Неизвестный В.Я. Пропп. Древо жизни. Дневник старости

Tekst
0
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

– Вы не думайте, что я ее обманул. Она мне сама отдалась по любви. Она меня полюбила, да.

Нет, та, которую полюбит Федя, не может быть похожа на Аннушку.

После некоторых размышлений Федя приходит к заключению, что если любишь, то нельзя думать о плечах, руках, грудях, можно думать только об одном: о глазах. Если любишь глаза, то, значит, любишь всю женщину. А если тебе нравятся спина или плечи, то это не любовь, а так.

Вот, например, каждый день ровно в 12 часов с верхнего этажа, где учатся девочки, спускается племянница директора. Она в седьмом классе, у нее голубые норвежские глаза и светлые волосы. Она ходит немножко раскачиваясь. В 12 часов она идет завтракать в квартиру директора и проходит коридором мимо стола, где для старших учеников стоят стаканы чая. Федя берет чай. Он нарочно пьет медленно, чтобы увидеть ее. Вот промелькнуло что-то белое, вот она уже совсем близко. Рука дрожит так, что горячий чай проливается на руку. Да – это любовь.

Но мысли о плечах нельзя потушить рассуждениями. Эти мысли являлись во сне, ночью, и в полусне скучнейших уроков алгебры, геометрии или греческого языка, римской истории. То было во сне. А наяву были голубые глаза племянницы директора, были кроткие карие глаза девушки, которые почти каждый день он встречал в конке, садясь нарочно против нее. Осенью она была в чисто белой вязаной кофточке, а зимой в шубке с каким-то тоненьким белым боа. Боа было очень бедное – и застегивалось на крючки, и Феде почему-то казалось, что она вообще очень бедная и несчастная, и он любил ее еще больше. Но вдруг девушка с боа исчезла, и Федя разразился двумя дюжинами стихов о незнакомке, которую он будто бы ищет по всему городу. Падает мокрый снег, снежинки пляшут вокруг газовых фонарей, а он ходит по улицам города: где ты, где ты?

Сердце искало Марии, а грудь и губы тянулись к Мессалине[78].

IX

Весной Федя переходил в последний класс. По этому случаю он поехал на хутор не по железной дороге, а по Волге. Он поехал один. От Рыбинска до Нижнего он ехал на обычном пароходе, а в Нижнем пересел на огромный товаро-пассажирский пароход. Он мог бы ехать и скорым пассажирским пароходом, но ему хотелось хорошенько осмотреть все приволжские русские города.

На пароходе оказалось не более десятка пассажиров: кроме Феди был молоденький студентик-армянин, с грустными глазами, курчавый, в новой форме с золотыми пуговицами. С ним была его мать, старая, седая армянка в шелковом платье с морщинистым желтым лицом. Было несколько купцов, был дьячок, была молодая дама и два-три молодых человека неопределенной наружности. Федя решил ни с кем не знакомиться.

Облокотившись на перила, он смотрел на берег. Там под брезентом аккуратно были сложены горы бочек, каких-то тюков, ящиков. Двое в лохмотьях спали на спине около бочек, богатырски раскинув руки и ноги. С грохотом проносились телеги, мужики колесом крутили вожжи и били лошадей. Другие суетились около тюков, размахивали руками и матерно ругались. Пахло селедкой, нефтью и мылом.

Было шесть часов утра, город просыпался. Через полчаса пароход мощно прогудел тройным басовым гудком, корпус его задрожал, задвигались тяжелые лопасти колес, пароход задним ходом медленно отошел от пристани, потом <повернулся> и плавно стал уходить в волжскую ширь.

В этом месте с Волгой сливается Ока, и две реки, соединив свои воды, образуют целое море, по которому гуляет свежий, бодрящий ветер.

Вот уходит Нижний. Кремлевская стена уступами подымается на холмы и опять опускается, заслоненная белыми домами, густой зеленью насаждений и куполами церквей. Как это красиво и как непохоже на Петербург. Здесь уже чувствуется дыхание Азии, Персии, Турции, откуда на Нижегородскую ярмарку восточные купцы привозят свои шелка, ковры и изюм.

Федя не заметил, как рядом с ним стал армянин и тоже облокотился на перила.

– Да, вид красивый. А вы не бывали в Тифлисе, товарищ?

– Нет, не бывал.

– А вы какого университета?

