Za darmo

Подсадная утка

Tekst
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

8

Однажды, вытирая в сенях Гребнёвых сапоги, Пашка услышал из-за двери голос старухи. Старуха с какой-то испуганной натугой выкрикивала, как ударяла:

– В пяртию?! Прокляну! Антихрист! В пяртию?! Не допушшу!..

Пашка удивлённо замер.

– Вы дура, м-мамаша! – зло бубнил Гребнёв. – Если вы будете п-п-путаться под ногами, я вас из дому в-в-вышебу к чёртовой матери, м-маа-аша!

– Только попробуй! Только попробуй! Забыл? Забыл откуда деньги? Так я тебе живо напомню!.. Ишь чего надумали, антихристы! Энтого выбл…ка комунячьего привечают, дескать, старуха из ума выжила – не поймёт… В пяртию?! – И опять завизжала, как на пожаре: – Прокляну! Антихрист! Не допушшу!

Откуда-то выскочил голосок тёти Лизы:

– Ах ты, старая клизма! Ты мому Васе мешать? Ты нам мешать?.. Да я те зенки повыцарапаю! Всю мусатку в кровь, в кровь!..

За дверью что-то загремело, упало, покатилось.

Пашка почувствовал, что краснеет, попятился от двери и, как вор, на цыпочках вышел на крыльцо. Приподнял за ручку скрипучую сенную дверь, осторожно притворил. Мимо окон к воротам не пошёл, а быстро пересёк двор и маханул через штакетник.

«Вот тебе и «пяртия»! – ошарашенно думал Пашка, сидя дома за столом. – Значит, в партию Гребнёв собрался… Однако – новость!»

– Чего настёганный такой примчался? – спросила мать. Длинная картофельная стружка из-под её ножа раскачивалась, пружинила над ведром. Стружка сорвалась в ведро, и белая картофелина со всплеском полетела в кастрюлю, полную воды. – Я чего говорю-то, пирогов, что ли, нет сегодня?

– Да пошли вы со своими пирогами! – Пашка ринулся из комнаты, на ходу хватая, дёргая зло с гвоздя телогрейку.

– Я вот тебе пойду! Вот возьму сейчас дрын!.. – неслось вслед.

Не разбирая дороги, Пашка слепо шёл по вечерней, затаённо дышащей погребом улице. «Но я-то, я-то при чём? – проваливались, оступались бегучие мысли вместе с сапогами в чёрные пустоты дороги. – Он вступает – ну и чёрт с ним! Я-то при чём?.. А старуха-то! Вот тебе и тихоня! Но почему она про меня орала? Я-то тут с какого боку?..»

Когда бы ни пришёл Пашка к Гребнёвым, старуха сразу менялась лицом, срывалась с места и, как тёмненькая, но стеснительная тучка, исчезала куда-то. Она словно боялась пролить злобу свою при всех.

Если, к примеру, Пашка входил в «зало» и старуха была там, то тут же вскакивала и исчезала в кухне. Если Пашка в кухню – она в «зало». Да что она, боится его, что ли? – шарахался от старухи Пашка. Или ненавидит? Никогда не смотрит тебе в глаза. В ноги куда-то, в ноги. И шипит, и шипит. Как змея. А чего шипит – сам чёрт не разберёт!

Или сидят все в комнате, а старуха на кухне. Пойдёт тётя Лиза за чем-нибудь в кухню, и будто угли в воду начнут кидать, – и зашипели, и зашипели. Теперь уже обе. Возвращается тётя Лиза – опять лицо сияет красной головёшкой. Как в кухню – так ш-ш-ши! ш-ш-ши! там чего-то. «Однако странно!» – думал Пашка.

Старуха была сильно набожной. Один угол в кухне весь был завешен её иконами. Большими, средними, маленькими. Целый город икон. Будто повис в небе и в цветах бумажных, как в бело-голубых садах, утопает.

Были ещё у старухи диковинные церковные книги. Тяжеленные. Взял как-то Пашка одну в руки. Прикинул вес: килограмма три потянет, не меньше. Что это? Библия? Молитвенник какой? – Пашка не успел разобрать: сзади кошкой подкралась старуха, цапнула книгу. Захлопнула – и в «зало», опахнув Пашку холодом тучки. «Да что она, дура, съем я её книгу, что ли?» – испугался Пашка.

И только один раз старуха Гребнёва встретила Пашку приветливо.

