Za darmo

Муравейник Russia Книга вторая. Река

Tekst
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

31. Тихий стих Дылдова, или С пятого на десятое

Серов говорил: «Да что ты нашёл у него? Что?! Ребусы, шарады! Завуалирует остренькое этакой фигушкой в кармане, да так, что сам уже потом не найдёт его – и радуется: а-а! обманул! всё вам сказал! а-а! а вы и не заметили! Прошло-о! – И руки потирает, довольненький. – Д-диссидент!»

Дылдов не стал на сей раз спорить. (Ну что, собственно, взъелся на этого прозаика? Вроде нормальный. Очень гордый. Похожий на философного попугая.) Друзья сидели и курили в Тверской аллее, прямо напротив дылдовского дома, его, как бинокль, круглых двух окон с краю. За чугунной огородкой вниз к Арбату проскальзывали машины. Листья лип свисали по-августовски устало – будто собачьи уши. Появился в аллее старикан. В обычных брюках стального цвета, но в кедах. Эдакий полуспортсмен-ходун. Ходок. Скорым пёхом от инфаркта. Довольно шустро прошёл мимо, двигая локтями. На сильно вытянутой шее голова смахивала на ковш экскаватора. В оскаленных зубьях, казалось, посвистывал ветер. Вот, сразу вскинулся Дылдов – сюжет. Вот, что называется – полцарства за коня! Да какой полцарства – всё царство! Всё. Без остатка. А? Неужели и мы будем так жаждать? (Жить! Жить! Жить!)… Не верится. Дылдов посмотрел на сигарету меж своих пальцев. Меж пальцев своей руки. Сигарета струила вверх ядовито. Как стерва. Да-а.

Когда шли к переходу, чтобы перейти на дылдовскую сторону – опять увидели этого старика. Спортсмен-ходун тяжело дышал, пригнувшись на скамейке. С тоской смотрел на приближающихся парней. Катал уже во рту какую-то таблетку. И столько тоски было в белесо просвеченных его глазах, столько безнадёги – что парням стало не по себе. «Может, «скорую» вам?» – спросил Серов. Старик махнул рукой. Ни к чему. Отойду. (Куда? В мир иной?) Другая рука свисала с колена. Как чужая, не старика. Была уже какой-то вздуто-бальзамированной – белой, без единой жилки, сосудика… Парни пошли. Парни оборачивались.

На дылдовской стороне из новой кафешки шмаляла громко-музыка. Музыка-на-целый-день. Как приманка. Как липучка для мух. Гологоловый заведующий в дверях соответственно загнул себя во всё организующий скрипичный ключ: заходите! всегда рады! липучка свежая! не отдерёшь! Дылдову и Серову нужно было дальше, поэтому прошли мимо. В досаде гологоловый разом перекинул руки-ноги. Сделал ключ левосторонним. Да, Серёжа, поздно, неизвестно о ком и к чему сказал Дылдов. Всё порой просто поздно. Мимо проколыхался автобус. Гуси висели, как всегда, густо. Как в коптильном цеху на колесах. Да. Всё поздно. Дылдов шёл. Дылдов не отпускал от себя тихий стих.

