Улица До свидания

Tekst
0
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Jak czytać książkę po zakupie
Nie masz czasu na czytanie?
Posłuchaj fragmentu
Улица До свидания
Улица До свидания
− 20%
Otrzymaj 20% rabat na e-booki i audiobooki
Kup zestaw za 18,10  14,48 
Улица До свидания
Улица До свидания
Audiobook
Czyta Авточтец ЛитРес
9,05 
Szczegóły
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Марго удивленно подняла глаза на предлагающего ей пальто кавалера. Первые за две недели ее глаза. Я чуть его удержал… Зажмурившись, я ожидал, когда она, войдя в рукава, обернется, увидит такого меня, улыбнется невольно… Придя в себя, я ее не обнаружил.

Догнал… По свежему снегу мы скрипим в такт по пути к ее дому. Она с интересом поглядывает на меня.

– Как там Анна Сергеевна? – начинаю я, валяя дурака (о ее матери мы практически никогда не говорили).

И вдруг в ее насмешливо-строгих глазах я читаю: «Хочешь заняться Анной Сергеевной?» Отчего-то это меня ободряет. Вроде как мне ответили адекватно. Мы разом прыснули.

– Ты будешь всегда со мной, – сказала она. – Что бы ни случилось, где бы ты ни оказался, когда бы вдруг ни подумал, не осталась ли я без тебя, – не осталась. Главное теперь все не испортить. Я понимаю, будет выпускной, и в школе еще столько… Но, может быть, ты постараешься как можно реже попадаться мне на глаза?

Она пошла дальше. Я пошел следом не оттого, что так было надо, а оттого, что не мог остаться.

– Рита… Р-рита… Рита… Что ты делаешь…

Сейчас она обернется и скажет: «Запоминаю свое имя».

Это был самый лаконичный Новый год в моей жизни: «Мама заменилась на дежурстве. Приходи». На дежурстве. Мама заменилась. Приходи. Мама на дежурстве. Приходи. Мама. Заменилась…

Как передать цепочкою слов доступное только целиком, сразу? Как дать увидеть своими глазами, предоставить свои мозги?.. Пытаясь сформулировать для себя хоть какие-то оправдания, подобрать слова для произошедшего, я ловил себя на том, что и сам начинаю хихикать. Не было таких слов, которым можно было поверить. Не было фраз, за которыми реально бы встало случившееся. Можно было бы только дать взглянуть. Мой час, проведенный ночью у классной, был невыразим словами. Оправданием могла быть лишь реальность, сохраненная в моей голове, – вся последовательность моих ощущений, мыслей и действий в те дни. Вставить кассету с этой реальностью в голову Марго – как?! Я понимал: никак. И понимал еще, что в будущем подобные вещи станут происходить, отчего делалось только горше. «Ему невозможно поверить». Когда-нибудь не поверят, что такое было возможным. Что мир стоял на лжи и неверии, будучи как никогда прекрасным (что если мир будущий потеряет главную свою тайну, погрязнув в пресном взаимодействии открытых друг другу, как на ладони, умов?)…

Евсевичу не разрешили нести на плече первоклассницу с колокольчиком. Задумано было именно так, но когда он перед линейкой стал ее на себя усаживать, примеряясь, и завуч и классная рванули с двух сторон и отобрали малышку – до того все выглядело странным. Решено было просто провести звонящую девочку по квадрату. Доверили это Маккартни. Теперь он стоял впереди, в первом ряду, держа ее за руку и ожидая. Начинал линейку директор. После него – все три классные.

– …И, ребята, главное не в том, чтобы вы помнили, что селезень – не млекопитающее, хотя это тоже важно, – улыбнулась, но как-то испуганно молодая жизнерадостная Екатерина Валерьевна, рыженькая Катенька, которую «ребята» за глаза звали Мутацией. – Главное, чтобы вы помнили, кто вы такие, чтобы несли по жизни все лучшее, чему вас научила школа. Да, у вас есть родители. Скоро появятся друзья-студенты, товарищи по работе. Потом – свои семьи. И вы когда-нибудь приведете в школу своих детей…

Речь Зои Андреевны я не помню. Мне было достаточно ее хрипловатого голоса. Всегда нравился. Всегда был честным. Прямолинейная во всем, и в своих заблуждениях тоже, Зоя Андреевна никогда не лгала. А попыталась бы – голос не дал бы. По левую руку от нас стояли ее воспитанники, сквозь головы я видел по диагонали «сессун».

