Не моя женщина. Командировочный роман

Tekst
0
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Последний раз мы виделись с Алексеем Денисовичем в Москве, в 1989 году. Я приехал туда по своим историческим делам, на какой-то очередной симпозиум. Вечером в гостиничном номере раздался стук в дверь. На пороге стоял Совенко – поседевший, но по-прежнему кряжистый с характерной военной выправкой. Я удивился, как Алексей Денисович смог меня найти, ведь о своем приезде я не сообщал ему, да и честно говоря, переписка матери с Совенко угасла где-то в конце 1970-х годов. Весь вечер и всю короткую июньскую ночь мы проговорили с Алексеем Денисовичем за бутылкой традиционного молдавского «Белого аиста» – этот коньяк был любимым напитком большинства советской интеллигенции тех лет. Тогда, 37-летний, я узнал удивительную историю человека, с которым познакомился четверть века назад.

Семнадцатилетним парнишкой, прибавив себе год, Алексей Совенко оказался на фронте. Он очень любил технику, виртуозно водил легковушки – отец, возивший директора крупного завода на Днепропетровщине, откуда родом и был Совенко, научил сына мастерскому вождению автомашин и мотоциклов. В войну Алексей возил военное начальство – командира полка, дивизии, а в 1942-м он приглянулся самому Хрущеву. Оставшиеся годы войны Совенко был личным водителем Никиты Сергеевича. Тот сыграл значительную роль в становлении Совенко. После парада Победы юного лейтенанта отправили учиться в одну из спецшкол МГБ – так тогда называли будущий всемогущий КГБ – Комитет Государственной Безопасности. Окончив ее, старший лейтенант Совенко продолжал работать у Хрущева, в его охране, быстро пройдя путь от рядового сотрудника до заместителя начальника охраны Первого секретаря ЦК КПСС и Председателя Правительства СССР. Вот почему и пограничный патруль на алуштинском пляже, и милиция в аэропорту Симферополя беспрепятственно пропускали Совенко – корочки полковника КГБ СССР действовали тогда магически, словно волшебная палочка. В свой летний приезд 1969-го года к нам в Ташкент Совенко был уже генерал-майором и начальником охраны теперь уже опального бывшего советского лидера. Алексей Денисович мечтал устроить меня в училище КГБ, утверждая, что из меня вышел бы неплохой аналитик – умные головы КГБ были нужны всегда. Но не судьба, как говорится…

В том московском разговоре я деликатно затронул взаимоотношения матери и Совенко. Алексей Денисович честно признался мне, уже взрослому мужику, что Наталью Михайловну он очень любил, но был не свободен в 1960-е годы – его жена стала инвалидом в результате автомобильной катастрофы, в которую попала, пока Совенко был с Хрущевым в очередной зарубежной поездке. Она могла передвигаться только с помощью костылей и предпочитала одна, без мужа или кого-то из двоих сыновей, из дома не выходить.

– Я не мог ее бросить, понимаешь, Санька! – Совенко, несмотря на изрядную дозу выпитого коньяка, говорил удивительно ясно. – Лучшие годы с ней, двое пацанов, старший – твой ровесник, я же не сволочь какая-нибудь, чтобы жену в таком состоянии оставить. Да и мальчишки меня не простили бы…

Третий поклонник ворвался в материнскую жизнь апрельским вечером 1966 года. Матери в ту пору было полных 36 лет. Она с подругой студенческой поры стояла на трамвайной остановке у театра имени Навои. Выглядела мама в ту пору гораздо моложе своих лет. К девушкам подошли два офицера и поинтересовались, каким трамваем лучше всего добраться до гостиницы КЭЧ. Транспорта долго не было, женщины предложили пройтись пешком. Домой мама вернулась далеко за полночь. Я не спал, переживая, не случилось ли что с мамой.