– Я не студент, я еще только кончаю гимназию.

– Э, вот как, а вы похожи на столичного студента. Так, значит, вы не бывали в Тифлисе?

Они стали ходить вместе по палубе и говорили об университетах России, о Кавказе, студент с жаром стал рассказывать о Тифлисе, какой это красивый город, гораздо красивее, чем Нижний. Все другие пассажиры были в каютах и спали. Проходя мимо своей каюты, армянин всякий раз отодвигал занавеску окна, просовывал туда голову и очень быстро что-<то> говорил, как будто ругался, потом, как ни в чем не бывало, продолжал свою прогулку. Феде очень хотелось посмотреть, с кем же он говорит. Когда они опять прошли мимо его каюты, Федя встал так, чтобы <увидеть> угол отодвинутой занавески. Он увидел черные, недоверчивые глаза старой женщины с желтым морщинистым лицом, орлиным носом и острым подбородком. Она сидела там, как в берлоге, и из-под черного кружевного платка сверкали злые глаза. Она метнула взором в Федю и опять заговорила еще быстрее на своем восточном языке. Но молодой студент опять, как ни в чем не бывало, сбросил занавеску и спокойно продолжал беседу. Это продолжалось пять или шесть раз.

Вдруг они услышали за собой мелкий топот женских каблучков. Перед ними стояла женщина в зеленом шелковом жакетике и улыбалась.

– Простите, messieurs, что я вас беспокою, нет ли у вас карандаша? Здесь так пусто, так безлюдно, что некого спросить.

Федя пошарил в карманах и подал ей маленький, изящный карандашик.

– Благодарю вас.

Женщина порхнула в салон первого класса и через минуту вернулась, размахивая карандашиком навстречу Феде. Она улыбалась так, что и Федя и армянин оба невольно отвечали ей покорной улыбкой. Она стояла перед ними и не уходила. Она смотрела на них с явным, веселым любопытством, переводя глаза с одного на другого.

Так стоять было неловко. Федя счел себя вынужденным сказать несколько слов.

– Вы, вероятно, очень скучаете?

Федя густо покраснел оттого, что сказал такую пошлую вещь. Он принял карандаш и стал его ввинчивать и развинчивать.

– Спасибо. Да! Скука… Ни человека! Знай это, я бы непременно поехала по скорой линии. Но отчего вы здесь стоите, зайдем в салон, сядем, там рояль есть.

Она первая вошла в салон, за ней – Федя. Ему показалось, что армянин как будто нарочно отстает. Действительно, он прошмыгнул мимо дверей и остался на палубе. Федя в первый раз в жизни оказался наедине с женщиной, которая, несомненно, была очень красива и весела, а он, Федя, такой тюлень. Лучше бы он сам прошмыгнул мимо дверей, и проклятый армянин остался бы с ней. Теперь отдувайся. Федя очень сердился на себя, что он начал разговор таким пошлым образом, и силился сказать что-нибудь умное.

Что бы такое ей сказать? Разве что-нибудь про Нижний, как место скрещения фантастического Востока и коммерческой Европы?

Между тем женщина, увидев, что армянин исчез, весело улыбнулась, и в ее улыбке промелькнуло что-то хитрое и очень довольное. Она бросилась на диван, заложила руки за затылок и закинула одну ногу на другую, выставив носок лайковой серой туфельки.

– Боже, как скучно на этом пароходе на Волге, – сказала она, глядясь в сторону, в трюмо, – как несносно путешествовать!

– Я, наоборот, нахожу все прекрасным.

– Что же прекрасного?

– Вид на Нижний.

– Нижний, ах, да это трущоба! Пыль, грязь.

– Я не говорю о городе, я говорю о том, каков он издали. Вид на Кремлевскую стену замечателен.

– Ничего не нахожу хорошего в старой стене. Ну, не будем браниться. Лучше будем друзьями. Сядьте. Что же вы стоите, как… Вы еще очень молоды. Сколько вам лет?

– Мне? Семнадцать.

– Боже, как вы молоды! Куда вы едете?

– Я еду на хутор. У нас есть хутор в К.

– Счастливец! А я… – незнакомка слегка пропела это «я» и взглянула на Федю. – Я еду к мужу в Царицын.

– Что же тут ужасного?

– К мужу! Поймите!

– Ну?

