Za darmo

Подсадная утка

Tekst
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

18

Прошлым летом Пашка и Юра пошли раз на барахолку к Пашкиному тёзке – дяде Паше-инвалиду – за крючками-заглотышами на чебаков. С ребятами увязался Женька Пикушкин – тощенький и радостный, как паучок.

Дядя Пашка сидел на месте, в углу барахолки, на земле, но был сильно пьян.

– Дядя Паша, заглотыши есть?

Дядя Паша поднял свое купоросовое лицо, долго, не узнавая, смотрел на троящегося Пашку, чихнул, как бы сметая с глаз дьявольское наваждение, и с облегчением опрокинулся на спину. И не он будто, а его деревяга-нога захрапела в небо. Да-а, сегодня дядя Паша не рыбак. Нет, не рыбак.

Ребята порылись в ржавых болтах, железках, гайках, рассыпанных на мешковине, и отошли.

День был будничный, и толкучка вялая. Двумя недлинными рядами стояли обжаренные в солнце тётки, сплошь обвешанные одеждой. Они будто ждали неведомо каких пловцов, которые пока где-то плавали, но вот-вот должны были появиться и, дрожа от холода, радостно одеться во всю эту одежду. Но «пловцов» нет и нет, и тёткам скучно и муторно стоять.

Ребята зашли в бревенчатый магазинчик «Культтовар». Весь «культтовар» внутри – будто срочно накиданные баррикады: ящики до потолка, мешки, тюки, бочки какие-то, кровати, раскладушки – к прилавку не подойдёшь. В этом же доме, в забегаловке, «повторяли мужики». Боксерами разгуливали они по забегаловке с пышными пивными кружками на пальцах, высматривая себе местечко, где вдарить, значит, по мозгам. Возле ворчливой буфетчицы – мужиков тьма, но очереди – никакой. Потому что все «повторяют». А когда повторяешь – без очереди, значит, тебе. Святое дело – когда повторяешь!.. Ребята испытательно постояли в этой пивной жизни, как в каком-то веселящем, шкодном газу, и благополучно вышли на воздух, на солнце.

– А мороженое, наверное, лучше? Верно, Паша? – тончайше намекнул Женька.

Пашка рассмеялся.

– Юр, ты как?..

– Правильно! Всё равно не купили крючков.

Грязновато-белая мороженщица, завидев подходящих к её тележке ребят, завыкрикивала вверх и вбок:

– Фруктовое рубль на па-алочке! Сливочное три рубля в фо-ормочке! Фруктовое рубль на па-алочке-е! Сливочное три рубля…

Пашка остановил её и спросил у ребят, какое брать… Женька тут же предложил фруктовое. А? Как раз три выйдет? И на палочках?.. И заширкал ладошками – сам весь как на палочках.

– Юр, ты?..

– Как вы, ребята…

– Тогда берём одно в форме, – решил Пашка. – И питательно, и вкусно. А эти, на палочках, одна вода красненькая, замороженная. – Пашка протянул мороженщице зелёную трешку: – Побольше, побольше кладите, тётя! Видите, нас трое…

– Форма-то чего тебе, резиновая? – смеялась мороженщица, замазывая мороженое в формочку. Но положила с большим походом и, прихлопнув мороженое ещё одной вафлей, выдавила порцию Пашке. Ребята отошли в сторонку.

– Давай, Юра. – Пашка протянул мороженое Юре.

– А почему я?..

– Давай, давай! Я второй, Женька третий.

Женька сразу скис: а почему он третий? Но когда получил только вполовину объеденную порцию, закричал:

– Ура-а! Мне больше всех, мне больше всех!

Пашка и Юра улыбались.

– Ешь, ешь! А то вон какой худой…

– Это я не худой, Паша, это я жи-илистый! – верещал счастливый Женька, крутя порцию и слизывая мороженое синим острым язычком.

И тут ребята увидели этого странного старика с сидором и собакой. Тонконогий старик был в татарских галошах и, как в горбатых верблюдах, в рыжем галифе. Он топтался на месте, будто нездешний, озирался по сторонам. Вместе с ним, взятая на верёвочку, испуганно пританцовывала рыжая длинношёрстная собака, пушистая, как балерина. Люди удивленно обтекали их, оглядывались.