На рассвете – 26 апреля – грянуло знаменитое ташкентское землетрясение. Геннадий Григорьевич Васин – так звали молодого капитана, ровесника Гагарина, 1934 года рождения, был офицером-железнодорожником, комендантом одной из узловых станций на Среднеазиатской железной дороге. По роду службы капитан часто приезжал в командировки в Ташкент. Первый год нашего знакомства он еще как-то стеснялся меня, ночевал в военной гостинице, благо она была в десяти минутах ходьбы от нашего дома. Потом, заявив мне однажды «Я люблю твою мать», стесняться перестал и в каждый свой приезд в Ташкент останавливался у нас.

Геннадий Григорьевич запомнился мне громаднейшей эрудицией и аккуратностью. Он учился в Москве, в Академии военных сообщений, о службе ничего не говорил, но его эрудиция проявлялась во всем. Мать, профессиональный филолог, проигрывала офицеру-железнодорожнику в «Балду» – интеллектуальную игру, которой нас научил он. Играть в «Балду» могут минимум два человека. Мы обычно играли втроем – так интересней. Первый ставил на листе бумаги любую букву, второй игрок слева или справа от первой буквы приписывал другую, задумывая свое слово – существительное в именительном падеже единственного числа. Имена собственные запрещались. Главной задачей любого игрока являлась заставить закончить слово других. Закончивший слово получал первую букву в пятибуквенном существительном «Балда» и начинал новый кон игры. Пятый проигрыш означал, что на сегодняшний день балда – ты. Первым обычно проигрывал я, второй – мама. Побеждал всех капитан Васин.

Мама всегда возмущалась, откуда Геннадий Григорьевич взял то или иное слово. Но, проверяя его варианты в академическом словаре, всегда убеждалась, что прав Васин. Неизгладимое впечатление на меня, подростка, произвел не только интеллект Васина, но и его аккуратность. Под влиянием его примера я вот уже четыре с лишним десятилетия ежедневно сам стираю собственные носки, бреюсь даже по выходным или в отпуске, сам глажу свои рубашки и брюки.

Отношения мама и Васина бурно продолжались лет семь, до 1973-го года. Я успел вырасти, окончить школу, поступить в университет, начать работать, а они все встречались. Васин из капитана стал подполковником. Рост чинов после окончания академии неизбежно привел и к карьерному росту: Васина забрали из его пустынной туркменской тьмутаракани (таким мне казался его областной центр, где прежде служил Васин) в Ташкент, в аппарат отдела военных перевозок Управления Среднеазиатской железной дороги. Перевод Васина в Ташкент роковым образом сказался на их с матерью взаимоотношениях. Васин, конечно же, был женат. У него был сын, разумеется, младше меня – в 1966 году Васину было всего 32 года, а сыну лет восемь, не больше. Пока Васин служил в Туркмении и наведывался в Ташкент лишь эпизодически, ему легко было скрывать свою связь с посторонней женщиной. Сослуживец, бывший очевидцем их с мамой знакомства, вскоре перевелся на другую дорогу, поэтому никто из коллег, а потом и подчиненных Васина не знал о его ташкентской любовнице. Но переезд в Ташкент спутал все карты Васина. Жить на две семьи стало для Васина очень сложно. Как объяснить жене частые задержки на работе – только спецификой армейской службы? Но дома у Васина стоял телефон, на работе, конечно, тоже, и его супруга, Галина Леонидовна, в любой момент, вовремя не дождавшись мужа к ужину, могла позвонить ему на работу. Чтобы сослуживцы прикрывали Васина – поехал на товарную станцию, проверяет комендатуру станции пассажирской и т.д, мужская солидарность в своей изобретательности не знает границ, сослуживцам надо было рассказать про увлечение, а Васин не из болтливых. Сослаться на плохо работающий транспорт тоже невозможно – Васин ездил на работу на своем «Запорожце».