– Ах, какой непонятливый. Ну, садитесь хорошенько, я вам расскажу.

Федя понял, что «хорошенько» значит «ближе». Он сел ближе и определил, что расстояние между его плечом и ее составляет приблизительно два вершка.

– Ну, вот. Так вы говорите, что тут ужасного? Так ведь вы не знаете моего мужа, да? Ну, а если я вам скажу, что мой муж ужасный человек?

– Ужасный?

– Книжный. Ненавижу книжных людей.

– Он ученый?

– Ну, ученый. Он адвокат. Когда он приехал в Варшаву, так мой отец мне сказал: или ты за него выйдешь, или я тебе посылаю отцовское проклятие. Ну, а у евреев отцовское проклятие, вы знаете, это такая вещь.

Федя чуть было не спросил – так вы еврейка? – но удержался, а только внимательно посмотрел на ее лицо.

– Так у отца был маленький магазинчик, а он был адвокат, у него были деньги, и он сказал: дайте мне Минну, и меня отдали. Меня зовут Минна. А когда мы приехали в Царицын, то он совсем не стал мне давать денег. Совсем. Вы понимаете – каждый день ссоры. Потом к нам приехал один артист, певец один, великолепный тенор. Он божественно поет. Поедем, говорит, с нами в турне, в Самарканд, в Ташкент, в Коканд и другие города. Их целая труппа была, и они давали концерты. Ну, я взяла у мужа все деньги и оставила его с носом. Теперь вы понимаете? Мой муж сделал плохую партию. Не советую вам жениться.

– И вы говорите это так спокойно?

– Чего же вы хотите?

Она вынула зеркальце, маленькую пудреницу и стала пудрить себе лоб и нос, особенно тщательно припудривая складки за ноздрями. Федя смотрел на нее с изумлением. Он уже забыл, что хотел говорить умное. Он уже чувствовал, что он глубоко презирает эту женщину, как и всех других молодых женщин на свете. Но ведь она столько вынесла… Нищенская еврейская лавчонка, скупой муж, тираны. Разве она виновата, что они такие? Ведь она говорит серьезные вещи. Должно быть, она ужасно много страдала. Федя вдруг почувствовал острую жалость. Хотелось поцеловать ее руки, хотелось, чтобы она как-то совсем по-другому говорила о своей жизни, не так, как будто она рассказывает анекдот.

 

Она спрятала пудреницу в ридикюль, их глаза встретились, и – о, чудо – она поняла его. Ее взор вдруг сделался скромным, простым, как бы просящим. Федя ужасно обрадовался и в свою очередь неловко улыбнулся. Незнакомка опять улыбнулась ему смиренно и открыла ему всю глубину своих глаз, которые, как Федя это заметил только сейчас, отсвечивали каким-то серым блеском. Но сквозь смирение он увидел в ее глазах серую искру, такую холодную, такую безучастную, что Федя весь съежился и подумал: эта женщина может убить.

Пароход подошел к пристани. Они вышли посмотреть. Федя не заметил, как она ушла. Когда пароход тронулся, она опять появилась радостная, сияющая. Они сели на палубе на соломенный плетеный диван. Незнакомка принесла несессер и стала полировать ногти.

– Этот несессер очень дешевый, но хороший, – сказала она. – В Варшаве все можно купить дешево. Вот мой костюм. Знаете, сколько он стоит? – она расстегнула жакетку и показала подкладку. – Тридцать рублей!

Феде было странно, что с ним говорят о цене костюмов, <и> он замолчал. Он недоуменно смотрел на эту женщину.

– Я все делаю сама. Я сама чулки штопаю.

Она приподняла юбку и показала очень изящную тонкую ногу в ажурном чулке. Действительно, выше туфли виднелась кое-как затянутая нитками дырочка.

Она унесла несессер и вернулась, без жакетки и шляпы, в белой с нежно-лиловыми прошивками блузке с шалью вокруг плеч. Шаль очень шла к ее южному лицу.

– Вот я вам покажу свою шаль. Это уж из Парижа, настоящая. Вот смотрите.

Она обернула шалью все свое лицо и сквозь ткань стала смотреть на Федю. Хоть не было видно ее лица, но Федя знал, что на него смотрят, он не хотел показывать этого. Но, вероятно, на его лице все-таки было написано смущение, потому что соседка вдруг расхохоталась.

