Za darmo

Угрюм-река. Книга 2

Tekst
48
Recenzje
Oznacz jako przeczytane
Угрюм-река
Audio
Угрюм-река
Audiobook
Czyta Наталья Первина
12,53 
Szczegóły
Audio
Угрюм-река
Audiobook
Czyta Ирина Булекова
22,41 
Szczegóły
Audio
Угрюм-река. Книга 1
Audiobook
Czyta Алексей Багдасаров
22,41 
Szczegóły
Audio
Угрюм-река. Книга 2
Audiobook
Czyta Алексей Багдасаров
22,41 
Szczegóły
Угрюм-река. Книга 1
Угрюм-река. Книга 1
Darmowy e-book
Szczegóły
Угрюм-река
Darmowy e-book
Szczegóły
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

– А ты все злишься, Андрей? Какой ты жестокий!

– Я не жестокий. Я последовательный. И не будем, Нина, вновь пережевывать жвачку. Кончено! Мы не коровы, мы люди. И к тому же… – Протасов горестно вздохнул и нервно замигал. – Я вообще покину ваши прекрасные обители. Мне предлагают на Урале большое место.

– Ну что ж, Андрей, – также горестно вздохнула Нина. – Я не корова, но я и не дерево. Говорят, к березе можно привить яблоню. А вот ко мне, видимо, прививка твоих воззрений не удастся.

– Ко мне твоих – тоже.

Так и расстались полудрузьями, полузнакомыми. В тот же день мистер Кук был приглашен к миссис Нине. Розовощекий, помолодевший и статный, он был в новом смокинге и белом жилете. Глянец нового цилиндра, казалось, испускал лучи. Мистер Кук тоже весь лучился, начиная от голубых блестящих глаз, от бриллиантовой булавки в галстуке и массивной золотой цепочки до лакированных штиблет.

– Вы сегодня как жених.

– О да!.. Немножко…

После деловых переговоров с Ниной («Я очень рада, что вы согласились заняться моими личными делами»), обласканный ею, одуревший от счастья, мистер Кук выпил дома три добрых стакашка коньяку, гимнастическими упражнениями проверил силу мышц, переоделся и пошел на башню порвать свои служебные отношения с хозяином. Демонстративно не подав ему руки, мистер Кук в великолепном песочного цвета костюме остановился в трех шагах от Прохора и, коверкая от волнения русскую речь и чуть покачиваясь от хмеля, запальчиво сказал:

– Я вами ошень, ошень недовольный. Вы эксплуатироваль меня десятый годофф, как эксплуатироваете свой рабочих. Но это я вам не позволю над самой собой. Нет, не позволю!.. Я от вас ухожу.

– Куда?

– В пространств… – И мистер Кук икнул.

– Вы как будто пьяны, милейший, – сказал не менее его пьяный Прохор Петрович. – Идите-ка проспитесь…

Тогда мистер Кук оскалил зубы и, бросив перчатку в лицо Прохора, крякнул:

– Хам! Вы не имейт права оскорблять не ваш русский подданный… Я республиканец! – ударил он себя в грудь.

– Вон!.. – заорал взбешенный Прохор и, вскочив, схватил чернильницу.

– Хам, хам! Адьет… Сельско-крестьянска мушик!.. – заорал и мистер Кук, испуганно пятясь к выходу.

Прохор швырнул в него чернильницу и бросился к нему. Мистер Кук, вспомнив любимую игру волейбол, ловким жестом отшвырнул чернильницу, крикнул «Райт!» – и дал Прохору боксом меж ребер под вздох. Прохор хрюкнул и двинул мистера Кука по загривку. Мистер Кук закувыркался с башни вниз по лестнице.

– Хам! Хам!! – выкрикивал он на второй площадке это звучное, хорошо усвоенное им слово. – Я не русска подданный… Хам!

– А вот я тебе покажу, образина, чей ты подданный! – И Прохор сбежал на вторую площадку.

Но мистер Кук что есть силы дернул Прохора за бороду и сгреб его в охапку. Оба в натужливой борьбе свалились. У Кука лопнули подтяжки и крючки у брюк. Но он все-таки выкрикивал: «Райт, райт!..» Обхватив друг друга руками и ногами, они катались по площадке, как два дога, тузили один другого, царапались, ругались. Мистер Кук обессилел первый, – он весь спружинился и вскочил, чтобы утечь. Вскочил и Прохор.

– Хам!! – взревел мистер Кук, стоя спиной к уходившей вниз лестнице.

– Вот ты чей, сволочь, подданный!