Вера Ивановна, там, на ступеньках, выступила вперед, и какая-то сила потянула вперед и меня. Не обращая внимание на шиканье, я протолкался в первый ряд, хорошо теперь видя лицо Марго в профиль.

– Дорогие дети… – классная замолчала. Завуч с директором задвигались. – Как это сегодня ни странно звучит, вы и сегодня – дети. И всегда для нас, ваших учителей, будете детьми. Папы с мамами, как сказала Екатерина Валерьевна, любят вас больше всех. А потом – мы, учителя. Любим вас.

Я не мог оторваться от этого зрелища – от Марго, вперившей взор в мою классную, ободряюще улыбнувшуюся в ее сторону (я это видел!), продолжившую:

– Время, проведенное в стенах школы, надолго определило вашу дальнейшую жизнь. Для кого-то из вас, может быть, навсегда.

И вдруг Марго медленно повела глазами вправо, в мою сторону. Я отпрянул, толкая и принимая толчки, пробрался к заднему ряду, выбрался из строя и, не оборачиваясь, пошел через дорогу к домам.

Потом были экзамены. В день выпускного я болел. Так что, как вручали медали Маккартни, Конопельке и еще трем ученицам, не видел. Назавтра звонила Вера Ивановна, интересовалась здоровьем. Подолгу молчали в трубку. Наконец она решилась:

– Я видела, ты ушел с последнего звонка… И на экзаменах… Что случилось? Вы поссорились? Рита едва не завалила мой предмет, хорошо что…

Я положил трубку…

Психушка ждала меня через год. Началось с допущений – с неожиданных интересных предложений, нашептываемых мне невесть каким весельчаком. Я мог спросить себя посреди лекции, что будет, если сейчас встать, подойти на «истории КПСС» к старому вояке с хорошо поставленной дикцией, прохаживавшемуся между рядами, и потрепать его по щеке. Кулаком: «У-у-у…»… Приобнять дочку декана, преподававшую нам вышку… Подуть в автобусе на остатки волос стоящего впереди пассажира, заботливо их разгладить. Все люди ведь – братья, все – одно и то же, все – близкие родственники. И огрызаются друг на друга только оттого, что забыли, что все – одна семья. Стоит объяснить, объясниться, и уже не покажется странной попытка выразить родственное чувство. Или другое, глубже родственного – ударить, не испытывая никакой враждебности, просто расшатывая ситуацию, обличая ложную прочность конвейера событий. Поднимется шум! Припишут, бог знает что, погонят из института… А ты всего лишь хотел изменить ход событий, нарушить порядок вещей, входя в контакт со скулой так называемого владеющего ситуацией – твоей, своей, одногруппников. Почему все идет, как заведено? Долго ли оно так будет идти? И чего ждать? Никто не спрашивает. Неужели никому из моих сокурсников никогда не хотелось этого – приложиться, легко, негрубо, к какой-нибудь из вещавших перед нами по полтора часа физиономий?.. Перевести общение на язык рыб. Животных. Необъяснимости… Это все дрянь, я согласен. Я знал: это гадость… Но как еще соскочить с подножки чего-то, мчащегося куда-то? Как привлечь внимание к себе мучающейся без меня бессловесной, невидящей бездны? Я должен быть там, не здесь. И дело не в том, хочу я того или нет. Родителей ведь не спросишь: когда я рожусь? Есть ли я? Был ли? Все происходящее вокруг начинало казаться фарсом, притянутым за уши следствием не имевшей место причины, аудитория – безосновательно возведенным вокруг меня склепом, препод – ангелом, время – игрушкой, которую можно потрогать.

Впрочем, наружу все это не выходило, бродя в моем испытывавшем себя на прочность мозгу. Наяву я следовал принятому в обществе регламенту. Преподаватели представить себе не могли, насколько были близки к неприятностям, имея такого студента. Завернутым никто на курсе меня не считал. Напротив, я был одним из наиболее нормальных учащихся в массе скрытых маргиналов, жителей подводного мира «развито́го социализма».