– Ах, он отлично знает, что на него смотрят. Что же вы не отнимите у меня шаль? Или вам нравится, что на вас смотрят?

Федя нехотя стал отнимать шаль. Незнакомка отодвинулась. Он придвинулся. Она опять отодвинулась, он опять придвинулся, протягивая к ней руки. Он касался ее руки, ее плеч, когда, наконец, шаль была в его руках, он увидел смеющееся и совершенно холодное и жестокое лицо, он опять заметил серую, стальную искру. Ему стало как-то страшно и захотелось скорее убежать в свою каюту.

Но вдруг женщина нагнулась над ним и прошептала:

– Идите, я вам покажу один курьез.

Она пошла по палубе и дошла до окна той каюты, в которой сидела старая мать армяшки.

– Взгляните в окно.

Ветер шевелил занавески. Федя посмотрел и увидел в каюте уже знакомую старушку на постели и рядом с ней ее студента. Сердитая рука затворила окошко.

– Его прячут от меня. Эта старуха, как только увидела меня, сразу спрятала своего сына к себе в каюту и не выпускает его. У нее хороший глаз.

Она опять расхохоталась.

Через час они сели обедать. Из меню они выбрали все самое дорогое. Официант почему-то подобострастными движениями задернул все занавески. Они были совершенно одни.

Она без устали рассказывала. Она говорила о Ташкенте, о Самарканде, о труппе, с которой она ездила, о знаменитом певце, которого она называла по имени <и> отчеству. Голос ее звенел и пел, и врывался в душу. Он невольно смотрел на нее. Она была хороша, а он старался не замечать, что ее рассказы нелепы и неинтересны. Ему уже не хотелось отходить от нее, и было жаль, когда после обеда она ушла в каюту отдыхать.

Три часа он провел один, в ожидании. Он уже не смотрел на берега и не мечтал. Он чувствовал, что что-то случилось, но он не знал, что именно. Руки, тело куда-то просились и предчувствовали, и звали кого-то.

Через три часа она пришла. Теперь она была в светло-коричневом платье из легкой шелковистой ткани. Платье слегка шелестело. Они сели на самый перед палубы. Ветер дул им в лицо. Они молчали. Берег стал меняться, показались скалы. Когда стало вечереть, на пароходе зажгли огни. От встречных пароходов видны были только освещенные окна и искры из труб. Они проходили бесшумно, как привидения. Федя вспомнил Летучего голландца: встреча с ним предвещала гибель. Он высказал это.

– Да? – ответила она и обернулась к нему. Свет из салона падал прямо ей в лицо.

– Да? Скажите еще раз – да?

Он понял это «да», и не было силы уйти от него. Он нагнулся, обхватил одной рукой ее шею, а другой талию и поцеловал ее в губы. Он целовал долго, много раз, не выпуская ее трепещущего тела. Потом он отбросил ее от себя, повернулся и ушел к себе в каюту. Он спустил занавеску и, не зажегши света, сел на койку, подперев лицо кулаками. Ему было как-то горько и нехорошо. Казалось, что теперь невозможно выйти на воздух и посмотреть на звезды, на воду, в которой отражалась луна. Он видел сквозь занавески, что перед его окном блуждает женский силуэт. Поздней ночью кто-то тихо постучал в его каюту. Но он не ответил.

На следующее утро он проснулся часа в четыре и вышел. Солнце еще не взошло. Палуба, стены, перила – все было мокро от росы и тумана. Пароход подходил к деревне, расположенной на высоких отвесных к берегу холмах. К верху вели крутые лестницы. Около берега ютились домишки, как гнезда, поставленные на высокие столбы. Люди, извозчики на верху холма казались маленькими точками. Вчерашний кошмар прошел. Было весело, живо, хотелось что-то предпринять. Было чувство, что от вчерашнего надо убежать. Недолго думая, Федя вбежал в каюту и вынес чемодан. До дома еще много сотен верст, но не все ли равно? Он выйдет здесь, надо было сделать что-то, что-то поправить.

Как только он сошел с парохода, его охватила какая-то радость. Это была та радость, которая бывает только в четыре часа утра. Он оставил чемодан на пристани и быстро, перескакивая ступени, взбежал по деревянной лестнице вверх на холмы. Стадо свиней с хрюканьем разбежалось от него. Мужик в таратайке длинным прутом гнал тощую лошаденку по деревенской улице. Федя обернулся лицом к Волге. Над широкой, как озеро, рекой, загоралась розовая полоса. Над ней догорала последняя звезда. У берега были пристани и стояли баржи в два ряда. У одной из пристаней стоял громадный, белый пароход и дымил тонкой струйкой.

