Za darmo

Муравейник Russia Книга вторая. Река

Tekst
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

37. «Такси! Такси! Успеем!»

Выскочившие из забегаловки Серов и Дылдов твёрдо помнили, что до ближайшего гастронома бежать два квартала. И рванули было со всеми… Однако сразу увидели (ясно! ясно!) приближающуюся эту, как её? ну мигалку! мигалку! синюю мигалку!

– Такси! Такси! – заорали. – Успеем! Повезло!

Выволакивая друг дружку на проезжую часть, друзья замахали мигалке. По-прежнему крича:

– Шеф! Сюда! Сюда! (Успели! Повезло!)

Уазик послушно остановился. С двух его сторон спрыгнули сизые два человека. Серов и Дылдов сразу пошли в разные стороны. Их догнали, состукнули вместе и, как болтающихся кеглей, повели к машине. К уже раскрытой задней двери. И они топтались возле двери. Потом полезли как мыши в мышеловку, точно перепутывая вход и выход. Им дружески помогали, подталкивали.

Милиционер захлопнул всё. Ввернул торцовый ключ в дверь просто – как большую фигу. Закладывая добела истёртый этот ключ в задний карман милицейских брюк, озабоченно попинал скаты. Люди на остановке не знали куда смотреть. Впрочем, некоторые злорадно улыбались, поталкивали соседей.

Милиционер вскинул себя в кабину. Второй давно был на месте. Тронулись. Клиенты заметались внутри каталажки на обе стороны, стремились к решёткам.

…Вытрезвительная ночь (ночь вытрезвителя) тянулась бесконечно. Два мышонка, два малюсеньких, жалконьких мышонка. Которые сами, с готовностью, с поспешностью полезли в подъехавшую, подставленную им мышеловку. «Да мы же трезвые были! Абсолютно трезвые!» Ага. Трезвые. Совершенно. Не отличили простую, голую, как десна старухи, нашлёпку на такси – от нарывной, от тукающей милицейской мигалки! Не отличили просто, и всё. Ну, по небрежности. По рассеянности. Неужели непонятно? «Такси! Такси! (Как повезло! Успеем!)» Ага. Успели. Где-то бесконечно гнал воду, плакал, всхлипывал толчок. Не отличили. Подумаешь! А так – абсолютно трезвые. Ежедневно. Всю жизнь. Ага. Иногда что-то резко распахивалось – и как будто мебель громоздкую начинали втаскивать. Ага. Тоже абсолютно трезвую. С топотней ног, с кряхтеньем, гиканьем и матерками. (Вот как трезвую мебель-то таскать!) «Как фамилия?! Где живёшь?!» Ага. Не знает. Просто забыл. Но совершенно трезвый! Повисала напряженная пауза. И по коридору протаскивали что-то жутко матерящееся. Но абсолютно трезвое! И снова возвращался и начинал плакать толчок. «Такси! Такси! Ура! Успели!» С одного бока на другой Серов перекидывался резко, брыкливо. Так подкидывается кош?к, намертво схваченный за горло. Сердце падало куда-то, обмирало. Думать о том, что будет с ним завтра, что будет с ним дома и особенно на работе… он себе запретил. Да, запретил. Абсолютно же трезвые. О чём речь, товарищи? Подумаешь! Серов бодрился, взвинчивал себя… Однако больше всего сейчас терзало (и всегда! всегда! постоянно в последнее время!) что он, Серов… засранец. Пожизненный, очень гордый засранец. Роковой засранец… с чувством собственного достоинства. И в литературе это всё его вылезает, и в жизни, и в семье, даже в пьянстве – во всём. И такой он был всегда. И не переделать ему себя вовек. Серов зрил в корень, в первопричину. И это изводило больше всего… Господи-и! Куда-а?! Что теперь?! Как?!.