В забегаловке, куда должен был придти и Зенов (договаривались накануне), у потолка мерцал телевизор. По новой моде. Как на аэровокзалах теперь стало. Мельтешили с мячиком по полю футболисты в майках. Одни – как черти полосатые. Другие однотонные, но с номерами-клеймами на спинах. Все головы пивников были повернуты в одну сторону. Точно из единого строя. Дылдов отпил из кружки. «Сейчас ведь как? – зайдёшь в квартиру к кому-нибудь – и что видишь прежде всего? «Ласковый» на тебя смотрит. Телевизор. Этакий большеголовый ласковый олигофрен. И все на тебя вместе с ним смотрят. Приглашают поучаствовать. Так сказать, в просмотре. И все безмерно счастливы. Когда же книги читать? Литературу? Некогда. Да и незачем сейчас. Нужды просто нет. Ящики пустые эти на головы надеты. Давно уже. Все в ласковых этих ходят. На ночь – когда спать – только и снимают. Чтобы с утра снова быстренько надеть. Сдёрни их с голов у них, убери, не дай бог, разбей – сразу бунт будет. Грандиозный бунт. Революция. А ты говоришь «литература». Брось!» На экранчике весь бараний гурт трясся огузьем к одним воротам. Казалось – гол неминуем. Но – нет: повернули, затряслись в противоположную сторону. Пивники перевели дух, торопливо всасываясь в пиво, ни на миг не отпуская от себя экран. После матча звук вверху вроде бы куда-то ушёл. Телевизор стал совсем одинок. На пальцах как-то всем, на пальцах… Жалобно… Чуть не плача…

Зенов не появлялся. Вместо Зенова в забегаловку вошла девица лет двадцати пяти. В джинсах. Но как-то очень уж беременная. На последнем, видимо, месяце. Однако вошла, что называется, пнув дверь ногой. В забегаловке сразу повис и замер скандал. Ожидалось буйное выволакивание за дверь какого-нибудь мужа или хахаля… Ничуть не бывало! Деваха сама швырнула потную трёшку на стойку. От бармена к ней в руку тут же примчалась высоченная немецкая кружка, на литр, наверное, полная пенного пива. Деваха стала жадно заливать его в себя. Как какой-то зверский Татарский пролив… как какое-то зверское Самурайское море! Обнажала, оскаливала зубы! Вот так будущая мамаша! Вот так на последнем месяце! Серов и Дылдов своим глазам не верили. А беременная вливала в себя уже вторую. Вторую кружку! Казалось, ещё полнее первой! Ещё один пролив. Уже неизвестно какой. На пузе, на майке её искажался портрет какого-то идола-патлача. Как будто патлач на свет с удивлением нарождался. Вылезал из её живота. Уже взрослый!.. Кружку третью… деваха бармену угнала обратно, просалютовав вверху указательным пальцем: хорош! На стул – как-то опала. Точно на воду большая чайка-каравелла. Пощёлкав зажигалкой, закурила. Всколыхнув себя, понесла живот на выход, далеко вперед выпячивая его, отстраняя. Так несли бы, наверное, ванну. Полную колыхающейся воды. В данном случае – пива! Где шустро соревновалась бы парочка неродившихся ещё головастиков! Да-а. Даже у Дылдова слов не находилось.

Зенов так и не пришёл. На улице пережидали проплывающий мимо автобус. Опять всё с теми же коптящимися гусями. Да, всё поздно, Серёжа. Всё в жизни поздно, не отпускал от себя мрачный стих Дылдов. Какая-то дамочка порывалась перебежать дорогу. Ей сигналили, отгоняли. Она нервно отскакивала назад, на поребрик. Серову хотелось схватить её за руку. И держать, держать, встряхивая как девчонку. Дылдов же внимательно смотрел. Переход был без светофора – на милость водителей. Наконец один затормозил, мол – давай, иди… И она, чуть ли не бегом заспешила на противоположную сторону.