Наконец старик направил своих верблюдов к забору, в тень. Балерина доверчиво затанцевала рядом. У забора старик спустил сидорок на землю, и собака сразу стала тыкаться в него длинной мордой и повизгивать.

– Сейчас, сейчас, Ласка! Не суетись! – Старик развязал сидорок. И выкатил на землю целый помёт щенков.

Подбежавшие ребята ахнули. «Целых восемь штук!» – точно сосчитал тогда ещё дошколёнок Женька. А щенки хвостики закруглили лихо и давай раскатываться во все стороны, точно пузатые копилки, аж лапки кривые не держат их. Эко вон одного заносит: боком, боком потащило копилочку! А другой разом разъехался лапками, волосянчик закапал у него, удлинился – полное озеро и нарисовалось на земле! Мамаша хвать! безобразника зубами за шкирку. А тот висит, лапки свесил, попискивает: «Не буду больше, мама! Прости-и-и!» – и волосянчик капает. «У-у, бессовестный!» – встряхнула его мать и сунула на мешок.

Посмеиваясь, старик скатал всех шалунов в кучку, обложил мешком, вроде запруды соорудил, сел на землю и, прислонившись к забору, полез за кисетом. Собака-мать улеглась сбоку, на пузаток своих уставилась – и ухо вопросом: неужели это все мои? Потом вскинула к хозяину длинную морду свою в рыжем пышном окладе – и язык радостной песней заколыхался в раскрытой, доверчивой пасти. Старик погладил её. А она уже к ребятам повернулась, дескать, подходите, ребята, не бойтесь, я вас не укушу. Посмотрите, какие справные у меня пузатки и порадуйтесь вместе со мной.

– Дедушка, а она не укусит? – присев к щенкам, спросил Пашка.

– Нет, сынок, не боись! – прикуривая, ответил старик и, пустив дымком, добавил: – Лаской её зовут – одно слово.

Ребята стали гладить щенков. А те знай возятся в запруде, перекатываются друг через дружку, играют, и раскрытые пастки сердятся – оч-чень страшненько!

Подошёл покупатель, поинтересовался ценой.

– А даром, мил человек, – сказал старик.

Покупателя сдуло.

Другой подходит, присел, руку запустил – щенков щекочет.

– Сколь за одного, папаша?

– Даром, даром, мил человек!

– ?!

– Бери, бери! Задарма – любого!.. Куда ж ты побёг, мил человек? Эко его! Испугался чёй-то, – удивился старик. Однако скоро понял, что не куда-нибудь, а на базар пришёл, значит, и вести себя как надо должен, и уже следующему покупателю, не будь дурак, резанул: – А шышнадцать! – да ещё глаз прищурил дошлым коммерсантом.

– Чё шышнадцать? – испугался покупатель.

– А шышнадцать копеек!

– А восемь?

– А десять!

– Беру, чёрт тебя!

– Держи! – и старик сунул покупателю пару щенков.

Покупатель удивлён, покупатель ошарашен, будто не ждал, не гадал – и двойнят в роддоме получил…

– Бери, бери! Десять – пара! – успокоил его старик.

Ну уж ладно, коль пара десять, приму. Так и быть, признаю, коль пара – десять. И, отдав старику десятик, покупатель помчался в овощные ряды, где торгует его жена, обрадовать прибытком: «Вот, считай, задарма достал пару шшанков, жана!»

Налетела стайка босоногих ребятишек, окружила старика и собаку. Смотрит на щенков, носы калибрует, головы ломает: где взять «шышнадцать»? Где?.. А старик разошёлся, а старик расторговался:

– Шышнадцать, мил человек! Держи пару за пять! Не надо пару? Держи одного! – И пошла торговля, и пошли щенки выстреливать из кучки один за другим: – Держи!.. Держи!.. Держи!..

