Все зависит от цели. Если нужно – убью.

Человек – животное. Мне не жаль ни одного человека в мире. И себя не жаль».

Прохор прошел столовую, прошел гостиную, миновал будуар, двигался, подобно слепцу, чрез тьму вечную. Он шел и не шел, он спал и не спал.

И вдруг ударило ему в душу, в густую тьму сознания великой силы пламя, очень похожее на стихийный пожар тайги. Прохор-слепец, под ударом огня, мгновенно прозрел и мгновенно вновь ослеп: столь ярко показалось ему тихое сиянье – в мышиный глазок – хвостик лампады.

Кровать и кроватка. Дыханье ребенка спокойно. Нянька дышала вприхлюпку, с бредом. Прохор весь сразу расслаб. «Комната Верочки». Снял со стула какую-то вещь, кажется туфельки дочки, и сел, вытянув вдоль колен руки.

«Боже мой! Комната Верочки. Но как же я мог перепутать?» Он пучил глаза, пробуждался. Руки дрожали. Николай-Чудотворец грозил ему с образа очень строго: «Уходи, наглец, уходи!»

– Кто тут?

– Я, няня, – расслабленным шепотом ответил Прохор и почувствовал – по щекам ручейки. – Я, няня, сейчас уйду… Я к Верочке. Показалось, что она заплакала…

– Нет, барин… Она не плачет… Это попритчилось вам. Она, ангел божий, спит.

– Да, да… Мне показалось, что плачет она. – И, не утирая слез, а только поскуливая, Прохор тихо вышел.

Шел коридором. Озирался, как вор… Вложил руку в карман. Бритвы не было.

Прошел к себе, дал свет, отворил шкаф и отпрыгнул: из шкафа выскочил бородатый Ибрагим и тоже отпрыгнул в ничто.

– Фу, черт побери!.. – плюнул Прохор. – Себя боюсь. – И плотно захлопнул дверцу зеркального шкафа. Вновь отразился в плоскости зеркала. – Да, такой же бородач, как и черкес. Надо сбрить бороду. Да, да.

Выпил микстуру и лег. Все дрожало в нем и куда-то неслось. Быстро вскочил, отыскал припечатанный сургучной печатью пакет, вынул записку. Строчки были как кровь:

«Поступаю в полном сознании. Похоронить по-православному. Мой гроб и гроб жены рядом. Гроб Верочки наверху».

Прохор Петрович взметнул головой, весь сжался, весь сморщился и застонал, как заплакал:

– Нина… Жестокая Нина!.. Неужели не жаль тебе Прохора?

16

К знаменитому селу Разбой со всех сторон подъезжали на подводах, подплывали на плотах, на саликах громовские, получившие расчет землекопы, лесорубы, приискатели.

На одной из отставших подвод ехали пятеро: Филька Шкворень, его дружок, недавно бежавший с каторги, Ванька Ражий и другие. Вдруг высыпала из тайги ватага с ружьями.

– Ребята, стой! Дело есть! – крикнул бородатый из ватаги.

– Ибрагимова шайка, матушки! – испугался мужик, хозяин лошаденки. Он соскочил с телеги и, пригнувшись, словно спасаясь от пули, бросился в лесок. А Филька Шкворень схватил топор.

– Эй, дядя! Воротись! – кричали из ватаги. – Мы своих не забижаем…

Филька Шкворень бросил топор и, взмигивая вывороченными красными веками, во всю бородатую рожу улыбался разбойникам. Хозяин лошаденки остановился и, выглядывая из чащи леса, не знал, что делать.

– Деньги есть, молодцы? – спросил кривоногий коротыш Пехтерь в рысьей с наушниками шапке и строго повел белыми глазами по телеге. Филька Шкворень опять схватился за топор, устрашающе заорал:

– Есть, да не про вашу честь! – и обложил ватагу матом.

– Да нам и не надо ваших денег, – загалдели из ватаги в три голоса. – Мы вам сами хотели дать, ежели…

– Берегите полюбовницам своим. – Филька Шкворень спрыгнул с телеги, пощупал на груди под рубахой кисет с золотыми самородками и сильными движениями стал разминать уставшее в дороге тело.

– Нет ли табачку, папиросок, братцы? – спросил, ухмыляясь по-медвежьи, страшный видом Пехтерь. – Давно не куривал хорошего табачку.

– Ха, папиросок!.. – с пренебрежительной гордостью буркнул Филька Шкворень. – Ванька, брось им из моего мешка коробку самолучших сигар со стеклышком.

Все уселись на луговину. Повалили из бородатых ртов ароматные дымочки. Облако кусучих комаров отлетело прочь.

– Богато живете, – сказал, затягиваясь сигарой, черноусый разбойник-парень с черной челкой из-под шляпы.

– Живем не скудно, – сплюнул сквозь зубы Филька и скомандовал: – Ванька, самолучшего коньяку «три звездочки»! Ребята, у кого нож повострей? Кроши на закуску аглицкую колбасу.

Пехтерь вытащил кривой свой нож:

– Ну, в таком разе – со свиданьицем! – И бутылка коньяку заходила из рук в руки.