В итоге через пару месяцев ташкентской жизни жена Васина догадалась о существовании соперницы – женщины как-то интуитивно чувствуют это, и поступила мудро: узнав, что соперница старше мужа на пять лет, а ее самой и вовсе на десять, в год их переезда в Ташкент Галине Леонидовне едва исполнилось 34, она без всяких скандалов, уверенная в порядочности мужа, просто-напросто забеременела, и через положенные девять месяцев родила великолепную девочку Ольгу.

Матери везло на порядочных офицеров, точнее, везло их законным женам, а не матери. Гена – так его называл даже я, разумеется, за глаза, не смог оставить беременную жену, а потом и кормящую мать. Мама страшно переживала этот разрыв. Умом она понимала Васина, но сердцем… Что только мать не предпринимала: и ждала его после работы у Управления дороги, и звонила на работу, а однажды, как разведчица, зная домашний адрес Васиных, даже проникла к ним в квартиру под прикрытием обхода микроучастка – это когда учителя из соседней школы обходят близлежащие дома и переписывают всех несовершеннолетних – от младенцев до студентов.

Вылазка во «вражеский тыл» окончательно убедила мать в бесперспективности ее борьбы – десять лет разницы для женщин – пропасть. Мама как-то сразу сникла, состарилась. Ее можно понять. Геночку мама просто боготворила. Он весьма нежно относился и к ней, и ко мне. Васин не стеснялся навещать мать в больнице – и все медсестры и больные в палате ахали: какой у вас удивительно заботливый муж. Однажды, не минуты не сомневаясь, Геннадий Григорьевич отправился вместе со мной навещать попавшую в больницу мою девушку, а та в следующий вечер честно призналась мне: «Сашенька, я влюбилась в Твоего отчима! Бросишь меня – соблазню Геннадия Григорьевича, мужики падки на молоденьких девчонок».

Не знаю, случайно это совпадение или нет, но в конце 1978-го года подполковника Васина перевели служить в Москву. Возможно, сказались его личные качества, в армии ум тоже иногда ценили. Но порой я думаю вот о чем. Когда мама познакомилась с Васиным, ей было всего 37 лет. Решись она тогда первой использовать это неотразимое женское оружие – беременность, как тогда поступил бы Васин? Настали бы другие времена в их отношениях? Но мама это оружие не использовала.

Наши взаимоотношения, сына и матери, нельзя назвать безоблачными. В них было всякое – и глубокая нежность с моей стороны к матери – она дала мне жизнь, и полное непонимание ее шагов и поступков. Личная жизнь – с одной стороны я благодарен маме за то, что в моей жизни не было отчима, в независимости от причин, объясняющих это – мама утверждала, что посвятила мне всю свою жизнь, не выйдя вторично замуж. Но это, пока я рос. Но в 24 года я женился, ей было всего 46, вполне еще можно устроить собственную семью. Мама пыталась это сделать, даже нашла в середине 1980-х старичка, старше себя лет на восемь (ей 56, ему 64, вполне цивильно), даже переехала к нему в двухкомнатную квартиру возле ташкентского авиационного завода. Но старичок вскоре умер от сердечного приступа, а регистрировать брак они не спешили, вот и оказалась мама снова на «графских развалинах» своей дореволюционной квартиры.

 

В квартирном вопросе я не понимал мать больше всего. «Графские развалины», «разбитое корыто» – это только самые ласковые определения, характеризующие мамины жилищно-бытовые условия, в которых она прожила 66 с лишним лет, практически всю жизнь. В таких условиях сейчас живут немногие. И дело не только в том, что наша двухкомнатная жактовская квартира была лишена элементарных санитарных удобств – туалет на улице, отопление печное, слава Богу, хоть газ провели в начале 1960-х годов. Дело в другом.