Вроде нескончаемого смирившегося листопада были мысли Дылдова. Падали спокойно, обречённо. Лежа, как и Серов, на боку, в полутьме (горела только одна лампочка малого накала над дверью), Дылдов плакал легко, свободно, как сочатся иногда подолгу женщины. Нескончаемой чередой тащилось всё далёкое, несбывшееся, несчастное. Виделась девочка. Тихий ребенок трёх лет. Играющий с куклой за низеньким столиком. В свете лампы голова с волосиками казалась крохотной электростанцией, творящей себе свет… Дылдов надолго зажмуривался. Потом утирался тылом ладони. На краю сознания возникала и бывшая жена, Алина Пожаркина. Далёкая, тогда ещё молодая. Будто бы невинная девушка девятнадцати лет. Грудь её и тогда казалась немыслимой. Ни для возраста, ни для комплекции. Когда впервые увидел груди девушки оголёнными – глаза полезли на лоб. Груди сравнимы были с баллонами, со стратостатами, с пропеллерными дирижаблями! Это было уродство, несомненное уродство. Тем не менее в первое время сильно захватывало: после свадьбы ночами пел и летал по небу. Словно на этих только стратостатах, на двух этих пропеллерных дирижаблях… Тогда это ещё разрешали. Это потом наступили времена, о которых лучше не вспоминать. А вообще-то – что для него, Дылдова, все эти теперешние вытрезвители? Попадание в них? Для него, чья жизнь, собственно, кончена? Да пошли они все к дьяволу! Вытрезвители эти! Клал он на них!

Топчаны в камере стояли низкие, у самого пола, как в лазарете. (С них невысоко, удобно было падать на пол. Нашим больным.) В битвах с простынями полностью побеждённые – наши больные храпели в десять-двенадцать глоток. Не спали только Дылдов и Серов. По-прежнему скукоженные на матрацах. Бесконечно таращились в полутьме на стену, точно вымазанную тошнотным свинцом.

Из простыни один из клиентов вдруг начал высвобождаться, точно птенец из скорлупы. И вылупился над всеми. Очень удивлённый. Минуту-две озирался. Затем нежно положил голову обратно на подушку, видимо, полностью удовлетворённый увиденным. Ещё один в трусах лежал. С поднятыми ручками и ножками. Вроде наконец-то пойманного и заколотого ландраса. (Ландрасы – порода очень живых и узкопузых свиней.) Рядом с ним – бородатый, большой, зажмуренный. Этот дышал себе в грудь, точно баня по-чёрному. Вытянутые ступни ног его были будто грязные куклы. Не меняли положения уже часа три. Поражала стойкость, крепость нервной системы алкоголиков. Все относительно мирно спали. Никто не стенал, не хватался за голову. Не метался по камере и не проклинал себя за то, что на свет когда-то родился… Более того, бородатый вдруг скинул с топчана шланг. Будто соединил свою водопроводную систему с полом. Открыл её. Ну ты, скотина! Что делаешь! С противоположного ряда Серов вскочил с намереньем броситься избивать. Дылдов еле успел схватить его, остановить, помешать. Началась всеобщая яростная, матерная перебранка. Со вскакиванием с топчанов и размахиванием кулаками. Но какая-то недолгая. Снова все попадали и тут же захрапели. Точно больные лунатизмом, разом забывшие все свои выходки на крышах. Вновь протянул грязные куклы к проходу мужик с бородой. Продолжил шаить, вздувая бороду как дым.

…После тщательной проверки Серова по всем каналам (домашний адрес, место работы, судимости, был ли объявлен в розыск (всесоюзный!), сколько раз пользовался услугами медвытрезвителя) – дошла очередь до Дылдова…

– Я – Колчеданов! – гордо объявил тот сизым прислужникам социализма.

Колчедан, как известно, это руда. Из которой плавят железо. В конечном итоге варят сталь. То есть, говоря иносказательно, он, Дылдов – Сталин. Как бы даже главнее, первороднее. Колчеданов. Колчеданов-Сталин.

Остроносенький милиционер в очочках, похожий на безродного интеллигента, быстро записывал. Улыбался, крутил головой: ну, алкаш!

Выяснили всё по селектору быстренько, пристойненько. Тем более что адрес (домашний) мнимый Колчеданов дал правильный. Безотчетно, конечно. А остальное – дело техники. И всё записали точно: Дыл-дов. Лже-Колчеданов запылил было, но на него замахали: иди, иди, уморишь!

– А? Сергей? Вот гады! – Дылдов выпучивал глаза. Уже идя в коридоре. – Псевдонима даже не дают иметь!

Во дворе на борту разжульканного грузовика к встающему солнцу были вывешены обмоченные клиентами матрацы. Один висел отдельно. На кусте. «Это не твой там висит? А? Колчеданов?»