 

– А где ваш набольший атаман? – спросил Филька Шкворень, чавкая лошадиными зубами кусок сухой, как палка, колбасы.

– Далече, – нехотя и не сразу ответил Пехтерь, вздохнув. – А вот, ребята, до вас дело: возьмите с собой наших двоих, они бывшие громовские, только беспачпортные. Авось проскочат с вами.

– Которые? – пощупал волчьими глазами Филька Шкворень всю шайку.

– А вон с краешку двое: Евдокимов да… Стращалка-прокурат.

– Отчего не взять? Возьмем.

– Что, коньячку больше нет? – с задором подмигнул Пехтерь белым глазом.

– Господского нет, «трех звездочек», – проглотил слюни Филька. – А есть бутылочка заграничного, синенького. Эй, Ванька! Матросский коньяк «две косточки»!..

Ванька Ражий, ухмыляясь во все свое корявое лицо, вытащил из мешка бутылку денатурату с надписью «ЯД», с мертвой головой и двумя перекрещенными под нею костями. Все захохотали. Пехтерь первый отпил из бутылки глотка три, сгреб себя за бороду, судорожно затряс башкой и брезгливо сплюнул. Опять все захохотали и тоже сплюнули.

– Что, добер коньячок «две косточки»? – перхая лающим смехом, спросил Филька.

– Ничего, пить можно, – вытер слезы Пехтерь и, отвернувшись, поблевал.

Бутылка пошла вкруговую. Ватага одета чисто, в громовские похищенные в складах вещи: в серых фетровых шляпах, в богатых пиджачных парах, в дорогих пальто. Правда, костюмы в достаточной степени оборваны, замызганы, загажены.

Рабочие с улыбчивой завистью косились на ватагу, а Филька Шкворень, ковыряя в носу, сказал:

– Эх, стрель тя в пятку, нешто пойти, ребята, к вам в разбойнички: дело ваше легкое, доходное… Нет… Просить будете, и то не пойду.

– Пошто так?

– Милаха меня в Расее поджидает… Эх, пятнай тя черти! – причмокнул Филька и, отхлебнув денатурату, утерся бородой. – Приеду в Тамбовскую губернию – женюсь. Я теперь… вольный. Я богатый… Ох, и много у меня тут нахапано! – ударил он по груди ладонью, приятно ощупывая скользом золото. – Бороду долой, лохмы долой, оденусь, как пан, усы колечком – любую Катюху выбирай!.. Я, братцы-разбойнички, сразу трех захоровожу. Богатства у меня хватит. Одну – толстомясую, большую, вроде ярославской телки чтоб; другую – сухонькую, маленькую, ну, а третья – чтоб писаная краля была, в самую плепорцию. Ух ты, дуй, не стой! – Филька рывком вскинул рукава и залихватски подбоченился.

Подошел с охапкой хворосту сбежавший хозяин лошаденки, покосился на ватагу, сказал, пугливо дергаясь лицом:

– Я за сушняком бегал. А вы думали, вас испугался? Дерьма-то…

И стал разжигать костер.

– А ну, ребятки! – прохрипел Пехтерь, свирепо уставился белыми глазами в заполошное лицо крестьянина и вынул из-за голенища кривой свой нож. – А ну, давай зарежем мужика: лошадка его нам сгодится.

У мужика со страху шевельнулся сам собой картуз. «А что ж, – подумал он, – им, дьяволам, ничего не стоит ухлопать человека… Тем живут».

– Зачем же меня резать-то? – спросил он, задыхаясь, и попробовал подхалимно улыбнуться.

– Как зачем? На колбасу перемелем! – закричала ватага.

– Ну нет, на колбасу не пойдет, – осмелев, сказал мужик. – Я, братцы-разбойнички, с башки костист, а с заду вонист.

Все заржали. И Пехтерь паскудно улыбнулся. Костер разгорался. Спасаясь от кусучих комаров, все полезли под дымок.

В чаще леса дважды раздался резкий свист.

– Айда! – скомандовал Пехтерь.

Все вскочили.

– Ну, прощай, Стращалка-прокурат! Прощай, Евдокимов! Спасибо вам. А уж мы в вашу честь Громову леменацию устроим… Да и рабочие, слых есть, шибко зашевелились у него. Шум большой должен произойти, – удаляясь, кричала ватага двум оставшимся своим. – Ребята, песню!.. – И вот дружно зазвенела хоровая разбойничья:

 
Что ж нам солнышко не светит,
Над головушкой туман,
Злая пуля в сердце метит,
Вьет судьба для нас аркан.
 
 
Эх, доля-неволя,
Глухая тюрьма!
Долина, осина,
Могила черна!
 

Филька Шкворень, настежь разинув волосатый рот и насторожив чуткое ухо, застыл на месте. Наконец песня запуталась в трущобе, умерла.

– Вот это пою-у-у-т, обить твою медь!.. Не по-нашенски, – восторженно выругался он, вздохнул и растроганно затряс башкой. Глаза его сверкали блеском большого восхищения.