Обстановка нашей квартиры напоминала съемочный павильон местной киностудии, где снимается фильм о 1920-х или 1930-х годах. В большой светлой комнате стояла мамина металлическая кровать на сетке с перинами и несколькими подушками. Над кроватью висел ковер – репродукция картины В. Перова «Охотники на привале». Рядом с кроватью, ближе к окну – этажерка с книгами издания 1920—1940-х годов – работая в книжном магазине, бабуля потихоньку собрала неплохую библиотеку русской классики. В углу от этажерки – комод с бельем, также старинной работы. У окна – ножной вариант швейной машинки знаменитой немецкой фирмы «Зингер», попавшей в нашу семью на рубеже еще XIX и XX столетий. Помню время, когда бабушка или даже мама что-то строчили на ней.

Книжный шкаф в левом дальнем углу комнаты мы приобрели где-то в конце 1950-х годов. Он стал одной из самых современных вещей в квартире. По левой стенке стояла небольшая софа, внутри которой хранились отрезы ткани сороковых – начала пятидесятых годов. Однажды я нашел там великолепный отрез шерсти цвета хаки, оставшийся после отца, раскроил под пиджак для себя, но сшить сам не сумел. Соседка тетя Зоя, которой мать дала взглянуть на творчество 13-летнего сына, заметила, что крой профессиональный и по сходной цене дошила этот пиджак, вызывавший целый год острую зависть моих одноклассников – цвет хаки тогда входил в моду.

Ближе к выходу стояло что-то, напоминающее тумбу, нижнее отделение которой было отдано книгам, а в верхнем ящике – предметы моих мальчишеских интересов – старые канцтовары 1940-х годов – карандаши, ластики, первые советские шариковые авторучки, какие-то блокнотики, линейки, транспортиры и множество другой увлекательной мелочи. Зарплату бабуле натурой платили? Не пойму до сих пор. Наконец, две самые могучие вещи украшали комнату – по левую руку от входа платяной шкаф настоящего дерева, настолько высокий, что упирался почти под потолок, и огромный раздвижной стол, разумеется, из натурального дерева на огромных толстых ножках. В раздвинутом виде за него легко усаживалось 20 человек. Точно такой же стол я видел у деда с бабушкой. К убранству комнаты стоит добавить пяток венских стульев, размещавшихся вокруг стола, коробки из-под обуви, в большом количестве лежавшие под материнской кроватью и на верху платяного шкафа. Комод был усыпан различными статуэтками, флакончиками из-под духов и одеколонов – мама предпочитала духи «Красная Москва» и одеколон «Кармен».

Если бы не телевизор – один из первых ламповых «Рекордов», в конце 1970-х годов уступивший место своему более современному, но все равно черно-белому собрату, квартира казалась как бы застывшей во времени на несколько десятилетий. Радио – кстати, той же марки «Рекорд», не имевшее даже радиолы, в старших классах я уговорил мать купить за 17 рублей проигрыватель-приставку, подключил его к нашему старенькому радиоприемнику, сделав нечто напоминающее современный музыкальный центр.

Под стать главной была и маленькая комната – после смерти бабушки она безраздельно стала моей. Спал я все годы на такой же сетчатой железной кровати, разве что прикроватный коврик был с орнаментом, а не с пейзажем. Собирая в детстве значки, я украшал ими свой ковер. Рядом с кроватью стояло нечто среднее между письменным столом и этажеркой – при свете настольной лампы я писал там домашние сочинения, делал остальные уроки, читал. В небольшой ящичек я вставил замочек для мебели и хранил письма от девчонок, запирая их от не в меру любопытной подчас матери. Помимо шкафа для посуды в моей комнате с незапамятных времени стоял огромный сундук – сними с него пожелтевшее от времени зеркало, многочисленные коробки и банки с вареньем, – при желании на сундуке можно было спокойно спать даже двоим, постелив, разумеется матрас.