В конце первых летних каникул мы отправились с дочкой декана пожить недельку в палатке в лесу. Нет, это не бред. Скрытая тяга к любви «материнского» типа реализовалась у меня в отношениях, к концу первого курса возникших с преподавательницей вышки, которую я все-таки приобнял. Правда, не на лекции, а в темноте во время прогулки.

– Можно, я угощу вас сочником? – спросила она теплым майским вечером, почти ночью, когда мы возвращались с ней с танцев, где неожиданно столкнулись впервые за пару недель до того. Знаете, эти повсеместно появившиеся тогда школы и студии бальных танцев?.. Она была что-то ровесницей классной.

– …сочником? – спросила она.

Я среагировал. Возникшая неловкость, впрочем, органично вплелась в неловкость всего нашего пребывания вдвоем на ночной можжевеловой аллее. Считая себя опытным ловеласом, я углубил объятие. Не встретив сопротивления (она подавилась своим сочником, пойдя за мной в хвою, как в танце). Так мы и шли с нею недели две-две с половиной – без сопротивления. К тому, что оказалось вовсе не плохо. На танцы мы больше не ходили. Отношений, естественно, не афишировали. Брали от жизни свое. В котором она, по моей просьбе, учительствовала.

Лето подалось на закат, мы решили украсить наше трехмесячное знакомство неделей относительно полной свободы. Мне было легко в последние дни. Даже пусто. Пустовато. Какая-то неясной природы неотягощенность. Дина смогла разогнать полуторагодовалые тучи, застоявшиеся в моей душе. Я больше не принадлежал их сосущей под ложечкой наплывающей темноте. Хорошо меня чувствуя, она понемногу отменяла понятные в недавно сошедшейся паре табу. Мне нравилось иметь с нею дело. Молча.

В лесу стало легче, доступнее, безнадежней. В темной палатке среди шумящих под дождем не то ветром деревьев мы опускались в руки друг друга, как в саван, как в вечный ил, как в ночной туман. В тесном палаточном раю она вилась надо мной в тусклом свете фонарика, рано или поздно опрокидываемого или закапываемого под одеждой.

«Пустой аквариум, – думал я. – Как это по-иному… в себя пускать… то – рыбка, а то – аквариум…»

– Почему это ты? Давай это будешь не ты?.. – заводил я ее.

Потом она лежала рядом, остывая на холодке.

– Я что-нибудь произнес?

– «Все, кроме меня, арестованы».

– Дина, ты мой друг?

– Дружба – это возрастное.

Я вдруг принялся говорить о том, как хорошо изменится жизнь, когда я стану писателем, как она будет иногда ко мне приходить, рассказывать истории из студенческой жизни, я их буду записывать, перерабатывать…

 

«Надо испить чашу до дна,

напитков много, чаша одна», –

слова из моего утреннего сна вполне можно было принять за конец моей бессвязной речи.

То, что считаешь жизнью, оказывается эпизодом. Наоборот, из небольшого фрагмента разворачивается бесконечное полотно.

Мы стояли с Диной на склоне над лесным, блестевшим внизу озером. Здесь, на середине возвышенности, деревья, отступая, освобождали небольшую террасу. Противоположный склон маячил вдали за еловыми ветками. Разглядывая озеро, лежавшее, казалось, не ровно, а как приподнятое за дальний край зеркало, обводя глазом сырые, в наклоне, стволы елей, я почувствовал, что уже не пуст, что наполнен, что моя идея-фикс о влезании в мозги ближнего – всего лишь частный случай, что вот сейчас, здесь, над озером, в свободно стоящих деревьях, рядом с малознакомой женщиной, можно влезть в мозги природы, и надо пожертвовать генами. Я уже знал, как выйти из главного тупика, только никак не мог этого сделать, а вместо этого чувствовал все продолжавшееся настоящее (переходящее там, впереди, в неизбежное будущее) и тошноту, такую же, как когда-то дома у классной, поделившейся со мной подозрением насчет Марго.

– Что с тобой? – испугалась Дина. – Присядь. Приляг.