И Прохор так хлестко огрел его по лбу кулаком, что мистер Кук молча кувырнулся со второго марша лестницы, открыв пятками дверь, прохрипел: «Ayт!..» – и вылетел наружу, за пределы башни.

Подслушавший драку бомбардир Федотыч, видя такой пассаж, поспешно закултыхал со стыда в свою каморку. Прохор, задыхаясь от бешенства, поднялся в кабинет, едва успокоил рвавшегося с цепи волка, закричал в телефон:

– Контора? Я, Громов. Управляющего делами! Зажимов, вы? Сейчас же увольте инженера Кука. Завтра утром выселите его из квартиры. Передайте Протасову мой приказ принять от Кука дела и отчетность.

Из разбитого носа Прохора капала на развернутую сводную ведомость кровь.

Кровь помаленьку покапывала и из расквашенного носа мистера Кука, но он ее не унимал. Округовев от крепкого удара в лоб, большой дозы коньяка и воздушного тура впереверт по лестнице, он все еще сидел на земле в жалкой позе черепахи и как истый спортсмен восторженно оценивал мощь хозяйских кулаков.

– О! О… Колоссаль… «Голенький ох, а голенькому – бокс!..» Ха-ха!.. Очшень хорош самый рюсска… рюсска… водка…

Он покружился на четвереньках по земле, затем не сразу встал и двинулся к Нине Яковлевне с радостным известием, что с «мистер Громофф» он расстался «оч-шень самый лютча». Встречные, возвращавшиеся к домам рабочие улыбчиво раскланивались с ним. Крутя в воздухе новым пиджаком, густо залитым чернилами, мистер Кук с пьяным хохотом отвечал на приветствия:

– Здрасте! До свиданья. Ха-ха! Я ваш хозяину, гражданины рабочие, даваль маленько в морда… Моя очшень больше не служит у него. Он хам!.. А где же мое шапо? – хватался он за голову, нервно икал, ускоряя шаг к Нине.

Но его вовремя остановил и увел домой Иван.

Прохор Петрович после драки не в силах был работать. Возбужденный и обиженный неслыханным наскоком какого-то «заморского прохвоста», он весь трясся от негодования. Проглотил таблетку бромурала. Стал взад-вперед ходить по кабинету.

– Нет, каков мерзавец, каков нахал! Да за подобную выходку в Америке его линчевали бы… И откуда вдруг такая прыть?.. – сам с собой рассуждал он то полным голосом, то шепотом, то выкриком. Останавливался, жестикулировал, нещадно дымил трубкой. – Я должен это дело расследовать. Я этого не оставлю. А-а-а, знаю, знаю, знаю. Вы понимаете? Это ж Нина подстраивает штучки, моя жена. Так, так, так… Ну да. Но как же он, как же он… Ведь я ж в него выстрелил? Да, выстрелил… Отлично помню. Федор был. Схватил меня. Вы понимаете? А я решительно ничего не понимаю. А-а-а… так, так, так. – Прохор шутливо погрозил пальцем ушастому филину и уткнулся взглядом в висевший на стене портрет жены. Но вместо Нины была на портрете Анфиса.

– Здравствуй, Анфисочка! – Прелестная Анфиса глядела на него как живая. Прохор смотрел на портрет как мертвый. – Как ты попала ко мне?

Прохор потер лоб, подумал, прошелся. В окна вползала сутемень.

– Улыбнись, будь веселенькая, – сказал он. – Я болен, Анфисочка. А ее – убью… Жену убью, монашку, Нину. А Ибрагима ни капельки не боюсь, ни капельки не боюсь.

И Прохор, сгорбившись, вложил в полуоткрытый рот концы пальцев левой руки, стал к чему-то прислушиваться, пугливо водить глазами.

«Иди, иди, иди, иди, иди…» – не переставая звучало у него в ушах. «Это часы», – подумал он и остановил маятник. Но тот же голос продолжал настойчиво звучать: «Иди, иди, иди, иди…» Прохору показалось это занятным, не страшным. Он отшвырнул валявшийся под ногами цилиндр мистера Кука и надел картуз. «Иди, иди, иди, иди, иди…»

Прохор вышел и сел в пролетку. Белый конь нес крупной рысью. По сторонам мелькали безликие сумбуры. Большой любитель лошадей, Прохор не держал у себя автомобиля. «Бойся черкеса, бойся черкеса, бойся черкеса…» – беспрерывно повторялась теперь в ушах Прохора новая фраза. «Бойся черкеса, бойся черкеса, бойся черкеса…»

– А вот не боюсь!