Хохотали так – как будто их рвало. Ходили, гнулись, выворачивались. Кол-че-да-нов? Ха-ах-хах-хах! А что? Надо быть гордым засранцем! «Колчеданов!» Звучит! Ха-ах-хах-хах!

Висели с пивом на столике в той же забегаловке на Брянской, откуда выбежали вчера и заорали: «Такси! Такси!»…

– А в общем-то – плохо твое дело, Серёжа. Мне-то что – дворник. Записной пьяница. А вот тебе… Который это залёт у тебя, Серёжа?

Серов отпил, закрыл глаза, замотал головой, не желая говорить…

Прощались возле метро. Удерживая руку Серова, Дылдов просил:

– Серёжа, не пей сегодня. Проспись как следует. Тем более что тебе во вторую… А?

Серов смотрел в сторону. Потом крепко сжал руку друга. Повернулся, пошёл.

Через стекло Дылдов видел, как он закинул в ящик пятак, как подошёл к эскалатору. Согбенная голова его походила на какой-то жалкий скуластый овощ, косо взятый на вилку… Голова полетела вниз, и Серов исчез. Серова не стало…

Непонятным охватываясь волнением, Дылдов начал ходить у входа взад и вперёд. Налетал на людей, отстранял их рукой, точно потерял дыхание, воздух…

38. Лаковый «Икарус» и туча

На рассвете Новосёлов опять не спал. Второе утро кричала возле общежития какая-то птица. Тревожные крики её походили на звуки резко раскрываемых штор.

Ровно в 5.30 вверху заверещал будильник. Побежали по потолку босые женские ноги. Щёлкнула клавиша. И сразу потекло с потолка всегдашнее, вконец скулёжное:

Остановите му-зыку!

Прошу вас я, прошу вас я!

Потом жалостливое наверху сменилось бодрым, энергичным. По потолку начали резать твистом две пары шустрых женских ног:

Пе-эсня плывё-от, сердце поё-от,

Эти слова-а о тебе-э, Мо-сква-а-а!

Застенали, зарычали трубы. Как всегда напомнили о себе. Новосёлов внимательно слушал. Убить Ошмётка. Сантехника. Слесаря. А по стенам трубы уже словно расхлёстывало. Всё теми же лианами. Новосёлов внимательно смотрел. Точно. Только убить.

Брился у окна, подвесив на ржавый крюк оконной рамы зеркальце.

Точно болезнь его, точно его одушевлённый невроз, пэтэушники внизу уже стояли. В тумане, словно в упавшем на землю Млечном Пути мерцали звёздочки сигареток. Громадная туча, проделав за ночь большой путь, была на месте – прямо над пацанами. Пацаны поглядывали на неё, как на родную, готовились.

Идущий вдоль общежития лаковый «Икарус», казалось, поволок весь этот Млечный Путь на себе, то растягивая его, то сминая. И остановился, сплошь облепленный звёздочками. «А ну не курить!» – высунулся было шофер. Но тут же улетел обратно на сиденье – в дверь началось ежеутреннее яростное всверливание пацанов. Казалось, «Икарус» жестоко насиловали…

 

Новосёлов присел на стул, раскрыв створку окна. На дерущихся мальчишек старался не смотреть. Жадно дышал. К Москве летел ночной трейлер. Совершенно один на шоссе. Весь сказочный. Как Рождество.

Около девяти Новосёлов разговаривал в вестибюле с Кропиным. Дмитрий Алексеевич почему-то с беспокойством поглядывал на стену над кабинами лифтов. С месяц уже как соорудили там что-то наподобие табло. Точно сами по себе, неизвестно когда вылезали громадные округлые цифры оставшихся дней до открытия Олимпиады. Вроде как забиваемые голы над трибуной стадиона. Сегодня уже вывернулась цифра 10. Значит, десять дней осталось до открытия? Так, что ли, Саша? Новосёлов тоже смотрел. Точно не верил в достоверность этой цифры. Наверное, Дмитрий Алексеевич.

Из стеклянной клети входной двери вошла в вестибюль Силкина. В новом, свисающем до пола платье, со свободными крылатыми рукавами. Не очень даже узнаваемая Кропиным и Новосёловым, которые еле успели с ней поздороваться.