Она говорила мне что-то тихонько, и по ее глазам я видел, что со мной все хуже. У висков уже стоял болевой фронт, не позволяющий отключиться…

На обратной дороге в город Дине пришлось несладко. При этом она умудрялась делать вид, что все нормально. Я ободряюще ей улыбался, в душе провожая ее обратно – в ту, главную, отдельную от меня, жизнь, из которой я взял ее ненадолго.

Дома – голова, тошнота, лежка. Мутный взгляд. Немотивированный страх. Тупик в своем наконец естественном выражении. Мама наседкой… Слава богу, отец на ногах… Занимаясь мной, мама сводила меня туда, сюда. Пока я не оказался там, где должен был оказаться. Без мамы.

– Женщины были? – первое, что спросила Эмма Георгиевна, разглядывая меня.

– Две, – показал я на пальцах. – И две не были (те же пальцы, но кто теперь?).

– Ну-ну-ну, разогнался.

– Я так понимаю, вам интереснее то, чего не было.

– Нам интереснее то, чего не должно быть.

– А чего в моем возрасте не должно?

Снова внимательно на меня посмотрев, прошелестев одними губами: «Черт на скрипочке играет…» – Эмма Георгиевна углубилась в мои бумаги.

Восемь коек в палате для божьих людей – не сахар. Плюс днем не поваляешься. Хорошо – дождей мало, тепло, можно убивать жизнь на воздухе, в огороженном деревянным частоколом дворике с лавочками, столом и пыльной зеленью.

– В прошлое воскресенье в одном Минску три тыщи повоскресало…

– А Хрущёв дал ему пропуск. Чтоб он его носил…

– Дядя Жора, что лучше: ковать или работать?..

– Ковать.

– А почему?

– А вот ты иди и сам подумай…

Разговорчики по периметру. А тут ты с какими-то тупиками. Куда конь с копытом, туда и рак с клешней.

В первый же день я обратил внимание на пожилого мужчину со всклокоченными волосами, лежавшего в нашей палате, отвернувшись к стенке. Придя с прогулки, мы обнаружили движение в палате.

– Так вот тихо, отвернулся, и всё… – разговор в коридоре.

– Новенький, пойдем поможешь.

Мы зашли с санитаром в помещение, целиком в кафеле. На полу лежал утренний наш сосед, голый. Санитар принялся обмывать его из шланга.

– А ты, вроде, нормальный, – одновременно укорил и сделал мне комплимент санитар. – От армии, что ли, косишь? Да ты не бойся, не скажу.

– Да нет… Подлечиться.

– Ну подлечись-подлечись… Смотри, шиз – он заразный. Мы тут все – того…

– А там что, лучше?

– Это ты верно сказал, – загоготал санитар. – Это ты в точку!

Тогда-то, теплым ясным сентябрем, и началось наше с Эммой Георгиевной путешествие, в котором я то возникал перед ней, как перед экскурсоводом, потерявшим было из виду и вновь с облегчением узревшим недисциплинированного экскурсанта, то от души пользовался отпущенным мне свободным временем туриста, стараясь успеть побольше осмотреть самостоятельно, поглядывая на часы.

Впрочем, экскурсии с Эммой Георгиевной были не часты и не затягивались. Эта, последняя, через четырнадцать без малого лет после первой – не дольше других. Теперь и она, перевалив через майские праздники, подходила к концу.

Гуляя в больничном дворике, наблюдая за тем, как, поныривая, проплывает над дощатым забором дворика женская головка, светящая на утреннем солнце медью волос, я думал: «Давние знакомые… Они ведь действительно существуют. Как странно…» – а сердце мое уже колотилось.

– Зоя Андреевна! Зоя Андреевна!

Женщина за забором остановилась. Через минуту мы сидели с моей незабвенною англичанкой за деревянным столиком, и я, сверкая глазами, отпугивал норовивших приблизиться сумасшедших: сумка, очевидно с передачей, стояла на скамеечке между нами.

– Ваш выпуск все до сих пор вспоминают. Знаешь, я после восьмого хотела забрать тебя в свой класс. Даже в девятом просила у Веры… Ивановны.

– А можно было? Забрать?

– Главное – аргументы. У Веры Ивановны четыре медалиста в классе. Ну вот. А у меня один… одна – аргумент? В десятом уже не просила. Мы в десятом как-то с ней разошлись…

– Как это: разошлись?