Он зашёл к Гребнёвым днём, перед школой узнать там чего-то или передать дяде Васе. Старуха стояла под иконами, опершись рукой на столик, как для фотографии, и, глядя Пашке прямо в глаза… улыбалась. Чудеса! Пашка растерянно улыбнулся в ответ. А старуха вдруг резко, как тряпичная кукла, кланькнулась Пашке в пояс и с каким-то слезливым надрывом проголосила:

– Сыно-ок, Христо-ос воскрес!

– Где?! – испуганно оглянулся Пашка.

Тогда старуха сама подходит к Пашке, вытирает ладонью свой жабий рот и лезет целоваться. Пашка в ужасе отпрянул, но старуха все-таки жамкнула его в край рта, а потом стала совать в руки два яйца – красное и синее. Пашка молчком отбивается, старуха молчком суёт яйца. Тут из «зало» вышла тётя Лиза, по-кошачьи прищурилась на Пашку и стремительно, мокро поцеловала. Прямо в губы. Пашка аж отбросился. А тётя Лиза уже вручает ему кожано-коричневый кулич, как распухший гриб с белой макушкой. Оказывается, Пасха. Праздник. Фу-у ты! Да-а…

9

Летом из зашторенного мрака квартиры Колобовых в тихо остывающее золото вечера всегда неожиданно вылетал совершенно невероятный, мужской глубины и дикости, женский голос. Дребезжаще тыкая одним пальцем в расстроенное пианино, Полина Романовна пела:

…поймёт как я стр-радал и как я стра-а-ажду-у!..

С большим возмущением захлопывал окно Пашкин отец.

– Ты смотри – поёт! А? Нигде не работает – и поёт! – Друг отца, дядя Гоша, смеялся, а отец всё продолжал удивляться: – Ведь этот мерзавец свиней в детстве пас! А сейчас паразитку держит. Ну как же – может! Куда идём, Гоша? Что это за барыньки вокруг нас? Чуть «бугор» – так дома у него паразитка! А? Да работать их, гадин, работать заставить! Мешки, камни таскать! – стукал он кулаком по столу.

…люблю тебя, люблю-ю-ю тебя-а-а!..

Рвался страшный голос в форточку. Отец замирал, затем беспомощно оглядывался на всех: да что же это такое?.. Дядя Гоша хохотал. А отец уже с лихорадочной поспешностью тянется, подпрыгивает, ловит форточку, захлопывает её, наконец, и руки даже отряхивает, словно измазался об этот голос в форточке.

– Певица эта вон моей: «Мамаша, помойте мне, пожалуйста, полы. Я вам три рубля заплачу». А эта… – муж зло глянул на жену, – мамаша, сорока лет от роду, идёт и моет! А, Гоша?.. Ия тебе пойду ещё! Ия тебе!..

– Ишь, ишь, разбушевался! – скрестив руки на груди, смеялась мать. – Испугались тебя…

Отец аж подавился – в тылу измена! – стукал кулаком, головой мотал:

– Ты меня знаешь, Маня! Это тебе не охота моя! Это тебе…

– Да ладно уж, Ваня! – Жена прильнула на миг к плечу мужа. – Сказала ведь: не пойду больше…

– И деньги, и деньги чтоб отдала! И деньги! – не унимался отец. Он схватился крутить самокрутку, но руки тряслись, махорка просыпалась на клеёнку. Глядя на него, все молчали, но отец не замечал своих прыгающих рук и, блуждая взглядом, говорил: – Парнишку совсем забили, паразиты…

– Неужели бьют? – испуганно спросил дядя Гоша.

– Эх, Гоша, да разве ж только кулаками можно бить человека? Ведь он, скотина, продыху Юре не даёт! «Куда пошёл? Откуда идёшь? Немедленно домой! Ну-ка дыхни!» (Это он на табак.) И всё это на глазах ребят, его товарищей. Разве это воспитание?.. Попробовал бы вон Пашку моего так ломать – он бы показал ему кузькину мать! «Я кому сказал?! Ты забыл мой приказ?!» Ну мальчишки и подхватили: Приказ да Приказ… Так и стал Юра Приказом. Пашка вон всё…

– Да чего я-то сразу? – возмутился Пашка. – Ляма это прозвал…

Отец махнул рукой. Взглянул на дядю Гошу. Но тот уже не слышал никого вокруг – сидел грустный, потухший, полностью ушёл в свое, горестное, больное, неразрешимое. И отец, всей душой сочувствуя другу в его несчастье, уже подосадовал на себя, что заговорил о Юре, о его папаше преподобном и вообще о воспитании детей.