– Чего-с?

– Слушай-ка, Филипп… – сказал Прохор кучеру.

– Я не Филипп, Прохор Петрович, я Кузьма называюсь.

– Ах, верно. Прости. Я про другое думал, про свое.

– Слых идет, Прохор Петрович, быдто с башни от вас человек с третьего этажа выпрыгнул.

– Да, да… Шапошников.

– Нет, извините, не Шапошников, а быдто барин Кук. Сегодня быдто… Верно ли, нет ли… Ась? Мы его Кукишем зовем.

«Бойся черкеса, бойся черкеса…»

– Слушай-ка, Григорий!..

– Я Кузьма, вторично… А Григорий барыню увез в прокат.

«Бойся черкеса, бойся черкеса, бойся черкеса…»

– Вези-ка меня к доктору. Он дома?

– Так точно, дома…

Свернули по наречной улице. Сутемень заливала мир. Небо хмурилось. Виднелись за Угрюм-рекой рыбачьи костры. По сторонам все еще мелькали сумбуры и серое время. Сумбуры шептались. Пригорок. На пригорке десять белых огромных, с венками, крестов, под крестами могилы казненных рабочих.

– Повертывай! – крикнул Прохор кучеру.

– А к господину дохтуру, значит, не нужно?

– Пошел другой дорогой! – опять крикнул Прохор, ему чудилось, что кресты закачались, он задрожал и схватился за голову.

10

Среди рабочих опять началось сильное брожение. Закваской, дрожжами были политические ссыльные, передовые рабочие, кое-кто из технического персонала и отчасти даже сам Протасов. Но, по мнению Андрея Андреевича, поднять людей на новую забастовку, пожалуй, немыслимо и, как показал недавний опыт, бесполезно. Агитаторам, согласным с мнением Протасова, пришлось теперь разъяснять людям, что тут дело не в Громове: таких Прохоров Громовых на свете десятки тысяч – не тот, так другой. Да и на самом деле – была забастовка, были расстрелы, были даны послабления – и вот: еще не успели сгнить в могилах казненные, у живых снова отнято все, что заработано кровью погибших… Нет, тут вся беда в самом управлении страной, в ее устарелом, жестоком строе. Значит, надо повалить насквозь прогнивший строй, надо поставить свое, народное правительство, тогда сразу всем капиталистам вместе с Прохором Громовым – крышка! А пока надо копить силы для предстоящих боев.

Состоялось свидание в брошенной рыбачьей избушке. Было двенадцать человек, среди них: Протасов, техник Матвеев, слесарь Иван Каблуков и поступивший в конторщики юноша Краев (он был на поруках Протасова), еще восьмеро рабочих: Васильев, Доможиров и другие.

Глухая ночь, берег реки, костер, чаек из котелка.

– Товарищ Протасов, – покашливая, кутаясь в длиннейший резко-желтый шарф, начал Краев. – Ваша точка зрения, простите, пожалуйста, в корне неправильна. Отговаривать рабочих от забастовки преступно. И вот почему…

– Извините, – сразу перебил его Протасов. – А я, как раз наоборот, считаю величайшим преступлением толкать рабочих без надлежащей подготовки под второй расстрел. И, пожалуйста, не старайтесь переубедить меня; я старше вас и расцениваю события жизни трезвее, чем вы…

 

– Ну, тогда не о чем и говорить, – занозисто сказал Краев, и сухие щеки его стали алеть. – Моя точка зрения такова, если угодно вам выслушать… Да и не только моя, а наша…

– Пожалуйста. Только прошу вас – короче.

– Жертв бояться нечего! Без жертв, Протасов, революции не бывает! – И возбужденный юноша туго-натуго затянул на шее шарф. – Вы предлагаете всякие компромиссы. Ерунда! А почему? Да очень просто: вы, Протасов, никогда не рискнете пойти ради дела… на виселицу. Да, да… Ну-с… Так сказать… А я, что ж, я на это пойду. Значит, что? Значит, я вправе говорить, что жертв бояться нечего. Я не боюсь, не боюсь!.. Нате, берите мою жизнь! Суйте мою башку в петлю!.. – срывающимся голосом выкрикивал он.

– Простите, Краев, но мне ваша мальчишеская игра в героя начинает надоедать, – нажал на голос инженер Протасов. – Вы только собираетесь, а я уже рисковал своей жизнью…

– Когда?

– Как когда?! – вскричал слесарь Каблуков не то с сердцем, не то ухмыльчиво. – А кто под пулями был, как в нашего брата шпарили? Не знаешь, и молчи.