– Ну, так. Разошлись… Помнишь тот случай, стишок на доске? Там точно что-то было… Ты ведь не знаешь, что да кто, да? Ну, вот. Спрашиваю у Веры: выяснила? Да, говорит, сразу подмигнул тогда в классе, кто написал. Ну? Кто? Она: я дала слово не выдавать, все уладится, ничего такого… Разве же я кому-нибудь сказала бы, я же сама ее привела, чтоб не дай бог… И знаешь, так обидно. Ну, думаю, да-а-а… С тобой ничего серьезного?

– Да нет. Просто обследование… Для справки.

Она засобиралась.

– Пойду… Здесь моя племянница. В интернате. Кстати… – она запнулась. – Твоя одноклассница.

– А что с ней, серьезное что-то? (Нет, просто решила пожить с идиотами) Одноклассница? Кто?

– Милочка Берест.

– Она… ваша племянница? Не знал… Никто, по-моему, не…

– Да, я считаю, в школе нет родственников, а есть учителя и ученики.

– И… что с ней?

Я вспомнил Милу. Необычное лицо, часто даже красивое, но той красотой, в которой что-то вдруг останавливает. Большие, замиравшие на ваших, глаза. Иногда красноречивые. Это ведь они, единственные в классе, сказали мне тогда, что я под наблюдением. Предупредили.

– Так что с ней? – в третий раз спросил я.

Зоя Андреевна вздохнула. Поставила сумку на стол (я тут же опустил ее на скамейку, спрятав за нами).

– Сестра говорила, я сначала не верила. Милочке было двенадцать, когда она нашла ее дневник. Такие странности… такая жесткость, жестокость по отношению к себе… не приведи господь… Главное, внешне – никаких признаков, нормальная девочка. Потом – ничего… Потом, в десятом… полный садомазохизм: какой-то избранник, которому она, видите ли, опоздала открыться, и ей остается на все это смотреть, слушать, как все это происходит… ну, мы теперь люди взрослые… как он спит с другой у нее на глазах. Ну, ты представляешь: «спит на глазах»… Зайду после уроков, сестра на работе, музыка гремит! И все одно и то же: «Вновь, вновь, вновь, не умирай любовь, не умирай любовь!» Вперится в одну точку. Ужас… Потом… потом того хуже… говорить не хочется… После института – по наклонной. Порвала документы. Сначала шторы изрезала. Потом вены. Сестра на глазах старела… Теперь вот – здесь.

– Я не знал, что у вас сестра.

– Они жили в последнем доме на той же улице, что и школа. В пятнадцатом. А прямо под ними моя отличница Рита Воронова жила. С мамой. Я иногда к ним заходила. Такая хорошая, милая семья: мама и дочь… Мама, правда, часто была на дежурствах, по два дня… а то и по три… Милочка наша откуда-то все ее дежурства знала, даже наперед. Собираюсь к ним зайти – Мила мне: «Не ходи, Анна Сергеевна на дежурстве». Знаешь… Может не надо тебе говорить, может, это меня не красит, но… я иногда думала: заберу тебя в свой класс, и вы с моей Ритой подружитесь. Ты меня пугал своей резкостью. Настораживал. Она же – сама мягкость. Такая девочка у меня была. Прелесть… Извини, не знаю, зачем я это сказала… Я за тебя всегда болела. Понимаешь?

Она провела рукой по моим волосам.

– Ну, пойду к Миле. Сколько же это мы с тобой не виделись? Лет пятнадцать?..

Я оценил ее мужество. Она говорила со мной так, словно мы встретились на автобусной остановке, а не в психушке.

Что-то я не сказал… Что-то такое… Я рванул ей вслед, добежал до угла забора:

– Зоя Андреевна!

Испугался, что уже не услышит… Так и есть… Нет. Через минуту вернулась, видно далеко уже ушла. Подошла теперь к забору, взявшись рукой за треугольную верхушку доски. Я потянулся к ее уху. Внимательно разглядывая ее щеку, сказал:

– Не говорите ей… не говорите, что меня видели.

– Конечно, не скажу. Конечно.