На возвышенной площадке перед лифтами гордо носила это платье как небольшой предстартовый дельтаплан. Точно выискивала с ним наиболее подходящее место, с которого можно было бы стопроцентно взлететь.

– Сегодня будут Манаичев и Хромов, – сказала Новосёлову. – Вы понадобитесь. Я – на шестнадцатый. (Этаж).

Вошла в раскрывшийся лифт. Дверь сдвинулась. Силкина взмыла, наконец. На шестнадцатый.

По приказу Манаичева с месяц как стали пригонять бригады маляров и плотников. Белить, красить, менять плинтуса, чинить двери, окна. Начали сверху, с шестнадцатого этажа. Однако работали бригады почему-то накатами. На день-два появлялись, потом исчезали. После них оставались брошенные высокие козлы, неприбитые плинтуса, банки краски, вёдра с мелом и известью. В коридоры как будто сначала запустили, а потом размазали по стенам стада зебр и леопардов. Детишек в коридор теперь никто не выпускал. В коридорах надолго поселились запустение и тишина.

Кропин смеясь говорил, что весь ремонт теперешний затеян с перепугу. Для перестраховки. К Олимпиаде. Вдруг какой-нибудь эфиоп-олимпиец забредёт ненароком сюда. Да, не дай бог, поселится. А, Саша?

Посмеялись. А если серьёзно, ведь сегодня должна явиться, наконец, и бригада слесарей: чинить краны, менять батареи. Продёрнуть кое-где новые стояки. Ведь всё закуплено, завезено, лежит в мастерской на первом этаже. А гада Ратова опять нет на месте. Дверь ломать, что ли, снова? Ведь ломали уже. Как выжить эту сволоту, Дмитрий Алексеевич? Посоветуйте! Ведь Хромов обещал убрать его!..

Обещать, как говорится, – не жениться, Саша, сказал Кропин.

Над ботинком на сапожной лапе трудолюбиво скукожился сапожник. Его раскрытая дверь соседствовала с закрытой дверью сантехника. Новосёлов спросил, был ли Ратов сегодня.

– А кто его знает… Ищи… – последовал философский ответ.

Сапожник взмахнул молотком, ударил. Любовно разглядывал результат. Снова взмахнул. И снова ударил. И вновь приклонился к ботинку с любовью.

Новосёлов шёл, сам не зная куда. Кипел злобой. Как от чёрта, позади на цыпочках пропрыгал Ратов-Ошмёток. Из одной двери в другую.

Ближе к обеду появились и стали ездить на лифте Манаичев, Хромов и Тамиловский. Набившись с сопровождающими в грузовой лифт – молчали. Точно непристёгнутые пассажиры взлетающего самолета. На нужном этаже из лифта первой выбегала Силкина и вела. Крылато взмахивая руками, показывала на уделанные малярами стены. От этажа к этажу Манаичев хмурился больше и больше.

– Вы что – идиоты? – повернулся к Хромову и прорабу Субботину. – Вы что тут развели, понимаешь? Олимпиада через десять дней! Вам что было сказано? – первые два-три этажа – и всё. Остальные потом, в рабочем порядке, после Олимпиады! А?!

Субботин и Хромов оправдывались, как могли, сваливая всё на ту же Олимпиаду: рабочие на объектах, замазывают свои грехи, сроки поджимают. Однако всё исправим!

– Да что «на объектах», что «исправим»! Тут же работы на полгода! А если придётся селить к нам? Этих, как их? – олимпийцев? Что тогда?..

Хромов и Субботин молчали. Каждый находил свой потолок. Чтобы обиженно разглядывать его.

По инерции Манаичев шёл дальше. Все снова спешили за ним.

Новосёлов спотыкался сзади. Взгляд всё время вязался к белой молодежной рубашке Манаичева с коротким рукавом. Совершенно нехарактерная для него, рубашка была схвачена под мышками чёрными лапами пота. Серый плешивый затылок однако не помолодел, походил на всё тот же плохо свалянный валенок, пим.

Уже на первом этаже решился подойти к начальнику. Хмуро говорил об утреннем автобусе для пацанов. Для пэтэушников. О драках, о ежеутренних диких посадках в автобус. Нехорошо это. Стыдно. Для нас, взрослых. Просил выделить ещё один автобус.