– Вы, милый Краев, имеете право распоряжаться лишь своею, а не чужими жизнями. Поняли? Не жизнями рабочих…

– Ах, так? – И молодой человек, судорожно размотав концы саженного шарфа, резким движением закинул их за спину. – Тогда вы, Протасов, не революционер, вы, Протасов, примиренец, вы оппортунист, и больше ничего! Да, да, оппортунист… Факт! Меньшевичек стопроцентный!

Взволнованный Протасов засопел, надулся. Рабочие мрачно молчали. Тут напористо ввязался техник Матвеев:

– Ты, Краев, горячишься, нервничаешь и не излагаешь наших условий… Дело вот в чем, Андрей Андреич! – сказал он и чиркнул зажигалку.

Четверо закурили от одного огонька. Большая борода слесаря Ивана Каблукова отливала красно-сизой чернью, воспаленные глаза были внимательны. Попыхивая трубкой, он принялся подживлять костер. Их окружала неверная, вся в тревоге, темень. На Угрюм-реке мерцали дремлющие бакены. В небе, там, далеко за тайгой, пошаливали, играя в прятки, бледнолицые молнии. На том берегу озорливо пылал костер. Возле него чуть виднелась кучка людей. И, будоража мглистый воздух, волнами наплывала от костра каторжная песня:

 
Этот дом, барин, казенн-а-ай,
Александровский централ,
А хозяин тому до-о-о-му –
Сам Романов Николай!..
 

– Слышите?! – озлобленно крикнул Краев на Протасова и взмахнул рукой навстречу птице-песне. – Слышите, Протасов? Вот вам… А кто поет? Простые мужики, лесорубы, рабы вашего милейшего людоеда Громова…

– Краев, брось! Андрей Андреич, значит, слушайте. – И техник Матвеев, потряхивая отвислыми щеками, стал приводить резоны. – Итак, план… Первое – объявление забастовки без всяких переговоров с Громовым. Второе – накануне забастовки, в ночь, мы разоружаем казаков и полицию. В-третьих…

– Чепуха, – буркнул Протасов. – С голыми руками к казакам соваться нечего…

– Позвольте, позвольте! В этом деле нам помогут ребята Ибрагима. Среди них есть наши рабочие с приисков и, говорят, один бежавший политик. Мы с ними уже вступили в связь. Итак, в-третьих – мы организованно предъявляем наши требования Громову. В-четвертых – мобилизуем рабочих для вооруженного восстания…

– Чепуха… Опасно, преждевременно! Против вооруженного восстания я в принципе решительно ничего не имею. Напротив! Я только говорю, что это преждевременно. Без контакта с общим движением рабочих ни черта не выйдет, уж поверьте. – И Протасов, черпая красноречие в приподнятом настроении своем, подверг сильной критике план забастовочного комитета.

– Я, вероятно, с Громовым расстанусь, товарищи. Перехожу либо на Урал, либо… и сам не знаю куда, – сказал в заключение Протасов. – Я думаю, что Громов скоро сам себя угробит; до чертиков пьянствует, балдеет, к работе относится спустя рукава, а поэтому и с финансами запутался… Мой вам совет, товарищи: готовьте силы к революции. Она близка.

Рабочие поднялись на ноги и сняли шапки.

– Товарищ Андрей Андреич, – заговорили они враз. – Мы тоже утекать отсель мекаем. Нас, желающих уйти, человек более полсотни. Мы в Россию. Присоветуй, Андрей Андреич…

– Почему же вы? Заработок, что ли, мал?

– Не в этом суть, – ответил широкоплечий, в рыжих усах, молодой мужик Телегин, бывший солдат. – А вот в чем… Тут у нас, понимаешь, исходя из соображения… Каблуков, толкуй!.. Ты вроде как старшой у нас.

Иван Каблуков двигал бровями, переминался с ноги на ногу, видимо робел.

– А пойдемте-ка, братцы, к лодке, – сказал Протасов, – мне ехать пора. Там и поговорим.

Матвеев с Краевым решили переночевать в избушке. Рабочие вместе с Протасовым, дружески попрощались с ними и спустились к воде. Протасову нужно в литейный цех, где спешно, в ночную, ремонтировалась вагранка. Заработали две пары весел, Протасов взялся за руль. Сквозь темень лодка быстро заскользила вниз.

– Так в чем же дело, Каблуков?