Она притянула меня, вымочив мне лицо…

Кабинет Эммы Георгиевны располагался в нашем корпусе, на нашем же этаже. Но иногда она уходила в интернат, в белое здание, стоявшее за забором. Там, в отдельной, как правило незанятой, комнате она писала свою диссертацию. Там же предпочитала в эту последнюю неделю общаться со мной, самолично меня туда отводя. Назад я возвращался один. В первый мой поход туда, три дня назад, сразу после майских, интернат удивил меня своей внешней будничностью, типовым обликом, напоминавшим нашу школу, с тем же казенным крыльцом на широких ступенях, с той же двойною казенною дверью… Профиль заведения выдавало снаружи только одно: два из пятнадцати флагов республик, вывешенных к празднику, были нанизаны на флагштоки кверху ногами. Здесь это было обычным делом. С месяц назад, например, интернатские ездили на местное кладбище одного своего хоронить и вернулись с покойником. Могилу засыпали, но не заселили.

Впоследствии я спокойно относился к тому, с чем столкнулся впервые в вестибюле этого обычного снаружи здания – к безобидным в принципе идиотам с вывороченными лицами, а то и конечностями, перемещавшимися по холлу и этажам вперемешку с нормальными с виду жильцами, которым, главное, поменьше смотреть в глаза. Под Новый год здесь, в холле, устраивали танцы.

Эмма Георгиевна регулярно обсуждала со мной мою повесть, но что-то, видно, не совсем у нее ладилось – с повестью, а может быть, со мной. Думаю, ей хотелось использовать интересный материал в своей диссертации, но не в ущерб разрабатываемой системе. Приходилось ждать, что победит: интерес или система.

В день, когда я встретил Зою Андреевну, после обеда я в предпоследний раз посетил интернат. Мы с Эммой Георгиевной плавно приближались к финалу почти завершенной повести. Речь шла об отношениях прошлого с настоящим, о том, что прошлое утекает туда же, откуда мы черпаем будущее, поэтому помнить и знать – совершенно разные вещи. Эмма Георгиевна как раз собиралась ответить мне на все это, когда в большой комнате, соседней с кабинетом, загремело упавшее ведро.

– Я приберу, – услышал я совершенно нормальный голос из юности.

Было слышно, как там, в большой, завозили по полу тряпкой, топчась вблизи открытой к нам двери, но не показываясь в ней. Эмма Георгиевна поднялась. Заложив руки за спину, вышла туда.

– Ну, как ты, Мила, сегодня, – спросила она. – Получше?

– Получше.

– Милочка, у нас сегодня какой день? – послышался сладенький голосок пожилой санитарки.

– Сегодня вторник, – совершенно спокойно прозвучало в ответ.

– А завтра?

– Завтра среда.

Сидя на табуретке, глядя в открытую дверь, я все кивал, пока не поймал себя на этом занятии, на том, что делаю то же, что когда-то моя классная надо мной в своей прихожей. Сегодня был четверг.

– Беда… – войдя, вздохнув, Эмма Георгиевна затворила дверь в большую.

Возвращаясь из белого дома в свой желтый, боковым зрением я различил необычное движение в приинтернатовском сквере. Обернувшись, я увидел, как по двум дорожкам с разных сторон два санитара бегут к стоявшему как раз напротив недавно покинутого мной кабинета дереву, под веткой которого, довольно высоко, висит уже перестающий дергаться человек. Резко отвернувшись, я зашагал туда, куда шел, стараясь ни о чем не думать.

Назавтра с утра мы закончили с Эммой Георгиевной мою повесть. Жесткость концовки, не совпадавшая с основной тональностью, ее озадачила. «Насколько же больше озадачит нас всех реальность свободного чтения мыслей друг друга, ожидающая впереди», – подумал я. Именно этим кончалось повествование – примеркой героем на себя образов, рождающихся в сознании близкого человека, сравнением этой примерки со взаимодействием тел в любовном процессе. В конце разговора я, сказав глупость, почувствовав холодок со стороны моей целительницы, молча следил за тем, как мое наступившее равнодушие ко всему наполняется понемногу, как ванна водой, фразами Эммы Георгиевны (фраза, пауза), ставшей рядом со мной у окна:

 

– Вернешься домой – не забывай, о чем мы беседовали все это время. Дело не в лекарствах. По крайней мере, в твоем случае. Лекарства угнетают, давят. Нет таких, чтоб темную волну давили, а светлую нет. Рано или поздно, мы, вероятно, снова встретимся. Как скоро и надолго, зависит от тебя. Насмотрелся на сей раз? Ну вот. Понял меня?.. Ладно, иди мойся.