От радости Федя бросился в мокрую травку. Он сбросил фуражку на землю и уткнул в нее свое лицо.

В это время пароход хрипло прогудел три раза, из труб поднялся густой черный дым, пароход лениво отчалил от пристани.

X

Осенью Боба уехал за границу: он поступал в Лейпцигский университет на медицинский факультет. <Федя> перешел в последний класс.

Первый урок был немецкий. Раздался звонок, и в класс вошел новый учитель. Как только за ним закрылась дверь, весь класс полувзрослых джентльменов, как по уговору, дружно заржал по-лошадиному.

– Хо-хо-хо, лошадиная голова!

Учитель разительно походил на лошадь. Но ржанье ни капли его не смутило. Совершенно хладнокровно, как будто он ничего другого не ожидал, он взошел на кафедру, расписался в журнале и стал рыться в своем туго набитом портфеле.

Он был в зелено-сером костюме, очень тщательно проглаженном. Носки у него были шелковые, лилово-коричневые, туфли – лакированные. В прекрасн<ый> шелков<ый> галстук была воткнута скромная золотая булавка.

Найдя какую-то книжечку, он сошел с кафедры и показал джентльменам огромную фигуру, бритое, вытянутое лицо с четырехугольным подбородком и жидкими, совершенно гладкими волосами. Прядь волос упала на огромный, высокий, немножко узкий лоб.

Книжечка, которую он держал в руках, была в красном кожаном переплете с золотым обрезом.

– Вы слыхали когда-нибудь про «Джоконду»?

Учитель указал на перво<го> попавшегося ученика на третьей парте.

Из-за шума никто не слышал вопроса, но сразу стало тихо, и учитель повторил свой вопрос.

– Кто? Я?

– Вы.

– Никогда ничего подобного не слыхал.

– Кто из вас слышал о ней?

Федя слышал, но он молчал. Кто-то вызвался ответить и сказал, что «Джоконда» – знаменитая картина Леонардо да Винчи.

– А не слыхали ли вы, или не читали в газетах, что недавно произошло с этой картиной?

Федя опять знал, что ее украли из Лувра, он встретился глазами с учителем и спрятался за спину товарища. Опять кто-то ответил.

– Совершенно правильно. А почему об этой краже долгое время писали во всех газетах, почему эта кража так сильно взволновала весь мир?

На этот вопрос никто не мог ответить, но поневоле все начали думать.

У Феди забилось сердце. Неужели свершилось такое счастье, что в школе появился тот, «настоящий человек», который может что-то сказать ученикам? Федя уже понимал, что учитель действует сократовским методом. О методе этом он учил. Но он никогда не представлял себе, что от применения его можно зажечься таким счастьем. Он воображеньем унесся на афинскую площадь. Маленький безобразный человек, смеясь, задает мудрые вопросы и, выставив руку из-под белого плаща, поправляет ответы, которые дают ему рыночные торговцы и площадные зеваки.

Когда он очнулся, учитель уже говорил. Он говорил, что улыбка Джоконды – живая улыбка и что в искусстве бессмертно только живое. Литература – один из видов искусства. Его дело – будить живое в учениках.

Заложив щеки в кулаки, Федя слушал, что «литература есть один из видов искусства», этому их учили еще в шестом классе, когда проходили «теорию словесности», но что искусство есть жизнь – этому никто еще не учил и, главное, никто не давал этого чувствовать так, чтобы слышать биение сердца и пульс жизни.

Учитель сказал, что в этом году будет прочитан «Фауст», и он будет стараться дать им того Фауста, который вскрывает глубины жизни, который вскрывает нам не только эпоху, когда он был написан, но вскрывает нам самих себя.

Федя понял, что книжечка в руках учителя и есть «Фауст».

* * *

До сих пор Федя не умел ни любить, ни уважать. Он презирал всех и любил только себя. Но этого человека он сразу же признал выше себя. Сознание же собственного ничтожества заставляло его прятаться от него.