– Да вот… Поскладней хотелось. Да не шибко мастер говорить-то я. – И смущенный слесарь стал утюжить свою бороду. – Дело вот в чем, барин Протасов… То бишь, как его… Андрей Андреич… Ты даве правду сказал, бастовать у нас теперича – это ваньку валять, нет никакой спозиции. Економной забастовкой, то есть кономической, нешто капитал проймешь? Да ни в жизнь! Ей-богу, правда… Главная суть – вредят эти самые штрики, как их…

– Штрейкбрехеры, – подсказал сквозь тьму Протасов.

– Во-во-во! – И слесарь Каблуков, раздувая ноздри, шумно задышал. Луженное огнем и дымом мастерских корявое лицо его вспотело от непривычного напряжения мысли. Но он все-таки нашел нужные слова. – Мы мекаем во как, товарищ Андрей Андреич. Здесь нам, мало-мало сознательным, делать нечего. Здесь, понимаешь, дыра. А я вот с Ванюхой в Сормово лажу, там шурин у меня токарь-металлист. Мишка да Степка желают ехать на Урал, они ребята твердые и в деле и в понятиях. Захар Оглоблин – на Путиловский…

– Да, есть такое стремление, это верно… – широко раскачнул плечами угрюмый, со скуластым бритым лицом Захар; вода бурлила и вскипала пеной от взмаха его весел.

– Да все кой-куда, согласуемо желанью-мысли… А вот Миша Телегин, он, как бывший солдат, на вторительную службу ладит в полк… Чтобы, значит, и там пропаганду пущать.

Протасов с некоторой тревогой прищурился на бывшего солдата.

– Мы вот как просветились, спасибо, здесь! – И слесарь Каблуков, бросив весла, ударил в порыве восторга себя в грудь кулаком. – То ты, то Матвеев Иван Семеныч, то политические, спасибо! И по этому самому нас, сознательных, облестила мысль-понятие вот какое: уж ежели зачинать революцию, так зачинать как след быть. Перво-наперво нужно солдат поднять да мужиков. Так, ребята?

– Известно, так! Главная суть в солдатах, в армии…

– Мы про рабочих молчим, рабочий сам подымается, раз это его кровное дело. Верно, ребята? И вот, значит, долго ли, коротко ли, восстание с оружьем в руках, всеобщая заваруха. Мужики бар тревожат, землю забирают, а тут повсеместная забастовка, да не економная, а самая что ни на есть политическая, с красным флагом. Прямо – хвиль-метель!.. Тогда все – стоп! – мужик наш, солдат наш…

Лицо Каблукова то улыбалось, то серьезилось; он млел в приливе бодрых чувств, захлебывался словами.

Направо, задорно помигивая сквозь отсыревшую мглу, показались огни заводов. Было тихо. Кой-где висели в небе звезды. А за тайгой все еще играли бледнолицые молнии.

Лодка под рулем Протасова, обогнув красный бакен, круто завернула на заводские огни. Из цехов механического завода долетали лязг, бряк, гул. Протасов и рабочие поднялись по сыпучему откосу на берег. Слесарь Каблуков, освещая инженера дорожным фонарем, заговорил взволнованно:

– Ну, а позволь тебя, товарищ Андрей Андреич, спросить в упор, не обессудь уж… Нам шибко антиресно, даже спор у нас из-за тебя… Вот, допустим, восстание, революция, бурь-погода огневая… А ты-то?.. Ты-то с нами будешь али как?

У Протасова защемило сердце, кровь ударила в голову, обвисли концы губ. Он взглянул в лицо Ивана Каблукова и дрожащим голосом спросил:

– А ты как думаешь, Иван?

Каблуков потупил глаза в землю, мялся.

Протасов ушел. Каблуков сопел, про себя выборматывал:

– А ведь и верно, барин-то, пожалуй, меньшевичек… Пожалуй, в случае чего, большого дела забоится.

11

Однажды Прохор Петрович, внутренне встревоженный, лег после обеда спать, но ему не спалось. «Надо сходить к попу, поп мудрый», – думал он.

…И вот он у священника. Отец Александр пил чай с малиновым вареньем. На спинке кресла – желтоглазый филин, а на столе – две бронзовые статуи улыбчивого Будды.

Священник, как призрак, поднялся навстречу гостю, молча указал рукой на кресло. Прохор сел, бросил белый картуз на пол, у ног своих. Сел и отец Александр.

– Александр Кузьмич!.. Я начистоту… Я, знаете, за последнее время…

– Что?