Когда тоже перешли дорогу, Дылдов вновь завёл свою шарманку: всё проходит, Серёжа, всё. Он выпил только одну кружку пива. Одну. Был трезв. Однако напоминал тяжёлый, наполненный под завязку бурдюк. Серов вообще не пил. Поэтому Серов вскричал: да что проходит?! что?! чёрт тебя дери! Дылдов грустно посмотрел на друга. Как посмотрел бы, наверное, дед Мазай из лодки с сотней своих зайцев. Которых не знал куда девать. «Знаешь, Сережа, от того, как женщина переходит дорогу, когда ей её уступают машины на правом своем повороте – о ней можно сказать всё. Если женщина начинает торопиться, чуть ли не бежит, стесняется оттого, что задерживает движение – она человек, у неё есть совесть. Когда же, наоборот, идёт, как будто никого нет вокруг – с этакой деланной ленцой, с этаким фирменным заплётом ног – и пять машин ждут, когда она вот так блядски пройдёт, освободит путь – она скотина, самодовольная мразь… Так вот, моя дражайшая – была и есть такая скотина. Весь мир должен замереть и ждать. Надо было видеть картину – Её Говенное Величество Переходит Дорогу! Серов затосковал, у Серова, что называется, заболели зубы. Да брось ты, Лёша, в конце концов! Брось! Забудь ты их, наконец! Выкинь из головы! Что ты прилип к ним? Сколько можно! Что, другой бабы, что ли, не можешь найти? Нормальной бабы? За эти-то годы! Дылдов, винясь, почёсывал голову. Да была тут одна у меня. Здесь уже, в Москве. Пытался я с ней как-то. Придёшь, бывало, а она сразу такую деятельность по дому разовьёт – не подходи: зашибёт ненароком! И пылесос тут, и щётки, и ковры. И ведь знает – зачем пришёл: и бутылка в руке, и цветы. А поди ж ты! Да я, главное, особо и не набивался. Сама всегда звала. А вот характер такой! Будто московскую квартирку-расконфетку её пришел ломать. Как целку. Как Миша-медведь я. Кто-кто в теремочке живет? И – бабах!.. Навечно отчуждённая какая-то, сердитая. Так и перестал к ней ходить. Из лимитчиц тоже была. Но выбилась как-то в москвичку. И когда это было, спросил Серов. Да года три, а может, и четыре уже прошло. И это всё, все твои попытки? Нет. Зачем. Ещё одна была. Волосы чёрные. Но щёки пёстрые от веснушек, как сорочьи яйца… Ну, и что? Что с ней? Да ничего. Любить надо, Серёжа, а любви и не было. Расстались. Дылдов неторопливо шёл, всё пребывая в тихом стихе своем, в грустной мечтательности. Всё проходит, Серёжа. Всё становится поздно. Выбор мужчиной женщины напоминает мне ритуал выбора арбуза. Из целой горы подобных. Сжатие его двумя ладонями, углублённое щёлканье ногтем и вслушивание, дерганье за высохший хвостик… А арбуз всё равно оказывается внутри как репа. Всё ни к чему, Серёжа. Всё проходит. Я однолюб, Серёжа. В этом и беда моя. Как перебила она мне ноги пятнадцать лет назад – так с тех пор и хромаю-падаю, наладиться не могу… Злоба у Серова прошла. Зря всё это, Лёша. Забудь. Пожалей себя. Ни к чему всё это тебе. Жалко было друга до слёз. И свое сразу вспомнилось. Как два года жил без жены в заштатном городишке К.

32. Кто электрик?!, или Да здравствует бо-бо-бо-бо-бо!