Все напряженно молчали, ожидая ответа Манаичева. Силкина затеребила карандаш.

Начальник с удивлением разглядывал парня с настырным чубом, точно впервые увидел его таким.

– Ты что, Новосёлов, с луны свалился? Опомнись. Да я им десять автобусов дам – они будут драться! Кто успел, тот и съел! Неужели непонятно? Ты что – жизни не знаешь? Ты где живёшь: на земле или на небе?

– А как же с тем, что человек человеку друг, товарищ и брат? – упрямился шофёр.

– Ну, это уже к Тамиловскому! Он тебе пошаманит. Душевно. С переливами души. (Парторг Тамиловский с улыбкой склонил голову. Точно винился за постоянные свои губные переливы, олицетворяющие переливы его тальянистой души.) А я тебе скажу, что так было, так есть и так будет. Всегда! Понял?

Начальник помолчал…

– Кстати, хочу тебя обрадовать, Новосёлов. Твой друг опять попался. Серов. Из трезвяка утром позвонили. Справлялись: точно ли он у нас работает или всё врёт. Так вот, с сегодняшнего дня он уже не работает. Так и передай ему. Домой поедет. До Олимпиады выметем. Дома будет пить. В прошлом году я пошёл тебе навстречу, замял всё, все его художества. В этом году – баста!.. Это тебе, Новосёлов, на вопрос о дружбе, товариществе и братстве.

Все делали вид, что ничего особенного не произошло, крутили головами, точно выискивали по вестибюлю знакомых.

Однако Силкина от неожиданности, от ударившей её новости пошла красными пятнами. Заплясавший карандаш утихомиривала пальцами как эпилептика. От злорадостного торжества не могла даже взглянуть на Новосёлова.

Между тем Манаичев всё недовольно хмурился.

– Ну, я надеюсь тут на вас… Только первые три-четыре этажа! Поняли? Остальные после Олимпиады… До свидания.

Начальник пошёл на выход. Тамиловский покатился вперед, чтобы открыть дверь. Высокий, могучий Хромов спускался по лестнице последним. Скантовывал себя со ступени на ступень самодовольно, гордо. Как Александрийский столп.

Новосёлов повернулся, пошёл и от Силкиной, и от всех остальных.

В бесконечном коридоре-туннеле – Ошмёток увидел его. Идущего прямо на него, Ошмётка. Метнулся и тут же распластался на чьей-то двери. Тем самым превратив себя в барельеф. Оловянноглазый полностью! Слепой! Новосёлов прошел мимо.

Серова в этот день Новосёлов не нашёл. Исчез Серов, испарился. Евгения только плакала.

39. Безумие

К «точку» Серов поторапливался, бежал, отчего бутылки в сумке побрякивали. Тропинка вихлялась по общежитскому пустырю, где там и сям торчало с десяток деревцов-прутиков, так и брошенных с весеннего субботника на выживание. Впереди тащила здоровенный рюкзак с бутылками женщина. Несмотря на жару, была она в мужском пропотелом плаще. Нараскоряку двигались по тропинке вылудившиеся ножонки алкоголички. Обгоняя её, чуть сбавив ход, Серов предложил помочь дотащить рюкзак. Назвав её «мамашей». Потрясывающийся, готовый сплеснуться из мешочка глаз – остановился. Коротко, неожиданно ударило ругательство: «Пошел на …!» И ещё что-то бурчала вслед, тоже злое, матерное. Серов стискивал зубы, быстро шёл.

В очереди к ларьку пыхтела в затылок Серову. По-прежнему материлась, никак не могла заткнуться. Мужички посмеивались.

Когда, сдав посуду, отходил от ларька, она начала кричать ему вслед. Забыла даже о своей очереди. Беззубую пасть разевала как какой-то гадюшник:

– Я тебе «помогу»! Я тебе «помогу»! Только попробуй помоги! Только попробу-уй! – И добивая его… заорала во всю глотку, отринывая весь мир, зажмуриваясь: – Не сме-ей! Пидара-ас!!!