У дяди Гоши было два сына, погодки – Коля и Митя. В начале войны обоих призвали. Коля погиб в первые же месяцы. Когда Ивановы получили «похоронку», тетя Даша сначала ослепла от горя и слёз, а через полгода умерла. Митя прошёл всю войну без единой царапины, но домой вернулся сильно пьющим. А спустя год-полтора вообще стал горьким пьяницей. Несмотря на слёзные просьбы отца, его отовсюду гнали с работы, он часто попадал в милицию. Пил он чаще с Лёвой Тавриным, или Лёвой Лёгким по прозвищу, бывшим хирургом, тоже фронтовиком. Тот вообще частенько пропивался буквально до нитки и тогда бегал по городку в поисках выпивки налегке – в белесом материном пыльнике, пустой и лёгкий, как балахон. И хотя пьяниц в городке всегда хватало, и особенно после войны, – эти двое были как приятная заноза у всех: они «не умели пить». То они по пояс валандаются в городском пруду – обнимаются, плачут, целуются и падают, а пожилой казах – милиционер Чегенев – снимает сапоги и лезет их вытаскивать. То у Левы, окончательно одурев от водки, мотаются на балконе, пытаясь «обличать» прохожих. То добровольцы выкидывают их из зрительного зала на улицу, а сами возвращаются досматривать прерванную картину. То оба валяются напротив редакции, и старенький дядя Гоша пытается оттащить их по очереди во двор, а на втором этаже в окне брезгливо морщится какой-нибудь Сергей Илларионович… И всё вот такое постыдное. А ведь один был врачом, прекрасным хирургом, а другой до войны писал стихи, печатался.

Протрезвившись, Митя жестоко страдал. Дважды уже вынимали его из петли. Но проходила неделя, другая, и всё повторялось. Человек попал в Белый Круг, выхода из которого не находил.

Нередко, провожая дядю Гошу домой на окраину городка, Пашка видел, как при встрече с каким-нибудь знакомым дядя Гоша напрягался весь, натягивался. Как, разговаривая, краснел, в глаза не мог смотреть этому знакомому или, наоборот, напряжённо ловил скользкий взгляд. И ждал. Ждал только одного, что вот сейчас, вот в следующий момент знакомый заговорит о его сыне. И дожидался. Знакомый, забывая даже подмаскироваться сочувствием, с откровенным злорадством выкладывал про Митю свежую гадость. И что было, и чего, чаще, не было.

Пашка не выдерживал.

– А вы видели?..

Нет, они не имели счастья видеть такое, и слава богу, но вот говорят же…

– Говорят – в Москве кур доят! Понятно?..

– Не надо, Паша, – останавливал его дядя Гоша. Потом понуро шёл прочь.

А что дядя Гоша передумал и перечувствовал дома, один, когда по вечерам поджидал сына, когда вздрагивал от каждого шороха в сенях, когда пьяно мотнувшаяся в окошке тень поднимала его, и он, обмирая как пух, выносил себя во двор, к калитке… Весь ужас и страдание его в такие вечера можно было только представить.

 

10

Ещё до того, как уехать Колобовым из Пашкиного двора, весной Пашка и Юра рыбачили черпалкой на Иртыше. Вода уже просветлела, и ничего в сетку не попадалось. Пашка поднимал и поднимал тяжёлую черпалку, сетка с шумом выкидывалась из воды и, вся в слепких пузырях, как-то ехидненько покачивалась: а вот и пустая, вот и пустая!.. Прошли так с километр по хрусткому галечнику – бросили черпалку: чего воду пустую сачить!

Ребята стянули рубашки, майки, сели на галечник, подставили белые спины прохладному ветерку и солнцу. За Иртышом на пологом взгоре распахнуто дышала пашня. Чёрными кострами бились над ней грачи. Ещё выше, на самой макушке взгора, щурилась на солнце деревенька. В сизой дымке неба по-весеннему рассыпались над домиками тополя. Сбоку пашни, по зелёному телу взгора, содралась и розово подживала дорога. Как по живому везлась по ней к деревеньке лошадка с телегой и мужичком… И казалось, что и жадно дышащая пашня, и костры грачей, и деревенька с будто рассыпанными и заколдованными над ней тополями, и лошадь на розовой дороге, и весенний, пьющий солнце воздух – всё это было и будет вечно, всё это навсегда…

– Как спокойно всё вокруг… и ласково, – мечтательно светился Юра. Упершись худыми руками в галечник, походил он на белого тощего ангела с торчащими крылами.