Когда в класс входил учитель Шварц, Федя густо краснел. Если его вызывали, он, вставая, стоял как бревно и молчал, весь в поту. Но всегда он думал о нем. Каждое слово его врезалось в память не только надолго, но и навсегда. Фауста он запомнил наизусть.

По вечерам он зажигал лампу, раскрывал Фауста и до глубокой ночи просиживал над его страницами. Бедный безумец Фауст! Как это понятно: он задыхается в своих стенах, ему душно от знания, которое его не трогает. И вот он заключает союз с дьяволом. Федя это понимает так: он дает волю злу. Этим он спасается. Вот чего он, Федя, никогда не сумеет. Он никогда не будет великим, потому что у него не будет великих падений. Но сейчас он упивается чужим падением: какая страсть любви, какие бездонные пропасти и небесные взлеты. Взлет – да, его еще нет, здесь, в первой части, но Федя думает, что он будет во второй, то, что открывается только в Зрелости и что откроется и ему когда-нибудь>.

Все это и тысячи других чувств и мыслей, которые нельзя удержать, потому что нет слов, все это хочется высказать ему, Шварцу. Но Федя продолжает молчать и краснеть.

Однако Шварц, должно быть, что-то заметил. После урока он поманил его в коридор и встал с ним у окна, так что другие не могли слышать, о чем они говорят.

– Отчего вы от меня скрываетесь? Вы не виноваты передо мной? Немножко?

– Мо… может быть.

– Может быть, я виноват перед вами?

– О нет, нет.

– Но ведь вы имеете мне что-то сказать?

Федя видит элегантный костюм Шварца, и ему хочется его ненавидеть за безукоризненный галстук. Он, Федя, никогда не опустится до того, чтобы носить такие галстуки.

– Знаете что? Приходите ко мне… (Шварц вынимает записную книжку и начинает перелистывать)… приходите ко мне 26-го в шесть часов вечера. Вы свободны?

– По вечерам я всегда свободен.

– Вот и прекрасно. Приходите. Я буду вас ждать.

Он подает ему руку, очень крепко жмет ее и уходит в учительскую.

Федю обступают.

– Ну что, что он тебе сказал?

– Ничего не сказал.

В классе было три партии. Одни ненавидели и презирали Шварца.

– Актер! Ничего не поймешь, что он говорит. Мужик несчастный! Фразы какие-то.

Другие были к нему, как и всему на свете, совершенно равнодушны. С опухшими, сонными лицами они сидели на своих партах, и из всех слов Шварца они улавливали только то, что «надо выучить».

 

Третьи – их было всего человек шесть – относились к нему так же, как Федя.

* * *

Наконец наступило и 26-е. Федя нарочно оделся похуже: он надел ботинки с заплатками, старый, засаленный пиджак и потертый галстук. Поглядел в зеркало: хорошо. Но когда он позвонил перед низенькой дверью с медной дощечкой, он почувствовал в животе какой-то холод.

Никогда в жизни он ни к кому не «ходил». Он бывал только в «гостях» и заранее знал, что будет много людей и что его не заметят. А сегодня – совсем другое. Сегодня он будет один на один со страшно умным человеком, он должен остерегаться каждого своего слова. Молчать уже нельзя.

Старая служанка провела его в столовую и постучала в какую-то дверь. Оттуда раздалось сонное бормотанье. Федя услышал немножко раздраженное «кто?» и какой-то шорох.

Дверь растворилась, и сквозь щель просунулась взъерошенная голова Шварца: он был без пиджака. Вот тебе раз! Так его здесь ожидают! Даже забыли, что ему назначено сегодня в шесть часов, а сейчас уже десять минут седьмого. Федя чувствует горькую обиду, и ему хочется уйти.

Увидев Федю, Шварц, не улыбнувшись и не сказав ни одного слова, снова исчезает за дверью. Потом он слышит «просите», и служанка открывает дверь.

Маленькая, низенькая комната в одно окно. У окна – небольшой стол. Перед столом грузное кресло, обитое во что-то серое. Шварц стоит у стола и подводит зажженную спичку к папироске. Лицо его сморщилось, как будто он <взял в рот> что-то горькое или выпил уксусу.