Сперва Пашка смеялся над потешной торговлей старика, но, глянув случайно на Юру, оборвал смех. Юра стоял бледный и во все глаза смотрел на собаку. А бедная, глупая сука, если поначалу только мордой провожала непонятные взлёты своих дорогих брюшаток, то сейчас начала беспокоиться, дёргаться, повизгивать. Вдруг вскочила, сунула морду в трех оставшихся щенков, обнюхала их жадно, но тут же легла на место, казалось, успокоилась даже, но глаза… глаза её уже с болью метались. Снова вскочила, яростно зарылась в щенков. Юра схватил Пашку за руку. Старик оттащил собаку, обнял, гладить стал, успокаивать, но ту уже накрыло ужасом – скулит, вырывается, глаза в боль убегают, не слышат, не понимают хозяина. Старик прижал-закрыл голову собаки руками. Закричал ребятишкам. Беспомощно, просяще:

– Чего смотрите-то? Забирайте щенков!

– Так ить, дедушка…

– Да задарма же… Ну-у!

Ребятишкам два раза повторять не надо: нагнулись, потолкались – щенки исчезли. И ребятишки тоже.

Собака кинулась, ткнулась в скомканный сидор. Замерла. Потом заметалась, задёргалась на верёвке, резкой дугой выгнулась – носом тычется, тычется в землю, под себя, вокруг, дальше, по галошам старика, по Юриным ботинкам, ещё дальше… Старик испуганно топчется, кулак с верёвкой поднял, как фонарём водит, точно высветить помогает, а собака тычется: как же!.. Господи!.. вот только же! где?! За что?! Вдруг вскинула голову, тявкнула, и с самого дна собачьей души жутко хлестнуло по базару: у-у-у-у-у-у-в-в-у-у… Глаза закрыты, плачет, трясётся полураскрытая пасть: у-у-у-у-в-в-у-у… Старик и так и эдак: то за верёвку дёргает, то гладит, к ноге прижимает… У-у-у-у-у-в-в-в-у-у-у…

Вокруг стал завязываться народ.

– Чего это она?

– Да вот щенков у неё забрали. Переживает. Тоже мать…

– Эй, старик! А суку-то тоже продаешь, а?

Старик молчал. Он сворачивал сидор. Собака больше не выла. Она оглушённо стояла, будто облитая водой.

– Я чего говорю-то, суку тоже про…

– Продал! – зло сверкнули глаза старика, он дёрнул за верёвку, пошёл к воротам. Сука покралась сбоку.

– Чудной старик! Сперва задарма, опосля за деньги, и ещё обиделся чёй-то… Чу-удной!

Народ стал расходиться. Столбами стояли Юра и Пашка. Женька, ничего не понимая, заглядывал им в лица. Не сговариваясь, быстро пошли к воротам, вышли на улицу, но старик и собака исчезли.

Вдруг Юра отвернулся и закрылся рукой.

– Юра, ты чего? Юра? – Пашка пытался заглянуть ему в лицо.

– Мама… бедная… я… я… она…

– Какая мама, Юра?!

– Она… она… – давился слезами Юра. – Она… не хотела… а он… он отобрал меня… Паша!.. Она искала меня… искала!.. а я… я… Паша!..

– Юра, брось, не надо, – в беспомощной тоске озирался по сторонам Пашка. – Прошу тебя, не надо, не плачь…

Испуганно задёргал Юру Женька:

 

– Не плачь, Юра-а-а, – и тоже запел: – Ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы…

– Я… я ничего… Женя… я сейчас…

Злорадным загоревшись интересом, к ребятам придвинулся какой-то дядька:

– Чё, пацаны, обчистили, да? Когда?

– Проходи, дядя! – злобно погасил его Пашка.

А Юра всё плакал. Склонённая голова его в кепке была на тонкой шее как худой, усохший подсолнух. Пашка не мог больше смотреть на него.

– Юра, не надо, прошу тебя…

Вдруг схватил его за плечи, затряс и как в бреду заговорил:

– Мы докажем, Юра! Всем скотам докажем! Слышишь? Ты – человек! Юра! Всем гадам докажем! Мы – люди! Мы поедем в Свердловск! Потерпи год! Мы поедем! Обязательно поедем! Ты меня знаешь! Слышишь, Юра?! Мы найдём её, найдём, Юра!..