Пашка согласился с Юрой, кинул камушек в воду и вдруг спросил:

– Юр, а где твоя мать? Ну, настоящая?

Лицо Юры сразу потухло.

– Я не знаю, Паша, но думаю, что она в Свердловске.

– Как это?!

– Папа мне сказал, что она умерла, когда я был совсем маленьким. Но это неправда. Она жива. Мне бабушка сказала.

Юра оторвал руки от гальки, обнял колени и невидяще уставился на несущуюся воду.

– Юр, ты про бабушку… Какая бабушка?

Юра очнулся и, словно заново видя в реке всю свою жизнь, начал о ней рассказывать:

– Папина мама. В Омске мы жили. Когда папу взяли на фронт, мы с бабушкой остались вдвоём. Однажды вечером она мне сказала, что мама моя жива и жила до войны в Свердловске. И я там родился. А потом они из-за чего-то разошлись с папой. Я очень обрадовался. Ну, что мама живая. На другое утро проснулся и хотел позвать бабушку, чтобы она ещё рассказала про маму. Позвал, а бабушка молчит, подбежал к кровати… а она уже холодная…

– Ну а мать-то, мать-то чего?

– А про маму бабушка только сказала, что зовут ее Любой и она медсестра. А где живет – бабушка не запомнила. Малограмотная она была, вот и не запомнила адрес.

– А отец? Отца спрашивал?

– Нет.

– А почему?..

Юра молчал.

– Ну и дурак ты, Юра! Да сразу за грудки: куда мать мою подевал? Отвечай!.. А ты…

Юра судорожно тёр большим пальцем гальку, и Пашка почувствовал, что Юра сейчас заплачет.

– Ну ладно, Юра, ладно, дальше-то чего было? С кем ты жил?

Дальше Юра уже рассказывал, как он голодал, как опухали у него ноги: надавишь пальцем – и вмятина белая, долго держится, смешно даже. Как расплывалась у доски учительница вместе со своими словами, когда сидел на уроках. Как долго и упорно соседи по площадке отдавали его в детдом. Как заступалась за него тётя Надя – соседка по квартире, студентка, – не отдавала его, подкармливала, потом совсем взяла к себе, и как жил он у неё до самого приезда отца…

– Я и сейчас письма ей пишу, и она мне отвечает. В гости зовёт. У неё у самой уже дочка есть – Танечка. Как вырасту – обязательно к ним в гости поеду, – закончил Юра, откинул руки назад и снова засветился мечтательным ангелом.

Взволнованный Юриным рассказом Пашка чувствовал однако какую-то досадную недоговорённость, чего-то самого главного не сказал Юра о матери… и, чтобы разговор об этом окончательно не ушёл, Пашка поспешно перевёл его на Полину Романовну.

Оказалось, что Полина Романовна артистка, и приехала с Сергеем Илларионовичем и вещами сразу после войны. Полный вагон пришёл тогда.

– И она в этом вагоне?!

Юра рассмеялся и сказал, что вагона он не видел. На двух машинах подъехали они к дому.

– А она не обижает тебя? Полина?.. Ты только скажи!

– Нет, нет, что ты! Она хорошая…

– У тебя все хорошие…

Юра ничего не ответил, опустил глаза.

11

Будто наслушавшись чёрт-те чего в лесах Алтая, женой ревнющей выскакивает из предгорья взбалмошная речка Ульга. Нетерпеливо, зигзагами распихивает на стороны слоёные берега городка – и понеслась на расправу с этим обманщиком Иртышом. Тут навстречу ей остров растопырился, словно остановить, образумить её хочет – какое там! – мимо двумя рукавами обносится, и не слушая ничего, и не оборачиваясь. У насыпной старинной крепости соединяется вновь, и помчалась гулко вдоль крепостного вала, кулаками духаристо размахивая. В Иртыш ворвалась: ах ты, такой-сякой-разэтакий, Иртыш! Ты это с кем тут занимаешься?! Но перед недоумённым и величавым спокойствием супруга язык прикусывала, виновато припадала, пряталась на могучей груди и, успокоившаяся, растекалась.