Сундук достался бабушке в наследство еще от ее родителей. Подозреваю, что они привезли его с собой из Украины, когда мигрировали в Туркестан. Лишь однажды за все время после смерти бабушки мать отважилась снять с сундука весь хлам (это по моему мнению) и показать мне содержимое почти сказочного сундука. Внутри него лежали пластинки еще XIX века, для граммофонов, потом постреволюционные советские, уже для патефонов – патефон я, кстати, еще застал в нашей квартире и очень любил крутить его ручку, мама всегда предупреждала меня: «Не сверни голову патефону», в смысле, не порви пружину при заводе. Подобная коллекция сегодня имела бы приличную стоимость у знатоков.

После бабушкиной смерти мы провели на кухню водопровод, чтобы облегчить стирку и мытье посуды – до этого приходилось воду таскать ведрами из колонки, стоявшей во дворе. Сливную яму вырыли в своем палисаднике и, поскольку, кроме умывания и мытья посуды да стирки раз в неделю воду ни на что не тратили, яму за тридцать лет так ни разу и не чистили.

До землетрясения наша квартира меня устраивала – так жили абсолютное большинство ташкентцев, многоэтажных домов с нормальными с сегодняшней точки зрения условиями, было мало, их интенсивное строительство началось лишь в хрущевскую пору в конце 1950-х. Одной из маминых подруг, Раисе Дмитриевне Баранчиковой, чей муж работал в органах – так уважительно тогда называли КГБ, дали вместо аналогичной с нашей новую благоустроенную квартиру на Чиланзаре, только что начавшем строиться огромном жилом массиве, в окончательном варианте растянувшимся на два городских района с численностью жителей в каждом более двухсот тысяч. Тогда я впервые увидел, что такое благоустроенное жилье, хотя хрущевку с совмещенным санузлом теперь трудно назвать благоустроенной.

Я взрослел, начал ходить по друзьям, видел чистоту и порядок в их даже не благоустроенных квартирах, в которых начали появляться мебельные «стенки», магнитофоны, на излете 1960-х – и цветные телевизоры, хотя по тем временам они стояли бешено дорого – 750 рублей, в нынешнем масштабе цен это 75 тысяч. Как шутили молодые тогда кавээнщикимысле, не порви пружину при заводкечную стоимость у знатоков. учку. – патефон ь хлам (это по моему мнению) и показать мне со, купить цветной телевизор в те годы могли или веселые, или находчивые. Ничего из перечисленного в нашем доме не было. Первый взнос на двухкомнатную кооперативную квартиру тогда составлял 800 рублей, столько же стоил тогдашний «Запорожец» или «горбатый». Мама работала одна, отец алиментов не платил, денег едва хватало на еду и одежду, хотя квартплата тогда составляла сущие копейки – за квартиру, свет и газ мы платили в общей сложности десять рублей. Мамины друзья, дед с бабкой предлагали взаймы эту сумму, чтобы потом расплачиваться как за кредит, несколько лет. Мама занималась репетиторством, летом при желании ей можно было по две-три смены работать воспитателем в пионерских лагерях, словом, года за два – три мы бы с этой суммой расплатились. Но, великий консерватор, мама не пошла на риск (по ее словам). После землетрясения наш район оказался в зоне сноса. Мама терпеливо 30 лет (!) ждала эту милость от государства и, не дождавшись совсем немного, уехала на постоянное место жительство к своей младшей дочке в Россию. Иногда я думаю, что мама не захотела менять квартиру в те годы, поскольку новая квартира потребовала бы и новую мебель, а где взять столько денег сразу?

Не рискуя по-крупному, можно было хотя бы потихоньку менять мебель, но, кроме двух холодильников, «Бирюсы» и «Днепра», ничего нового в нашей квартире не появилось. От матери в наследство мне досталось равнодушие к порядку в квартире. У нее книжки, газеты лежали пачками, причем последние не уничтожались годами. Теперь, сорок лет спустя, мой компьютерный стол завален книгами и бумагами наподобие материнской квартиры, а моя бедная Верочка бесполезно бьется со мной, временами, когда я в командировках, наводя на моем столе новый порядок.