А через два дня, в воскресенье, загорелось в квартире Колобовых.

Полина Романовна нечаянно столкнула с табуретки немецкой керогаз, только что ею самой заправленный бензином и зажжённый. Тут же рядом опрокинулась немецкая канистра, почти полная этого самого бензина. (Сергей Илларионович бесплатно отоваривался бензином у шоферов в гараже редакции.) Пыхнуло так, что громадная Полина Романовна вынеслась вместе с оконной рамой наружу, упала во двор. Юра, слава богу, был на улице.

Повыскакивали из домов соседи, стали плескать вёдрами воду, землю кидать лопатами, но полыхало уже вовсю, и подступиться к окнам, к двери, чтобы спасти что-нибудь из вещей, было уже нельзя.

Заполошно визжа, примчались брезентовые пожарники, быстренько раскидались шлангами по всему двору и от души пошли лупить из советских брандспойтов в окна по немецким вещам Сергея Илларионовича. И хотя грех это большой смеяться над чужим несчастьем, но в глазах сбежавшихся отовсюду людей плясало вместе с пламенем откровенное злорадство. В пятнадцать-двадцать минут выгорел угол дома, и образовалась разинутая, какая-то ненасытно-жадная пасть, в которую лупили и лупили пожарники из брандспойтов, словно никак не могли её насытить водой…

И как часто бывает на пожарах, последним прибежал сам хозяин. С сеткой, набитой овощами.

Он дико разглядывал эту, уже потушенную, чёрно-мёртвую парящую пасть на месте своей квартиры… Вдруг по-звериному взвыл, рванул рубаху на груди, обнажив сизую русалку с рыбьим хвостом, и пошёл на Полину Романовну.

– Сэрж, умоляю, Сэрж! – отступала Полина Романовна.

От удара Сэржа Полина Романовна падала прямо и медленно, как колода.

– Папа! Папочка! – кричал Юра, хватая отца за руки.

– У-убью, змеёныш! – Озверевший куркуль занёс руку.

Юра пятился, втягивал голову, втягивал, судорожно выкидывая над ней худые руки.

Кинулся отец Пашки, загородил Юру.

– Не смей, мерзавец! – И, покачав в руках лопату, предупредил: – Не смей… Убью на месте…

Из соседей не пострадал никто. У Чегенева, у милиционера, сгорел половик на крыльце да чуть прихватило перила. Пожилой Чегенев пинал по двору дымящийся половик и приговаривал: «Ай жалкам половик, ай жалкам!..»

Пашки тогда дома не было, и пожара он не видел.

19

Всё озеро сплошь было завалено туманом. Откуда-то из-под него истошно орала подсадная утка. Между её крякающими страстными очередями слышались свистящие и как бы растворяющиеся после ударов шлепки. Это падали на воду селезни. Охотники, подрагивая от утреннего холода и возбуждения, таращились из скрадка, но ничего не видели: ни подсадной, ни селезней. Пашка, ругаясь, вывалился наружу и, будто разгребая руками грязную вату, побрёл к подсадной. Испуганно затрещали крылья селезней. Пашка подтащил за бечеву вскрякивающую утку и, укоротив длину бечевы, воткнул кол чуть правее и ближе к берегу, где были хоть какие-то просветы в тумане.

Первым выстрелил Гребнёв. Вынырнувший в просвет селезень-крякаш на всех парах ударился к подсадной. Выстрел бросил его по воде.

– Есть! Есть! Мой! Мо-ой! – замолотился радостно Гребнёв.

– Тише ты! Скрадок развалишь!

Второго снял Пашка. Потом снова Гребнёв. А дальше всё смешалось и начался какой-то размытый сон, бред. Гремели один за другим выстрелы. Не переставая орала утчонка: ещё! ещё! ещё! И охотники садили и садили из скрадка. За какой-то час было убито больше двадцати селезней. Глупые, обезумевшие от страсти птицы, почти не обращая внимания на выстрелы, падали и падали из тумана за своей смертью.