К середине лета один из рукавов Ульги, огибающий остров, пересыхал в своем заходе, и образовывалась из этого рукава не то протока, не то озеро, не то болото. С чётким однако названием – Грязное. Вдоль берега Грязного перед войной и особенно после неё понаселились, понастроились бойкие люди. Хлевушки захрюкали, замычали стайки, огороды поползли к самой воде, утки закрякали, гуси загоготали – и всё это в Грязное, всё в него, родимое. Люди эти бойкие быстренько свели почти всю тополиную рощу на острове, и та несколькими уцелевшими счастливчиками-тополями, свесившимися с берега, безуспешно пыталась теперь разглядеть в грязевой воде, что от неё, бедной, осталось. А где кончается просто грязь и начинается просто вода, – определить в Грязном было трудно. Бывало, играют ребятишки в догонялки, нырнёт какой-нибудь нырок, отрываясь от погони, и шурует лягушонком под водой, как бы темень руками разгребает. А темень-то гуще, гуще. Что за чёрт! Нырок сильнее дёргает руками-ногами – ещё хуже: ничего не видать, тьма кромешная! Вынырнет испуганно наверх, как из жидкого теста выхлынет, – грязища! – лежать можно. Однако когда тут лежать? Вон догоняющий серым гальяном выплыл рядом, головёнкой крутит, грязью плюётся: погоня! погоня! И тут же оба у-уть! – ушли обратно в грязь и вон – уже на середине выныривают, и мордашки вроде бы просветлели у них. Это значит, уже вода там.

А неподалеку, у берега, стоит с удочкой по колено в грязи юный рыболов в тюбетейке. Рыболов серьёзный, упорный. Ему не до догонялок. Он ждет «шшуку». Вот клюнула! Р-раз! – подсёк. Ага, попалась! Ох и тяжело идёт! Выволок – ведро ржавое, и головастики из него сигают… Но тут, как зверь на ловца, – голос. Со взгорка, с улицы: «Утильля-я!» Это болтается на своей телеге, кричит казах Утильля. Будто кол из-под телеги воткнут в него – голову вскинет, закричит благим матом: «Утильля-я-я! Сырыё-ё-ё-ё! – и уронит голову в белую бородёнку, и мычит, пережёвывает: – Тряпкам-м, железкам-м, костяшкам-м бырём-м… всё бырём-м…» Снова кол снизу: «Утильля-я-я-я!»

Оголец хватает выуженное ведро, удочку – и побежал навстречу. Утильля смотрит на огольца добрыми старчески размытыми глазами, берёт ведро, прикидывает вес, вздыхает и забрасывает на телегу. Долго роется в драном чемодане. Улыбаясь, протягивает огольцу рыболовный крючок и впридачу гнилую, кустарно крашенную подозрительную резину под названием «воздушный шарик детский». Парнишка аккуратно цепляет крючок на тюбетейку и бежит обратно, удить. Раздуваемый «шарик детский» красным рогом бычится спереди: з-забодаю!

И вот в этом «водоёме» решил Пашка учить Юру плавать. А что, озеро Грязное самое подходящее место. А то куда годится: люди купаются, уныривают, в догонялки играют, а человек на бережку сидит. Грустный. Или на мелководье визгливой девчонкой приседает. А? Как на такое смотреть? Нет. Учить. И немедленно!

– Паш, а смогу?

– Сможешь, Юра, сможешь.

Пашка взял длинную пеньковую верёвку, Юру, Ляму и Махру и решительно двинул на Грязное.

…Лодка плавила круги на самой середине озера: до берега – страшно подумать, не то что посмотреть. Юра цуциком трясся на осклизлом носу лодки. Был он обвязан по животу верёвкой. Пашка сзади держал верёвку – страховал. Ляма и Махра вцепились в борта лодки, ждали. Что будет.

В который раз уж Юра поинтересовался, как тут с глубиной, достаточная ли. Его успокоили: в самый раз.

– Этто ххоррошоо, когда глуббокоо, – дрожала лодка. – Только, может, где помельче сначала, а? Рреббятааа? – Юра поворачивается и моляще ловит глаза друзей. Махра и Ляма уводят глаза – не даются.

– Тебя что, столкнуть? – глянул из-под бровей Пашка.

– Нет! – взвизгнул Юра. – Я сам!