Так мы и жили с мамой – по современным меркам как нищие, тогда – чуть ниже среднего уровня. Маму я запомнил склонившуюся над тетрадками, вечно опаздывающую – на работу она убегала впритык, в школу врывалась со звонком. Еще запомнилась одна материнская особенность – страсть к лекарствам. Она пила их смолоду лошадиными дозами, и пыталась привить эту привычку и мне. До сих пор львиная доля ее пенсии уходила на лекарства, да и к Галине она переехала только потому, что зять Юрий был классным врачом – он ежедневно мерил теще давление, приводил из больницы друзей – узких специалистов, придирчиво осматривающих мать.

Дед

Мой дед по отцу, полный тезка – Александр Николаевич Трубецкой – родился в Белоруссии в мае 1906 года. Так уж случилось, что его отец к тому времени командовал одним из пехотных полков русской армии, расквартированной неподалеку от Минска. В 1909 г. прадеда перевели командовать уже дивизией в Туркестан. Так дед оказался в Ташкенте. Когда началась Первая мировая война, дивизия генерала Н. А. Трубецкого была переброшена на фронт. В 1915-м, по осени, прадед геройски погиб в бою. Дед с матерью так и остались в Ташкенте. Благодатный по сравнению с Белоруссией климат, безбедное существование на государственную пенсию вдовы и двух сыновей – впереди был традиционный для княжеской семьи путь: гимназия, военное училище, служба во имя царя и Отечества.

Хотя княгиня Елизавета Трубецкая с детьми жила в новой, европейской части Ташкента, мальчишки общались с узбекскими, таджикскими, еврейскими детьми, чьи отцы были чиновниками в царской администрации Туркестанского края. Способность к языкам проснулась у деда с детства. К окончанию школы – уже советской, разумеется, дед великолепно говорил на узбекском, таджикском, сносно владел фарси, понимал идиш и иврит. Понятно, что его очень интересовали восточные языки. Окончив в 1923 году ташкентскую школу №1 – так стала при большевиках именоваться бывшая царская гимназия, отец поступил на восточный факультет недавно открытого первого в Туркестане университета – тогда он назывался САГУ – Среднеазиатский государственный университет. Дед поступил без проблем – а как иначе, если абитуриент наизусть читал Коран на арабском, стихи Навои, Фирдоуси, Омара Хайяма – на их родных языках, разумеется. Но, поступая в университет, дед совершил преступление (по советским, разумеется, меркам), исказив сведения о своем социальном происхождении. В анкете для поступающих в графе «отец» дед написал: солдат, погиб в империалистическую войну. Прошло два года и ВЧК-ОГПУ докопались до истинного происхождения деда, оказавшегося на поверку сыном царского генерала. Первая и вторая советские конституции лишали детей бывших дворян, купцов первой и второй гильдии, царских чиновников и офицеров царской арии права получения высшего образования. Вина деда усугублялась еще и тем, что он к тому времени был не просто студентом второго курса, а студентом-коммунистом.

Отвечать пришлось сразу и дважды за одно и тоже деяние, перед партией и перед государством. Перед государством ответственность светила уголовная, из партии грозило исключение. Поскольку вначале должны были разобраться по партийной линии – сначала полагалось исключить из партии, а затем уже предать суду как беспартийного гражданина, то дед был пока на свободе. Его персональное дело разбирала партийная комиссия – аналог гражданского суда в ВКП (б). Деда из партии, безусловно, исключили. Но по уставу он имел право на апелляцию в любую вышестоящую над райкомом партийную организацию, вплоть до ЦК ВКП (б). Генеральному секретарю ЦК товарищу Иосифу Виссарионовичу Сталину и успел написать дед перед арестом.