На пустыре Серов не мог совладать со своей походкой, с ногами. Передвигаясь по ровному – ноги его подскакивали…

Как женщины, сцеживающие молоко, алкаши приклонялись с бутылками к стаканам. В забегаловке стоял сизый гуд. Бутылка Серова на мраморном столике торчала открыто. Полный стакан водки он выглотал враз. Как все тот же хлыст. И ждал. Ждал результата. И – жаркая, всеохватывающая – явилась пьяная всегениальность. Ему всё стало ясно. Всё же просто, граждане! Как гвоздь, как шляпка гвоздя: не лезьте! не трогайте! За помощь вашу – в рожу вам! И-ишь вы-ы! Помощнички! Где вы раньше были?! Он чувствовал родство. Кровное родство. Алкоголичка у ларька – и он, Серов. Он, Серов – и орущая, как резаная, алкоголичка. Конечно, разный уровень сопития у них. Во всяком случае, пока что. Он – философствует, выводит парадигмы, можно сказать, различные иероглифы жизни. Она – давно промаразмаченная – только истошно орёт. Я тебе помогу-у – только попробуй-у-уй!..

Серов выпил опять полный. На какую-то обязательную кильку от буфета на тарелке даже не смотрел. В голове продолжало торчать паскудное слово. Словцо. В общем-то термин медиков, термин психиатров. Однако в русской транскрипции превратившийся в грубое площадное ругательство. Смог бы он так его проорать? Как та бабёнка? Вот прямо здесь, сейчас, в забегаловке? Всем этим рожам вокруг? Или на работе? Манаичеву? Хромову? Или в редакциях? Всяким подкуйкам-зелинским? Только попробуйте помогите! Только попробуйте-е! И закрыв глаза, с лопающимися на шее жилами: ………….!!! А? Смог бы?.. Пожалуй… нет. Не дозрел ещё. Не дорос. Но скоро сможет. К этому всё идёт. Круг у него с той бабёнкой один. Давно один. Да.

После третьего стакана Серов больше ничего не помнил. Подходя к Серову со спины, уркаган поиграл пальцами как хирург. Запустив руку в карман серовского пиджака, будто кобель с сукой – повязался… Не успев выгрести деньги, так и шёл с Серовым к выходу – в ногу, жестоко повязанный, страдающий…

…Глубокой ночью, видимо, после какого-то скандала (с женой, наверное, с кем же ещё?), Серов врубился на коммунальной общежитской кухне. Кухне зловещей, пустой. Тёмные остывшие баки с грязным бельем на плитах чудились контейнерами небольшого ядерного захоронения. И словно поражённый уже им, больной, Серов сидел с вытаращенным правым глазом. Сидел у стены. Казалось, тараканы стекали ему прямо в голову. И как долго длилось это – неизвестно. Часы на руке у Серова не тикали… Поднялся, наконец, пошёл к двери. Трещал тараканами, как шелухой. По коридору продвигаясь, ощущал его какой-то нескончаемой теплицей в душной огородной пленке. Хотелось надавливать её кулаком…

Проснулся утром. В своей комнате. Один. Первое, что увидел – антресоль над прихожей… Продолжением ночного сабантуя тараканов на кухне – антресоль натурально роилась. Как утренний рабочий улей… Вскочив, со злобой бил тапком. Подпрыгивал и бил! Подпрыгивал и бил!.. Потом ходил, сгибался, унимал сердце, словно отвоевав своё, отбив кровное…

Тем не менее, через час, уже отравленный вином, безумный, вновь вернулся в комнату. На сей раз – с Ратовым. С Ошмётком-Ратовым. Закоренелый дядюшка Онан, тот озирался, трусовато переступал своим крутым ортопедическим ботинком. Весь женский уют как будто видел впервые. Впервые в жизни. Забыл даже про две пустые сумки в своих руках.

А сам хозяин с давно созревшим планом уже прищуривался на антресоль. На подозрительно притихшую антресоль. Тапком, подпрыгнув – стукнул. Тараканы разом зачертили молнии. Ошмёток удивился. Со всей честностью неофита. Который впервые увидел такое. Ну, в женском уюте. Однако в следующую минуту уже ловил папки, которые начал выдёргивать и швырять с антресолей вставший на стул Серов. Папок было много. Очень много. На литр хватит, Серёга! На литруху! Ошмёток метался, пихал всё в сумки. Вдобавок к двум этим здоровенным сумкам – с рукописями, с черновиками, со всем написанным за двенадцать лет (со всем серовским архивом!), – была сграбастана со стола даже последняя повесть Серова! Над которой работал! Потом навязали ещё несколько стопок книг. Помимо всякой чепухи, в них попадались и Пушкин, и Толстой, и Чехов!.. Как ишаки (в зубах только ничего не было) вывалились в коридор.