– Ну так давай! – Пашка озабоченным боцманом заперебирал верёвку: Юры тут всякие на судне, время только отнимают!

Судорожно Юра вдохнул, выдохнул и – а-ааахх! – прыгнул.

А прыгнул-то… и не «солдатиком» даже, а тёткой какой-то растаращенной бултыхнулся – брызги на всё озеро. Утки в стороны кинулись. Да в лодке все брезгливо сморщились.

А где Юра? Нет Юры! Кирпичом ушёл. Только пузырики наверх карабкаются да Пашка лихорадочно верёвку стравливает. Чтоб, значит, утопление свободное обеспечить Юре. Ляма кинулся к верёвке, потянул. Пашка хладнокровно саданул его локтем. «Не мешай! Вынырнет!» И застыл: пузыри изучает. Верёвки ещё много в руках, да и конец её вон к цепи привязан, так что, если Юра даже надумает пойти по дну на ту сторону, – хватит верёвки. Всё предусмотрено. Без паники. Вынырнет.

И точно: с мелкими пузыриками огромным пузырищем вылупился очумелый Юра и лопнул криком:

– Ребя… я… помог… – и снова спокойно ушёл под воду. Тут уж не зевай! Пашка молниеносно заперебирал верёвку, выдернул из воды Юру – к лодке тащит. Махра и Ляма мечутся, суетятся, мешают. А Юра совсем очумел: рвётся с верёвки, на простор, весь воздух, всё небо – до дна, до дна в себя! Руками грабастает, а всё уходит, мнется, опоры нет! Грязное бьет в лицо жидкими деревьями, берегами, лезет в нос, в глаза, рвет грудь, голову, сердце…

– Ребя-я… тону-у!.. крха!.. тон… спаси…

Пашка неторопливо подтягивает Юру к лодке, и нет, дураку, совсем вытащить его или хотя бы на борт навесить – так давай его успокаивать, учить плавать давай: поддёрнет Юру как кутёнка и отпустит, поддёрнет и отпустит…

– Спокойно, Юра, спокойно. Ты на верёвке. Плыви…

Какой там! Юра молотится, хлебает воду, орёт. Вдруг дьявольски вывернулся, цапнул со спины верёвку, рванул – Пашка взмыл ногами выше головы – и в воду! Юра к нему – и как по лестнице наверх полез: к воздуху, к небу. Оба ушли под воду.

В лодке в ужасе уставились на пузыри. Будто таймень задёргал лодку. Ребята опомнились, схватили верёвку, с трудом вытянули тонущих на поверхность. А те бьются, молотятся, рвутся друг из друга. Спасатели бросили верёвку и рты разинули. Пашка и Юра опять ушли. Вдруг в стороне вынырнул Пашка. Один.

– Тяни! Тяни-и-и!! – захлопал по воде руками.

В лодке электрически задёргались, мгновенно подплавили безжизненного Юру. Махра ухватил его за узел на спине, с водой втащил в лодку. Пашка выпульнул на другой борт. Лодка болтается. Юра лежит на спине, бледный, глаза закрыты, рот разинут… Чего теперь?..

– Эй вы-ы! Ну-ка, чего вы там! А ну к берегу давай! – Возле самой воды прыгает на одной ноге, сапог сдирает водовоз Журавлев. Кобыла с бочкой – на бугре. – А ну живо! Пашка, кому говорю!

Ребята переглянулись и присели. Ляма заныл: «Чего теперь, Паха, а?» Пашка подхватил Юру под мышки. «Помогите!» Кинулся Махра, положили Юру на сиденье животом. Пашка начал толкать руками в спину, как тесто месить. Толчками полилась вода. Юра застонал. Быстро перевернули на спину. Юра открыл глаза.

– Паша, где я? Паша…

– Юра, живой! – сквозь слёзы рассмеялся Пашка. – Живой!

– Урра-а! Приказ! Живой! Урра-а! – забесновалось, запрыгало в лодке…

Приходили на Грязное и на другой день… И ещё несколько дней ходили. Через неделю Юра поплыл.

– Паша, плыву-у! – вопил он, крутя головой и поочередно вынося руки неуклюжими рогулинами на воду. – Плыву-у, Па-аша!

Пашка стоял в лодке, верёвку стравливал.

– А ты как думал? Упорство – одно слово. Теперь ты человек. А то ишь чего надумал – на бережку всю жизнь просидеть. Шалишь! Плыви-и!..