…По коридору общежития шли быстро. Скопом. Человек десять-двенадцать. В запоясанных серых плащах, в милицейских шинелях. Кто электрик?! Беспощадный шёл отстрел всех встречных. Кто электрик?! Где электрик?! Двери раскрывали с легкостью игральных карт. Кто электрик?! На окрик пьяные лица поворачивались как вазы. Есть электрик?! Вас спрашивают! Вазы этрусков были по-древнему вытянуты и немы. Дверь захлопывалась. Дальше группа топала. Комендант пытался забегать вперёд. Понимаете, люди на демонстрации, проходят колонной, где же взять сейчас электрика? Да где, где «проходят»?! – полны комнаты сидят! Пьют! – Главный-запоясанный-в-плаще был поджар, но нависающе широк в плечах, как фанера. Рванул очередную дверь. Ритм порушен. Экстрасистола. Кто электрик?! Ну – я. Серов начал подниматься, отодвигая стул. Из двери наставились на него десять дуплетов. Десять сдвинутых дуплетов глаз. Одевайся! А в чём дело?! Одевайся, тебе говорят! Серов пошёл к шкафу за одеждой. Трезвый. Успевший выпить только полстакана. Вина. Остальные пятеро разом отвернулись от бутылок. Не имели к ним, бутылкам, никакого отношения. Есть ещё электрик?! Начальник всё подступал. Вогнутогрудый. Как детский манеж. Есть, я вас спрашиваю, или нет?! В соседней комнате. Один. Комендант мотнул рукой. Так какого чёрта! Сюда его! Немедленно! Матузкина притащили. Что называется, под микитки. И это несмотря на то, что он был в шикарных праздничных подтяжках. При галстуке. В чём дело, товарищи? Пан Матузкин возмущался. Праздник, отдыхаю, имею право! В чём дело? За что?! Сейчас узнаешь… Оденьте его! Вогнутогрудый повернулся к коменданту. А вы – это что такое?! Что вы нам лялякали?! А?!! Комендант отирал лицо платком. Длинные щёки его были сини, снулы. Как двойня. Вытащенная у роженицы и требующая шлепков.

 

…К заполненной, гудящей площади, где вязла демонстрация, пробирались дворами. Выруливали, прыгая через поребрики на пустое, оцепленное милицией пространство перед обкомом. Уазик, описывая дугу, объехал, обогнул высоченный постамент с Лениным, выкатил к трибуне. Пригибаясь в задней дверце, все соскакивали на асфальт. На Серове и Матузкине висели сумки с инструментами… Когда повернулись к трибуне – та вывернулась своей изнанкой, пустотой. Точно мгновенно задрала сзади себя подол. Обнажив подпорки, перекрещивающиеся балки, стропила, удерживающие всю громадную, законструированную пустотелость. Какой-то тайной от всех подпиткой – заползало под неё множество чёрных путаных проводов, бухт кабеля, тросов. Заползало тихой сапой, незаметно для идущих по площади, тайно… Ну, что уставились! Работайте! Ищите (обрыв, пробой)! Люди мёрзнут! Минус пятнадцать! Вогнутогрудый страдал. Словно был с недавно прооперированной душой. Не мог смотреть на трибуну. Не смел. Из суеверия. А там, наверху, на всём этом громадном аэроплане, стоя спинами и задами к памятнику, наши лётчики сбивались трепетной, притопывающей кучей. Приплясывали на ледяном, на обесточившемся «коврике». Только что не хлопали, не тузили себя по бокам. Лапы народу показывали полностью одубелые. Задавливали сокрушительные позывы в туалет… Электрики забегали, заприседали, ища обрыв, пробой, слом.

Трибуна всё загораживала, демонстрации почти не было видно, постоянно слышались только её надсадненькие оркестрики и возникающее после призывов с трибуны утробное какое-то «ура». (Уро–о–о!) Динамики работали. Работали на полную. Каждый лозунг, выкрикиваемый лозунгующим (специальный человек на трибуне вставал на носочки и кричал), метался по площади вдоль и поперёк. Туда и обратно металось потом эхо. Долго убивая само себя.

Рядом с лозунгующим глыбился мужчина в драповом пальто. Почему-то без шапки и даже без шляпы. Высоченный – походил на серое дерево без ветвей. Из тех, которые сплошь обпиливают. До неузнаваемости. До потери древесного их облика, если можно так выразиться. Превращая их в шершавые ноги словнов. Он топтался, переваливался на месте и каждый раз неожиданно для всех на трибуне… поддавал лозунгующему кулаком в бок. Того вскидывало на носочки – и он кричал, усиливаемый многократно динамиками на площади: «Да здравствует ба-ба-бо-бо-бе-бе! Ура!» И снова все толкутся, единятся со Слоновой Ногой. Секут дубаря. Нога Лозунгующего по боку! по боку! И сразу же слышалось на площади:

– Да здравствует наша родная ба-ба-ба-бе-бе-бе Союза! Ура!»