– Душа моя за последнее время как-то мрачнеть стала. Загнивает, понимаете ли. – Прохор сидел, опустив на грудь голову. – А вы, я знаю, мудрец. Вы колдовать умеете…

Лицо священника осерьезилось, он надел золотой наперсный крест, расправил усы, быстро о чем-то стал говорить. Но Прохор не мог уловить смысла слов его, голос священника пролетал над ним, как ветер над срубленной рощей, не задевая сознания. Прохор думал о главном.

– В сущности, зла во мне нету, – раздумывал Прохор и подогнул левую ногу под кресло. – Но обстоятельства складываются так, что зло идет на меня и вот уже окружило меня со всех сторон. И мне начинает казаться, что зло – это я. Как же мне оградить себя от зла? – Прохор поднял с полу картуз и нахлобучил его на голову Будды. Филин сердито пощелкал на Прохора клювом и что-то сказал непонятное.

– То есть вы ищете оправдания зла? Не правда ли, Прохор Петрович?

– Нет точки опоры, нет точки опоры, – печально бормотал Прохор. – Когда пытаюсь опереться на людей, они гнутся, ломаются, как тростник, ранят меня в кровь. Мне трудно очень…

Отец Александр упер бороду в грудь и чуть улыбнулся.

– Я рад, что ваша душа начинает подавать свой голос, – сказал он. – Желаю вам, чтоб, оглянувшись назад, вы сказали себе: стану другим…

– Каким же?

– Пусть подскажет вам совесть…

– Ха, совесть!.. – нагло выпалил Прохор. – Что такое совесть? Что такое добро, зло? Их нет! Выдумка…

– Что, что? Зло – выдумка? Нет, Прохор Петрович, вы не умничайте, пожалуйста. Вы весь во зле, да, да.

Пред иконами горели три лампады: желтая, синяя, красная. В сумерках они создавали успокаивающее настроение. Но Прохор, подняв взор на священника, вздрогнул: глаза отца Александра из-под нависших бровей пронзали его блеском, они показались Прохору глазами ламы, которого видел Прохор когда-то в Монголии.

– Александр Кузьмич, это вы?

– Кажется, я. И слушайте про мою встречу в Улянсутае с ламой-бодисатвой.

По лицу Прохора бегала тень душевной тревоги. Он переложил картуз с Будды на кресло. Хотел встать и уйти. Отец Александр, откинув корпус назад, проплыл над полом, как призрак, оправил лампады. Вместо икон в переднем углу – две статуи Будды и филин.

– Итак, о встрече с ламой, – рассекая сумрак своей сухощавой, в черном подряснике, фигурой, заговорил не то отец Александр, не то кто-то другой. – Я спросил его: «Почему многие из ваших святых лам ведут разгульную жизнь, даже заражаются сифилисом?» Лама мне ответил: «Вот допустим, – сказал он, – что святой лама напился пьян…» Вы слушаете, Прохор Петрович?

– Слушаю, слушаю, – ответил тот удрученным голосом: ему вдруг захотелось выпить чайный стакан водки.

– Святой лама напился пьян и… и убил кого-нибудь, убил, скажем, злодея. Вы понимаете? Убил…

– Понимаю… Лама убил женщину.

– Я не сказал – женщину! – крикнул чей-то незнакомый Прохору голос. – Почему женщину? Я сказал: вообще – убил. Прохор Петрович, что это значит? При чем тут женщина?

Глаза Прохора испугались, стали вилять от картуза к выходной двери, от сияющих лампад к черному, как призрак, подряснику. Черный подрясник, перехваченный широким, расшитым разноцветными шерстями поясом, впаялся в полумрак и застыл на месте.

– Меня терзает мысль об Анфисе, – робко стал выборматывать Прохор. – Ну, еще о Синильге… Впрочем, нет. Впрочем, еще об одной женщине. Впрочем… да, да. Звать ее Нина… Да вы ж ее знаете, батюшка!

Но вместо отца Александра стоял полузнакомый монгольский лама. На плече его – филин.

– По древнему буддизму, ежели желаете знать, – начал косоглазый монгол, – святой лама весь в созерцании, он в жизни пассивен. По обновленному буддизму: лама-бодисатва, напротив, активен. Он рожден для спасения грешников, и какое бы преступление он ни совершил, оно не может очернить бодисатву, он выше греха. Он может убить злодея из побуждений человеколюбия. Во-первых… Вы слышите, гость?

 

– Слышу, – выдохнул Прохор.

– Во-первых, убивая злодея, бодисатва этим самым избавляет его от дальнейшего, идущего через него в мир зла. Во-вторых, бодисатва берет все грехи злодея на себя. В-третьих, он отправляет убитого им злодея прямо в рай, как претерпевшего насильственную смерть. Следовательно, убив человека, лама проявляет акт великого человеколюбия.