В наше время его письмо затерялось бы в тысяче других, приходящих на имя Президента страны. В лучшем случае его отправили бы в местную администрацию – разобраться и доложить об обстоятельствах дела. Но тогда, восемьдесят с лишним лет назад, дедова апелляция на исключение из партии и университета легла на стол самого Сталина. Я уж не знаю, под хорошее настроение ли попало это письмо к будущем вождю всех народов, или Сталина тронули проникновенные строки деда – он написал, что да, его отец, боевой генерал, но пал смертью храбрых в 1915-м, защищая Отечество, в Гражданской войне, следовательно, не мог принимать участие, против красных не боролся и, по мнению деда, доживи отец до революции, непременно встал бы на сторону новой власти. Факт остается фактом. Вскоре деда освободили из следственного изолятора, восстановили в рядах коммунистической партии и в студенческих рядах. Дед получил личное послание И. В. Сталина: «Дорогой Александр Николаевич! Мне понятна Ваша тяга к знаниям. Дети за отцов не отвечают – это правило должно соблюдаться в советской стране. Но Вы можете гордиться своим отцом, павшим на поле боя за независимость Отечества. Гордимся и мы, помня всех истинных патриотов России. Поэтому Вы восстановлены в партии и в университете. Партии нужны грамотные кадры. Всего самого доброго! С коммунистическим приветом Иосиф Сталин, Генеральный секретарь ЦК ВКП (б). 25 ноября 1925 года».

 

Это короткое послание на бланке ЦК партии более полувека простояло в рамочке на письменном столе деда как самая драгоценная семейная реликвия. Оно сыграло роль защитного тотема – в разгар репрессий товарищи из компетентных органов раза три наведывались к деду – и в 1937-м, и в начале 1940-х, и в 1949-м по ленинградскому делу – у деда было много знакомых из Питера. Всякий раз, начиная обыск, оперативники наталкивались на это сталинское письмо и фотографию, на которой дед был изображен рядом с вождем – снимок сделали в Кремле, где дед побывал на одном из всесоюзных совещаний учителей – хотя дед хотел заниматься наукой, партия направила его в школу. Чекисты, прочитав послание и разглядев снимок, извинялись за ошибку и уходили, оставив деда и его семью в покое. Письмо это позволило младшему брату деда стать офицером уже Красной Армии. Комполка Владимир Николаевич Трубецкой, как и его отец, пал смертью храбрых, защищая Родину, только теперь уже в войну Великую Отечественную.

Сталин как бы незримо следил за судьбой деда – тот весьма успешно продвигался по административной линии, пройдя в школе путь от рядового учителя узбекского языка до директора той самой школы, где потом учились мои родители и я сам. Вот почему двухкомнатную квартиру без всяких удобств, такую же, как и у нас, из саманного кирпича, ему дали прямо во дворе школы. В маленьком флигеле кроме деда расположились еще две учительские семьи. В первом и втором классах на переменах я не бегал в буфет, а мчался к бабушке, пил у нее чай со всякой вкуснятиной.

В 1961-м дед, давно уже работавший первым заместителем начальника отдела учебных заведений Управления Среднеазиатской железной дороги, получил, наконец, благоустроенную квартиру в двухэтажном железнодорожном доме в центре города, на Спортивной улице, это рядом с хореографическим училищем. Двухкомнатная квартира с огромной лоджией, фактически игравшей роль третей комнаты в жарком ташкентском климате, долгое время была предметом зависти для меня и мамы.

С дедом было восхитительно ходить на базар – так на Востоке называют рынок. Долгие годы он покупал продукты на Госпитальном базаре, возле которого жил, потом, переехав на новую квартиру, стал посещать Туркменский рынок, рядом с которым прожил последние 28 лет своей жизни. Дед был прирожденным востоковедом. Он с ходу определял национальность продавца по одному ему знакомым признакам – узор тюбетейки, расцветка халата, диалектизмы в речи – и начинал торговаться на родном наречии продавца. Это вызывало закономерное удивление со стороны продавцов – надо же, русский с виду мужчина, а говорит по-нашему, без акцента. Разумеется, восхищенные продавцы уступали деду в цене, порой до половины выставленной стоимости товара. Только в последние два года перед смертью, когда дед уже тяжело болел, бабушка отправлялась на базар сама, но по-узбекски она говорила плохо, хотя сама выросла в Кагане (это городок близ Бухары) в махалля – так назывались улицы и кварталы, населенные преимущественно местными народами. Вот почему бабушка все время удивлялась, как резко подорожали продукты из-за горбачевской перестройки.