Федя бегло, испуганно окинул <взглядом> комнату. Две стены почти до потолка были уставлены книжными полками. Тисненые корешки ровными рядами как бы стояли на страже человеческой мысли. В углу на цоколе стоял бюст античной богини Афродиты. Бюст был завернут в светлоголубой прозрачный чехол и из полумрака сверкал своей белизной. Тысячи раз он видел бюсты и ничего не думал при этом. Но этот, покрытый голубизной легкого чехла, обнажал себя и становился живым.

Шварц между тем протянул Феде свою костлявую руку и грузно рухнулся в кресло. Он с шумом затягивал и выпускал дым своей папироски, и вдруг отбросил ее в пепельницу. Только теперь он улыбнулся.

– Простите, я, кажется, не очень любезен. Но я, знаете ли, спал.

– Вы забыли?

– О, вы, кажется, обиделись? Ну, извините меня.

Шварц протянул ему руку.

– Зачем? Знаете, я недавно читал письма Гельдерлина[79]. Там есть тоже несколько писем Шиллера к нему. Одно начинается словами: «Я никоим образом не забыл о Вас, милый друг!» Я чуть не заплакал, когда прочитал это, потому что Шиллер совсем забыл о нем, а он только им и жил, он молился на Шиллера. А ведь был великий поэт, он, по-моему, гораздо выше Шиллера, а потом он сошел с ума, потому что был очень одинок.

На лице Шварца выразилось самое крайнее удивление, даже изумление.

– Ого! Значит, вы не на шутку обиделись! Но, однако, вы много читаете? Неужели вам интересно читать письма Гельдерлина? Кто их еще читает в наше время?

– Я больше всего люблю читать письма, дневники, вообще про людей, которые жили в действительности.

– Ну, а про Стефенсона[80] вы стали бы читать?

– Нет, пожалуй, не стал бы.

– А! Значит, бывают люди каких-то двух разрядов.

– Да, да, это я чувствую. И одних гораздо меньше.

– Это верно. И вы принадлежите к тем, которых меньше.

Федя промолчал.

– Но если вы попробуете определить, какие же это люди, которых меньше, то вы не сумеете.

– Может быть.

– Знаете, что я вам скажу? Вы очень заняты собой. Это свойственно вашему возрасту. Вы субъективны и вам нравится все человеческое, душевное. Вы меня понимаете? Поэтому мы любим читать биографии писателей, и об их жизни стоит писать целые исследования, и они пишутся. За симфонией или романом всегда стоит тот, кто их создал, а за машиной или мостом, или аэропланом нет человека, есть только его мозг. И все-таки вы ошибаетесь.

– Почему?

– Вас не интересуют аэропланы? Но первые чертежи летательных аппаратов мы имеем от Леонардо[81]. Гете обнаружил межчелюстную кость[82], Шиллер написал историю Тридцати летней войны[83]. И вот, в жизни человека бывает такой перелом или стремление выйти из себя и создать что-то, независимое от своей души. И вы не уйдете от этого. В истории наступит такой момент, когда будут только одни инженеры, агрономы, врачи, рабочие, а искусство умрет.

– Тогда я не захочу жить.

– Может быть, и не доживете. Но это будет совсем неплохо.

– А для чего мы читаем Фауста?

– Но мы его еще не дочитали. Вы знаете, чем кончает Фауст? Он отвоевывает землю у моря, велит строить плотины, чтобы дать людям новые пространства, то есть он ведь делает инженерную работу?

– О, это я понял. Но ведь ему только так кажется, ведь духи, лемуры, которых он заставляет работать, на самом деле роют его могилу, а он думает, что они работают для блага человечества. И он уже слепой, ведь он слепнет под конец? Ведь он обманывается?

– Нет, он символически слепнет, Фауста уже нет, он потерял себя, и в этом его спасение. Мы ищем себя в стихах, симфониях, картинах, а вот инженеры теряют себя в мостах и вокзалах… Впрочем, что же мы так сидим? Подождите минуточку.

Шварц исчез и вернулся с бутылкой вина и печеньем. Он налил два стакана.

– Пейте. Таких учеников, как вы, у меня еще никогда не было.

Федя залпом выпил стакан. Он не привык пить и немножко захмелел. Он подвинул стул.