В селе Разбой шум, тарарам, гульба. Сегодня и завтра в селе редкий праздник: полтысячи разгульных приискателей оставят здесь много тысяч денег, пудика два самородного золота и конечно же несколько загубленных ни за понюх табаку дешевых жизней.

Этот праздник круглый год все село кормит. Недаром так веселы, так суматошны хозяева лачуг, домов, домищ; они готовы расшибиться всмятку, они предупредительно ловят каждое желание дорогих гостей, ублажают их, терпят ругань, заушения, лишь бы, рабски унизив себя до положения последнего холуя, ловчей вывернуть карманы ближнего, а если надо, то и пристукнуть этого ограбленного брата своего топором по черепу.

Многие лачуги, домишки и дома разукрашены трехцветными флагами, зеленью, елками. Возле окон посыпано свеженьким песком, горницы прибраны, полы вымыты, перины взбиты, собаки на цепи, и морды им накрепко закручены, чтобы не смели взгамкать на почетных проезжающих.

Вечер. Вливаются в село все новые и новые толпы громовских рабочих. По улицам с гармошками, с песнями гурьбами слоняется охмелевший люд. Пропылили урядник и два стражника.

Зажигались огни. Кучи народа стояли за околицей, возле ворот в поле. Поджидали запоздавших проезжих. Вот подъехала телега со Шкворнем во главе.

– Ах, дорогие! Ах, желанные!.. – закричали встречавшие бабы и девицы. – К нам! Ко мне!.. Нет, у меня спокойней, ко мне, соколики мои… – оттирая одна другую локтями, наперебой зазывали они рабочих.

Филька Шкворень соскочил с телеги, взял свой мешок и с независимым видом пошел вперед, в село. Одет он в рвань и ликом страшен, за ним никто не увязался, никто не желал иметь его своим гостем: «Голодранец, пропойца, шиш возьмешь с него».

Однако догнала страшного бродягу маленькая, по девятому годку, девчоночка Акулька. Загребая косолапыми ножонками пыль, оправляя на голове голубенький платочек, она забежала Фильке навстречу и, пятясь пред ним, квилила тонким, как нитка, голосом:

– Ой, дяденька, ой, миленький!.. Пойдем, ради бога, к нам… Мы тебе оладьев испечем, мы тебе пельменев сделаем. У нас тыща штук наделана. Мы тебя в баньку…

– Прочь, девчонка!! Затопчу.

Акулька отскочила вбок и, быстро помахивая тонкой левой ручкой, побежала рядом с бородатым дяденькой.

– Ты не серчай, дяденька… Мы хорошие… Мы не воры, как другие прочие. Мы тебя побережем, дяденька миленький. Целехонек будешь… Мамка все воши у тебя в головушке выищет, лопотину зашьет, бельишко выстирает…

Акулька расшвыряла все слова, все мысли и не знала теперь, чем ульстить страшненького дяденьку. Фильке Шкворню стало жаль девчонку, остановился, спросил ее в упор:

– А девки у вас есть?

– Есть, дяденька!.. Есть, миленький! – с задором прозвенела она.

– Кто жа?

– Я да мамка!

Воспаленные, с вывернутыми веками, глаза бродяги засмеялись. Он сунул девчонке пять рублей, крикнул:

– На! Марш домой, мышонок!!

Сердце девчонки обомлело и сразу упало в радость. Цепко держа в руке золотую денежку, она засверкала пятками домой.

– Эй! Людишки! – зашумел бродяга. – Тройку вороных! И чтоб вся изубанчена лентами была… Филька Шкворень вам говорит, знатнецкий богач! Вот они, денежки. Во!.. Смотри, людишки!.. – Он тряс папушей бумажных денег и, как черт в лесу, посвистывал.

– Сейчас, дружок, сейчас. – И самые прыткие со всех ног бросились к домам закладывать коней.

А там, на берегу реки, возле пристани, где пыхтел пароход и темнела неповоротливая громада баржи, встречали подплывший плот с народом. Посреди плота на кирпичах – костер. Густой хвост дыма, подкрашенный у репицы розоватым светом пламени, кивером загибал к фарватеру реки, сливаясь с сумеречной далью. Громовские рабочие зашевелились на плоту, вздымали на спины сундуки, мешки, инструменты, соскакивали в воду, лезли на берег.

– Эй, сторонись! – гнусил безносый, круглый, как шар, дядя, карабкаясь с плота по откосу вверх. – Не видишь, кто прибыл?.. Я прибыл! Тузик…

Он был колоритен своим большим, широкоплечим, с изрядным брюхом, туловищем и потешно короткими толстыми ногами, обутыми в бархатные бродни со стеклянными крупными пуговицами. Синяя поддевка, как сюртук старовера-купца, хватала ему до пят и похожа была на юбку. Толстощекое, медно-красное, все исклеванное оспой лицо его безбородо и безусо, как у скопца, и голос, как у скопца же, тонкий. Вместо носа – тестообразный, лишенный костей кусок мяса с остреньким заклевом, повернут влево и крепко прирос к щеке, а справа торчала уродливо вывороченная черная ноздря. Он очень падок до баб, и бабы любили его: богат и хорошо платит.

5Смысл, разумное основание (фр.).