Когда дед и бабушка (ее звали Татьяной Герасимовной) поженились в таком далеком 1928-м году, двадцатилетняя бабушка совершенно не умела готовить, а двадцатидвухлетний дед, природно расположенный к поварскому делу, умел готовить практически все – и супы, и вторые блюда, и салаты, даже печь пироги и торты. Свое мастерство в медовый месяц дед тщательно скрывал от юной супруги. Этот его тактический ход принес стратегическую победу: бабушка, уверенная, что без нее муж умрет с голоду, вынуждена была за короткий период освоить все кухонные премудрости.

– Бабушка никогда бы не научилась готовить, встань я на следующее утро после свадьбы к плите, – делился опытом со мной дед, показывая, как готовить плов, мариновать шашлык, лепить пельмени или делать весенний салат. От деда я научился готовить практически все, но всем трем женам говорил, что умею лишь плов и шашлык – чисто мужские блюда. Но в форс-мажорных обстоятельствах, оставаясь единственным взрослым в семье, я готовил для всех. Ничего, ели.

Конечно, дед запомнился мне не только тягой к кухонным изыскам. Сказывалась дворянская кровь – дед любил проводить приемы, вечера, как и его княжеские предки. Дед был центром известного кружка ташкентской интеллигенции, куда входили не только педагоги – сослуживцы деда, но и повзрослевшие ученики, которых у деда за десятки лет было великое множество. Гостеприимные двери его дома были открыты всегда, но по праздникам его дом становился интеллектуальной тусовкой, на которой без стеснения и вполне открыто все вопросы, волновавшие страну в те годы. Я начал на правах старшего внука участвовать в этих тусовках пацаном еще в хрущевскую оттепель, потом юношей – в брежневский «застой». Не помню случая, чтобы кто-то из собеседников за столом боялся открыто высказывать свои мысли, боялся, что его «заложат». Дед знал семью писателя Леонида Андреева, был знаком со многими узбекскими писателями, артистами, учеными.

Среди его друзей мне запомнился одногрупник деда по восточному факультету университета, назовем его Николаем Михайловичем Светлицким. В отличие от деда, он пошел в науку, успел до 1937-го защитить кандидатскую диссертацию по наречиям народностей горного Афганистана, а потом почти на двадцать лет угодил в ГУЛАГ за троцкисткую деятельность – печально памятная 58-ая статья УК РСФСР. Николай Михайлович не сломался, выжил и, более того, глядя на его холеное белое лицо с красивыми очками в золотистой оправе – посмотрите на портрет Генерального секретаря ЦК КПСС Ю. В. Андропова – Николай Михайлович был его точной копией – трудно было поверить, что этот интеллигент два десятка лет валил лес в сибирской тайге. О лагерных годах Светлицкий за столом не распространялся. Но, узнав, что я поступил на факультет журналистики, однажды долго один на один беседовал со мной за чашкой чая.

– Саша, зачем ты выбрал эту профессию? – вопрошал Николай Михайлович. Услышав традиционный ответ – «Чтобы писать!» – Светлицкий ласково улыбался и предупреждал меня с высоты своего жизненного опыта. – Свободной прессы не бывает. Продажна не только капиталистическая журналистика, но и наша, советская. Ты окончишь университет, пойдешь работать в газету, на телевидение или радио – и твою свободу будут ограничивать – этого начальника нельзя критиковать, а роман этого писателя надо раздолбать к чертовой матери – в то время как раз начались гонения на Солженицына. – Саша, дорогой, ну не ходи ты в журналистику!