Словно чёрным мёдом, капала тараканами разрушенная антресоль. Два-три листка из папок валялись на полу, истоптанные ортопедическим ботинком Ошмётка…

 

У железного гофрированного ангара «Вторсырьё» – ударились о висящий замок. Ч-чёрт! Однако Ратов, не теряя разгона, толкнул ладошкой воздух – сейчас! И сразу завтыкал свое растоптанное копыто чёрта к соседней пятиэтажке. При этом оборачивался, очень боялся за рукописи.

К брошенным на землю сумкам и связкам книг Серов не приближался. Ходил в стороне. Глаза его были глазами фаталиста – яблочками! Начиная движение, он словно уносил глаза от самого себя и… возвращался с ними – ещё более выкатившимися…

– Ты чего, чего, Серёга! – пугался чумовых глаз Серова вернувшийся Ошмёток-Ратов. – Сейчас, сейчас, будет! Не волнуйся! Всё возьмет, всё! Порядочек! Нормалёк!

Стояли над рукописями, как псы на ветру: один покачивался, готов был потерять сознание, на месте умереть, другой – опасался только за рукописи. За папки. Ну, чтоб не убежали обратно в общагу. А так – нормалёк!

Появилась, наконец, приёмщица. Худая хмурая женщина в сатиновом халате. С подвядшей нижней частью лица. Каким бывает суфле.

– Что у вас? – Это уже в ангаре. Куда Ошмёток и Серов поспешно втаскивали сумки.

– Да так… Труха… Макулатура… – Серов был небрежен, нагл.

Однако увидев книги, почти новые книги, женщина напряглась, глаза её тесно составились. А это что?! Серов сказал, что папки и книги его. Лично его. Серова. Не из библиотек! Не волнуйтесь! Приемщица с недоверием сделала в руках библиотечный веер. Затем ещё один. Библиотечных штампов в книгах не было. Тогда женщина начала рыться в сумках. Над чулками открывались тощие ляжки. Какими-то жалкими бледными немочами. Помимо воли писательским нутром Серов отмечал всё это. (Эх, записать бы!) Ещё можно было повернуть всё назад. Кинуться, остановить. Отобрать у неё всё! Однако Серов смотрел, как роются в его папках, и ничего не делал. И только словно перед прыжком с моста обмирало его сердце.

Приёмщица начала кидать папки на большие товарные весы. Папки развязывались, разваливались. С весов разбитые рукописи свисали как компост. Как куча компоста! Их можно было брать вилами! Приемщица кинула алкашам бобину шпагата, заставила связывать. И здесь ещё можно было опомниться. Остановить безумие… Но Серов ползал, вязал и зачем-то всё время взглядывал на часы. Точно рукописи хоронил. И нужно было постоянно узнавать, – сколько им ещё находиться в этом ангаре…

Безумие росло. Где-то глубоко под землей, под общагой, сидел в кишечном организме бойлерной. Красный ор его был неостановим. Летел залпами. Ошмёток покорно принимал всё на себя. Иногда вдруг жутко, на манер свихнувшейся мельницы, начинал отмахивать от головы слова Серова руками. Так, теряя рассудок, отбиваются от злющих пчел. А Серов всё поддавал и поддавал жару. Доставалось всем: редакторам, издателям, начальникам, женам (во множественном числе), друзьям! И больше всего нёс по матушке жизнь свою теперешнюю идиотскую в городе-герое Москве! О рукописях только – ни слова. Не было их никогда у Серова. Не существовало! Понятно?! (Так дикарь Полинезии держит табу. Не называет какой-нибудь предмет. Не помнит о нём. Не видит его. В упор!) Серов был красен. Серов был раскалён. Как горновой…

Ошмёток всё время втыкал за бутылками. Пока не пал под большую трубу. Как течь… Но даже после этого остановить Серова было нельзя. Лихорадненький, сам погнал за последней. Возле ангара увидел приёмщицу и грузовик, загружаемый макулатурой… Дико прыгал, плясал. Кричал что-то, плакал…