– Теперь я скажу то, что я думаю. У меня в детстве было одно видение, не видение, а так, вроде наваждения что-то. Я, знаете, соврал первый раз в жизни. В саду стояли георгины… И вот вдруг мне стало очень страшно от этих георгин, и у меня вдруг открылись глаза – я впервые увидел наш сад. Знаете, совсем как Адам. Ведь он не видел, что он нагой, а потом, когда сблудил, и увидел. И я думаю, он все увидел, он вдруг увидел, что он в саду, в раю, и тогда только он испытал райское блаженство. И был изгнан. И вот я такой же Адам. Я всегда хочу совершить какое-нибудь преступление. Знаете, есть какое-то совершенство, может быть, святость, или Бог, или рай, одним словом то, для чего человек рожден. И я теперь знаю, что есть к этому три пути.

Главный путь – это через зло. Но можно еще через мысль прийти. Одни убивают, а другие думают. Те, что убивают, не думают, это только у Достоевского так. И вот – я проклят тем, что все у меня в мыслях, и любовь в мыслях, и женщина в мыслях, и зло, и святость. И я не могу отряхнуть этого. Есть еще и третий путь. Есть люди, которые так и рождаются богами – может быть, такими были греки или Франциск[84] – я не знаю. О, они тоже знают зло, знаете, как Алеша Карамазов про разврат говорит? Но это уж совсем не для меня. Это было бы такое счастье, такое счастье…

Федя положил руки на стол и спрятал лицо в ладони. Он чувствовал, что хмелеет, что говорит лишнее, но не мог остановить себя.

– Бедный мальчик. Пейте еще. Это ничего. Это пройдет. Вы говорите значительные вещи. Теперь я вам скажу вот что. Есть на свете только две трагедии: первое – это трагедия юноши, который должен стать мужчиной. Все, что вы говорите, не удивляйтесь – это есть предчувствие женщины, которую вы должны изнасиловать. Женщина вам явится в таком ореоле, что вы падете ниц перед ней.

– О, уже падал, падал, как Данте, в девять лет, и Лермонтов ведь тоже, и Владимир Соловьев, и Байрон…

– И вот – это божество, этот ангел, эта мадонна, как к ней прикоснуться? Это первая трагедия, и из нее вытекает вся жизнь мужчины, вытекает и его творчество.

Федя вспомнил Аннушку, племянницу директора – какой жалкой, какой мизерной представлялись ему и его любовь, и его грех.

– А вторая трагедия?

– Вторая? Вторую начинают переживать после сорока. Это еще не для вас. Вторая трагедия есть трагедия смерти. Из всех людей ее острее всего, может быть, чувствовал Толстой. Чтобы умереть, надо очиститься. Да, это не для вас. Вы никогда не думали о смерти?

Федя вспомнил, что о смерти он действительно никогда не думал.

– А сейчас вам нужна спешная помощь. Вам надо помочь выйти из себя. Что мне вам сказать? Читайте Гете. Он приучит вас к конкретности. Знаете, что он говорит? Что во всяком малом открывается бесконечное. Возьмите малое и продумайте его до конца. Возьмите какое-нибудь стихотворение и слово за словом, строчка за строчкой продумайте его. Это научит вас не думать о себе. Или – вот посмотрите сюда. Вот снимок с аттической вазы. Двое мужчин и юноша увидели ласточку. Они произносят только одно слово: ласточка. Они не думают о зле. И не думают о себе. Учитесь говорить всему миру так, как они говорят этой ласточке. Но, конечно, может быть, это все суррогаты. Вам нужен живой человек, который вывел бы вас из затвора. Постойте! У меня есть идея.

78Мессалина – жена (третья) римского императора Клавдия, известная своим распутством.
79Гельдерлин Иоганн Христиан Фридрих (1770–1843) – немецкий поэт.
80Стефенсон (Стивенсон) Джордж (1781–1848) – английский конструктор и изобретатель, положивший начало развитию парового железнодорожного транспорта.
81Леонардо да Винчи оставил не только наброски летательных аппаратов, но и предложил идею парашюта и вертолета с механическим приводом.
82Гете принадлежит открытие межчелюстной кости у человека (1784), опубликованное в 1820 г. в работе «Вопросы морфологии».
83В 1793 г. Шиллер опубликовал «Историю Тридцатилетней войны» и ряд исторических статей.
84Имеется в виду Франциск Ассизский (наст, имя Джованни Бернардоне; 1181 (или 1182)—1226) – итальянский религиозный деятель. Отказался от богатства и с 1206 г. посвятил себя проповеди евангелической бедности. В 1228 г. канонизирован.