Она сама еще вчера предложила мне вымыться здесь напоследок, перед тем как переодеться в чистое, оставленное мамой. Мама придет после обеда. Интернатскую душевую для поочередно мывшегося здесь персонала обоего пола предварял небольшой предбанник. Оставив в нем чистое и грязное, я проник в холодное нутро выложенной кафелем душевой на три «соска». Первая стадия возвращения к нормальной жизни… Индивидуальное омовение… Комнатку заволокло паром.

Я был уже чист, как Аполлон, когда погас свет. Какое-то время я стоял под струями в темноте, причина которой, как я догадывался, серьезнее, чем чей-то шальной щелчок выключателя, расположенного в предбаннике – оттуда ведь хорошо слышно, что внутри кто-то моется. Света в предбаннике сквозь дверную щель также не наблюдалось. Вдруг показалось, что дверь отворили и затворили, но необычно тихо и быстро – двумя выверенными движениями… Через минуту-другую началось вкрадчивое вплетание водяного шелеста, идущего слева, в гулкий шум моего водопада. Понемногу общий шум стал двойным. Двойной силы. Вслушиваясь, я различил короткое слабое «м-м…» в звучании струй, которое больше не повторялось. Чужое тепло достигло моей темноты, заставив слух проникнуться возникшим слева разнообразием водяной дроби по разным частям тела, подставляемым струям. Вслед за тем от наплывающих на меня в темноте рук, тела, лица я передернулся, замерев, сжавшись под перекошенным водопадом… Оборотной стороной затянувшегося не-столкновения стала новая стадия звукового психоза: в волнах водяного шума слева я различил сдерживаемое дыхание, слишком неровное, чтобы быть галлюцинацией, но понемногу теряющееся в мощном звуке воды, который начал слабеть: я догадался, что – не вообще, а лишь для моих ушей, не выдерживающих напряжения. Ожидание притупилось. Я снова почувствовал теплый градус струи, бьющей по моим плечам. Убежденный в соседстве, но уже не ждущий столкновения в любой момент или неосторожного голоса, я пережидал темноту, наготу, воду… Не знаю, как долго. Прежде чем решиться. Помню свои руки, лежащие на вентилях… внезапно оставляющую меня смелость… счет: «Раз… два… три!»… быстрый пролет к предполагаемой двери (и впрямь бесшумной!)… лихорадочное нащупывание выключателя за косяком… обе клавиши сразу!.. Предбанник и душевая, смазанные тусклым светом, были пусты. Из среднего подсолнуха в душевой хлестало! Какой из них был мой?! Выключил ли я воду?!

Часа через два мама вывела меня за больничные ворота. Я словно впервые увидел церковь в поле.

Она не говорила, пока я подлечивался, что на этот раз отец не выкарабкался… Как тянула сама, так сама и управилась со всем последним. По крайней мере, ей теперь будет легче. Да и я на шее сидеть не собираюсь. Что-нибудь заработаю – на повести или вот… на этих записках. Почему нет? «Все образуется», – говорю я, смотрясь перед сном в зеркало в нашей ванной, чувствуя за своим лицом то, второе, нежнее и долговременнее моего.

Приятно после месячного отсутствия восстанавливать домашний ритуал отхода ко сну… Закрываю дверь в комнату. Гашу свет. Подхожу к окну с распахнутой уже почти в лето форточкой. Какое-то время рассматриваю небо в звездах с мрачной тучей на краю, оцениваю пустоту улицы, отмечаю черноту окон в домах напротив, подмигивающие телеэкраны в двух-трех полутемных оконных квадратах. Задергиваю штору. Сбрасываю в темноте тапки и, сев на постель с отброшенным одеялом, опускаюсь на свежее. Привлекая подушку, осторожно обнимая ее податливую прохладу, упускаю из виду прожитый день. Наконец говорю: «Как ты выросла».