– Ведь это ж… Ведь это ж для меня очень успокоительно, – прошептал в мрачное пространство Прохор. – Убить женщину ради человеколюбия… Прекрасно… прекрасно… Убил одну и убью другую. И все это ради человеколюбия, ведь так?

– Так-так, так-так, – с укоризной кивал головой косоглазый лама.

«Так-так, так-так», – раскачивался маятник елизаветинских часов; за камином на привязи поскуливал волк, на цыпочках подошла к двери горничная Настя. «Барин, вы спите?»

Прохор вздрогнул, тяжко проснулся, повел бровями. Нет никого. «Надо сходить к попу, поп мудрый», – подумал он.

Вся внутренняя жизнь Прохора Петровича резко распалась теперь на белую и черную. В черной полосе он беспросветно пил, его ум мутился, затемненное сознание ввергало его в мир галлюцинаций. Когда же наступала белая полоса, мозг прояснялся, воля крепла, Прохор лихорадочно хватался за дело и, работая упорно, как машина, кое-что наверстывал, что было упущено в прошлом. Иногда и черная и белая полосы сливались. Получалось нечто серое, психически больное, с гениальными проблесками мысли, но с нередкими провалами сознания в густейший мрак.

И все-таки, существуя то в черной, то в белой полосе, Прохор Петрович, наперекор всему и всем на удивленье, продолжал развертывать дело все шире и шире.

Пущен в действие новый цементный завод. Недавно приехавшие горняки-инженеры быстро организовали добычу каменного угля из надземных пластов. Свежие грузы его в огромных количествах поплыли на плотах по Угрюм-реке, потянулись на подводах, на только что прибывших грузовых автомобилях к наполовину законченным железнодорожным веткам. Прохор надеялся связать стальными путями свои предприятия с главной магистралью к началу зимы. Работа шла ходко. Рабочие – их теперь стало шесть тысяч – от дела не отлынивали, отложена мысль и о работе «чрез пень колоду»: им угрожал расчет, снижение платы, штрафы, новые массы прибывающих завтра же встанут на их место.

Прохор мог бы ликовать. Но то, что некоторые старые рабочие перебегали к Нине, уступая место неопытным – «расейским» новичкам, злило Прохора. Мысль, что в его самодержавном государстве завелось, как экзема на лице, какое-то ничтожное бабье королевство, с совершенно иными, лучшими условиями труда, чем у него, – эта мысль сажала Прохора, как медведя на рогатину.

Нет, подобного коварства он больше терпеть не может! Он в последний раз переговорит на эту тему с малоумной королевой-узурпаторшей.

После обеда в праздник Нина копалась у себя в саду. Наступала осень, но день был теплый. Близились сумерки. Верочка катала по дорожкам большое колесо. За нею следом ходили бонна и гувернантка из Берлина, полная белокурая девушка. Верочка подбежала к Нине:

– Мамочка! А почему курочка ходит босичком, а я в туфельках? Я разобуюсь.

Подошел в белых нитяных перчатках старик лакей:

– Барыня, барин изволит вас просить к себе.

Нина знала, что муж приглашает ее не для приятных разговоров. Поэтому она вошла в кабинет Прохора с Верочкой: она думала, что дочь одним своим невинным видом может умерить гнев отца. Навстречу вошедшим подбежал, виляя хвостом, радостный волк. Прохор сидел за столом хмурый, в халате, с трубкой в зубах.

– Садись, фабрикантка, – бросил он сквозь зубы.

– Папочка, миленькой, папочка!.. – подсеменила к нему Верочка. – Я тебя люблю… Я люблю тебя больше, чем волченьку-люпсеньку.

Прохор взял ее на руки, поцеловал в висок, придвинул ей цветные карандаши и бумагу.

– Я срисую человека с усами… Страшный который. А потом избушку, чтоб дым валил.

– Нина…

– Да, Прохор, слушаю.

Наступило обоюдоострое молчание. Воздух сгущался в тучи. Верочка начала рисовать.

– Ты христианка, Нина?

– Да, христианка. Ты же знаешь, Прохор.

Тучи продолжали окутывать их своим грозным молчанием. Верочка рисовала.

– Ежели ты христианка, то как же ты с такой настойчивостью толкаешь меня в какую-то пропасть, в зло?

– Нет. Ты не так понимаешь мою деятельность, Прохор. Вся она направлена к тому, чтоб отвратить тебя от зла, – сказала тихо Нина, разглядывая свои замазанные землей ладони. – Я путем практических комбинаций хочу возле твоей деятельности создать такое окружение, которое заставило бы тебя, вопреки твоему желанию, стать по отношению к рабочим совершенно иным, чем ты есть сейчас.