Гребнёв был как в припадке: его трясло, било, руки-ноги ходуном. Как он перезаряжал ружье и вообще попадал в селезней – непонятно. Но бил он почти без промахов.

Поначалу Пашка тоже вошел в азарт: оглушительно шарахал из своей одностволки, выскакивал из скрадка, шумно метался по плёсу, торопливо собирал убитых селезней, и, покидав их в ямку под кустом, поспешно забирался на место. Но постепенно что-то сдерживать стало его, тяжестью наваливаться, тормозить. Стрелять он стал как-то через раз, словно забывая, что надо стрелять; по плёсу уже не метался, а угнетённо, как слепой, тыкался за утками, словно не видя их или забывая. Безумно высунувшись из скрадка, Гребнёв что-то зло склянкал ему. Пашка огрызался. Возле ямки что-то держало его, он подолгу стоял и смотрел на серую кашу из уток.

И отчетливо почувствовал вдруг он всю гнусность, всю подлость охоты с Гребнёвым и его подсадной. Господи, куда он влез? Куда вляпался?.. Пашка тоскливо замотался в сумраке скрадка.

Ещё зимой дядя Гоша принёс как-то журнал «Вокруг света», и там Пашка прочёл, как на Аляске добывают котиков. Врываются в стадо и бьют палками направо-налево глупых, неповоротливых, беззащитных животных. Побоище! Кровавое побоище! У Пашки волосы шевелились на голове, когда читал он про это. И выходит, он тоже… палкой… Огненной палкой! У-у-у!

– Ты чего? – на миг повернулся к нему Гребнёв. И тут же забыл о нем.

А подсадная утчонка, ведомая одним инстинктом, не обращая внимания на выстрелы, вытягивалась шеей к самой воде и, трепеща всеми перьями, с хриплой надсадой крякала быстренькими очередями:

– Кр-ря-я, кря-кря-кря-кря… Кр-ря-я, кря-кря-кря-кря…

Да они же с Гребнёвым два подлорожих, затаившихся… как их?.. сатунёра в скрадке! Сатунёра! И утка-прости-господи на воде! Ими выпущенная! А? Кто кого подлей?!

– Кр-ря-я, кря-кря-кря-кря… Кр-ря-я, кря-кря-кря-кря…

Жгучая ненависть к Гребнёву нахлынула, замутилась, потемнела в Пашкиных глазах. У, га-ад!.. Но лихорадочный Гребнёв ничего не видел, не слышал, не подозревал. Он только тянулся и тянулся в дырку вслед стволов, того и гляди, сам дробью в селезня полетит.

Во время выстрела Пашка успел подтолкнуть.

– Ты чего, ты чего! Твою мать! – вскинулся как ошпаренный Гребнёв.

– Нечаянно… – увёл глаза Пашка.

А селезень-дурак не разобрал в утренней серости свой счастливый номер, покрутился поблизости минуту-другую и опять плюхнулся туда, откуда только что вытряхивался, ломая крылья, судорожной, дикой свечой. Гребнёв тут же ударил по нему.

Дальше Пашка тупо сидел и вздрагивал от выстрелов. Скрадок, как дырявый мешок, сыпался сеном. К ногам Пашки падали пустые папковые гильзы. Они прощально воняли едкой гарью и навсегда затихали. А поверх всего неистребимо висела, рвалась громыхающими бичами наружу, накрывала весь берег, весь плес проснувшаяся, непобедимая гребнёвская страсть.

– О! О! Сел! С-сел! Я! Я! Мой! М-мой! – И тут же бах! бах!..

И надрывающаяся на воде утчонка казалась продолжением его граблистой жадности-страсти. Сутью его. Привязанным и дергающимся на верёвке кулацким нутром его. И сорвись оно с этой верёвки – заполонит весь плёс, всё озеро, небо всё, весь мир!..

– Кыр-ря-я, кря-кря-кря-кря!.. Кыр-ря-я, кря-кря-кря-кря!..

«А если б Юра?.. Если б он увидел?» – как по сопатке ударило… Пашка с шумом начал выламываться из скрадка.

– Куда? К-куда полез? – придушенно зашипел Гребнёв.