– Ты сказала, что, вопреки моему желанию, тащишь меня от зла прочь. Так? Так. Значит, ты применяешь насилие. Но ведь Христос сказал: не противьтесь злу насилием. Ты в это вдумалась?

Нина опустила голову и часто в растерянности замигала. Она не готова к ответу на такой вопрос. Как же так? Она сегодня же поговорит на эту тему с отцом Александром.

– Я тебе хочу добра, а себе покоя, – сказала Нина, смущенно покраснев.

Прохор покрутил на пальце чуб, сдвинул брови к переносице:

– Добра желаешь мне?

– Да, добра.

– Хм… Ну так знай! – И Прохор ударил в стол ладонью.

От окрика Верочкин карандаш хряпнул, она вскинула на отца большие глаза и соскользнула с его коленей. Прохор схватился за виски, закрыл глаза: в ушах что-то покаркивало, в груди побулькивало, пред смеженными веками плавали хвостики.

– Ты, милый Прохор, болен… Нет, это ужасно, – кротко, с внутренним отчаянием в голосе, сказала Нина, прижимая к себе подбежавшую Верочку. – Ляг, отдохни… Мы поговорим после.

– Нет! – сверкнул он на жену белками глаз. Руки его дрожали, прыгал язык.

Ветерок колыхал шторы в открытом окне, чрез кабинет проплыла пушинка, стайка осенних мух жужжала, роясь возле хрустальной люстры; из непритворенной двери высунул голову лобастый рыжий кот.

– Милый Прохор, тебе надо бросить все и отдохнуть – уехать куда-нибудь, полечиться, взять отпуск у самого себя. Я знаю, ты очень, очень болен. Мне видеть это слишком мучительно, прямо непереносно… Поверь мне. – Нина тихо заплакала, поднялась и пошла к нему. – Милый, умоляю тебя, брось все дела…

– Нет!!! – двумя кулаками враз грохнул в стол Прохор. – Стой! Впрочем, садись… Впрочем… как желаешь.

Нина остановилась. Прохор повернулся к ней в кресле и, потряхивая лохматой головой, беззвучно засмеялся.

– Знаю, знаю, фабрикантка, для чего ты хочешь выгнать меня отсюда, знаю. Ты хочешь забрать в свои с Протасовым руки все мои дела и оставить меня нищим. (Нина всплеснула руками.) Стой, стой, не перебивай, – он стал говорить быстро, отрывисто, все круче возвышая голос до крика. – Я пью, я нюхаю, я прыскаю в себя морфием, – это все через тебя, через твои штучки, через твой христианский бабий нрав, фабрикантка.

– Врешь! – крикнула Нина и, вся надломленная, раздираемая ненавистью и любовью к мужу, села напротив него в кресло.

«Врешь, врешь, врешь, врешь», – затараторил голос в правом ухе Прохора. «Врешь, врешь, врешь…» Прохор засунул в ухо палец, с ожесточением потряс там пальцем. Голос смолк.

– Я с большим трудом привожу издалека рабочих, плачу им прогонные деньги, учу их, – они бегут к тебе. Я вновь добываю рабочих, – они опять к тебе. Наконец, вислоухий Кук ушел. До каких же это пор? Жестокий враг так не мог бы поступать, как поступаешь ты! (Нина все время пыталась возражать, но он не давал ей.) Да, да, жестокий враг! А ты со своим бабьим умом ослеплена малыми делами и не хочешь понять моих больших дел. Да, больших дел.

– Каких же?

– Я… – Прохор нахохлил брови, встал, подбоченился и начал шагать по обширному кабинету, косясь на присмиревшую возле матери Верочку. Полуоткрыв рот, ребенок следил за отцом раздраженным взглядом. – Я разовью здесь промышленность, какой нет в России. Мой поселок превратится в городище с миллионом жителей. Имя мое будет греметь! Понимаешь? Греметь по всему миру…

Нина слушала его, замирая от волнения.

– Может быть, тебе заживо поставят памятник? – попыталась улыбнуться она.

– Да! Я сам себе поставлю памятник в центре феерического сада, какого не мог видеть и Людовик Шестнадцатый. Я построю в том городе университеты, винокуренные заводы, инженерные школы, торговые ряды, пассажи, театры, и все будет мое. Да, да, мое, мое! А не твое!! – Последние фразы выкрикнул он с особым сладострастием.