Пашка хотел просто уйти – и всё, но зачем-то сказал:

– Уток собрать… много уже. Покури пока. Устал, поди, бедный…

Гребнёв потемнел, но промолчал, стал пляшущими пальцами выковыривать из пачки пусто-сыпучие папироски.

Слева, из гор выдавилось чахлое, как яйцо-болтун, солнце. Туман стал красным, начал съёживаться, сворачиваться, пятиться к Иртышу и там, будто с горки, скатывался и уносился, красно растворяясь в быстрой воде.

Пашка собрал расстрелянных селезней и побрёл назад. Остановился у берега. Сгорбленный, с опущенными плечами. В одной руке ружьё, в другой – связка птиц. Поднял связку: побежала, заплакала вода. Зажмурившиеся головки селезней изо всех сил тянулись к чему-то… Пашка опустил руку, разжал пальцы – связка мягко вошла в воду и расколыхнулась тушками на стороны.

– Кыр-ря-я, кря-кря-кря-кря!.. Кыр-ря-я, кря-кря-кря-кря!..

Пашка тупо смотрел на подсадную утку. И вдруг отчаянно, больно, словно навсегда сдирая в себе обманутого подростка, закричал:

– А-а-а! Га-а-адина-а-а! Н-на-а-а! – И навскидку: ж-жа-ах!

Утку швырнуло, вплеснуло в воду, перепончатая лапка царапнула воздух – и всё.\

Тишина. Ствол дымится у воды…

Сзади затрещал разваливаемый скрадок – и вытаращенно-белый Гребнёв плюется сеном.

И тихо, внятно, без заикания, как совсем другой человек:

– Ты что ж это наделал, выкормыш комунячий?

И взвился фистулой:

– А-а-а?! Да я тебя… да я… У-убью-у!!

Гребнёв ухватился за концы стволов и, выскуливая, пошёл на Пашку с этой страшной дубиной.

– А-а! Долго молчал! Закрякал! – Пашка лихорадочно перезаряжал ружьё. – Тесно тебе в скрадке, тесно… – Перезарядил, вскинул – в упор: – Подходи! Враз башку снесу! Ну-у!!

Гребнёв побледнел, выронил своё ружьё. Пятясь, оступался, хватался за осоку, за кусты…

– Стой, гад! Не уйдешь! – И Пашка, потеряв голову, ударил поверх ненавистной башки.

Гребнёв плашмя шмякнулся в осоку, полежал и жабой скакнул вслед дыма, за разваленный скрадок, и дальше. Треща кустами, скатился на другую сторону косы, к Иртышу, скрипнул галькой – и затих. Спрятался, исчез, провалился.

– А-а, гадина! Заныкался-а! Струхну-ул! А-а!

И Пашка, не то рыдая, не то смеясь, мучительно спеша отринуть, вышибить с косы – из жизни своей выбить Гребнёва, – как автомат перезаряжал ружьё и бил, бил и бил по пустым кустам, не мог остановиться.

– В партию захотел, гад? – Н-на тебе пяртию! Чтоб начальником стать? – В-вот тебе начальник! Чтоб воровать ещё больше? – Н-на, воруй! Пироги твои поганые? – Н-на пироги! Н-на! Н-на-а!! – полыхали, гремели выстрелы. В красном дыму дёргался берег, кувыркались в воду пустые гильзы патронов…

Вдоль берега озера, по мелководью, раскачиваясь как пьяный, брёл к взошедшему солнцу паренёк. На нём горбилась телогрейка, кепки на голове не было. Резиновые, расправленные до паха сапоги везлись по воде вместе с висящим на руке ружьём.

Паренёк корчился, гнулся к воде, словно выворачиваясь, кашлял. Останавливался, кидал воды в лицо. Снова брёл.

Вдруг стал и схватился за голову. Ружьё плюхнулось в воду.

– Крякают! Юра! – раскачивался он, сдавливал голову. – Юра! Слышишь! Крякают, гады! Кря-якают!..

Всхлипывая, долго шарил по дну в ледяной воде ружьё. Снова брёл, таща за собой, как больную испарину, красные дымящие всплески солнца.