– Уро-о-о-о-о-о-о-о! – утробно гудит от площади.

Серов давно уже подкидывался от смеха. Серова уже ломало от смеха к земле. Не слышал, не понимал слов Матузкина. С колен тот быстро спрашивал: «Ты чего, чего, Серов?» Серова согнуло окончательно, и он пошёл в сторону, показывая Матузкину рукой назад, на трибуну, на приплясывающие задницы: смотри-и! А там Лозунгующий уже пятился от кулака Ноги. Уже вскидывался на носочки, точно стремился от Ноги в небо. Спутником советским:

– Да здравствует ба-ба-ба-беб-беб-бип-бип! Ура!

– Уро-о-о-о-о-о-о-о-о-о-о-о!

Тычок! Догоняющий тычок!

– Да здравствует . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Ура!

– Гонит, чёрт! – Матузкин тоже начал корчиться от смеха. – Го-нит! Ха-ах-хах-хах!

Неожиданно Нога скосил лицо назад. Вниз. Точно услышал смех электриков. Чемадуров! (Что ещё за Чемадуров?) Вогнутогрудый (он, оказывается, Чемадуров! однако фамилия!) ринулся наверх. Ноги в сапогах, будто кривые сабли, запрыгали через ступеньки. Выслушав начальника, таким же манером слетел вниз. Долго вы будете мудохаться?! Орал на полную, не боясь быть услышанным с площади, где по-прежнему вопили оркестрики и, перемежая всё, прокатывалось «уро-о!» Молчком электрики начали ползать вокруг Чемадурова. Он поворачивался за ними как какой-то дикой рентгенолог с горящими глазами. Весь чёрный. Больной насквозь. Долго?! Я вас спрашиваю?! Усердно, как утята, электрики потяпали от него в разные стороны. Да мать вашу! Чемадуров резко кинул на губу беломорину. Так же размашисто выдернул на ветер пламя спички (и спичка не погасла!). Прикуривал. Вот так рентген! Спички даже у него на ветру не гаснут! Остальные плащи замерли. На полушаге, на полуноге. Как собачья свора. С застрявшим в пастях лаем. Серов их осторожно обходил. Полез искать под трибуну. Непосредственно под коврик. Над головой дружно, дробно стучали. Вовсю работали. Как будто наверху тряслась сенодробилка. Однако – страдальцы. Серов уже всерьёз поторапливался. Бегал меж стропил за проводами, приседал. Искал обрыв.

Когда нашли, наконец, аварию (оказалось, пробило кабель), когда зачищали и сращивали его, стоя на коленях прямо на асфальте, с лестницы стал спускаться здоровенный этот начальник. Этот Нога! Думали, что к ним, ругать –застыли с проводами в руках… Но он прошёл мимо. Чемадуров бросился на помощь, на подхват. Однако от капризного взмаха руки отлетел, внутренне задохнувшись. Запоясанные тоже утаяли в стороны. Нога остановился сбоку памятника. Сбоку памятника Ленину. Потоптался, поглядывая на обком метрах в пятидесяти. Повернулся и подошёл к уазику (милицейскому! на котором приехали!), на ходу стаскивая перчатку. (Что за чёрт! Неужели?!) Приказал молоденькому курсанту: «Открой!» Курсант подбежал, поспешно открыл заднюю дверцу. Вытянулся возле неё. Ухватившись за обе створки двери, начальник неуклюже полез, трепля нашу маленькую родную каталажку, точно просто корзинку!.. Внутри устанавливал себя на одно колено, возясь с ширинкой. Скосил побагровевшее лицо: «Закрой!» Курсант ловил створки обеими руками, как жуткие миражи. Стоял потом возле машины подперто, мучаясь, будто взятый на пики. Потекло из-под дверцы на асфальт. Потекло разом, обильно. У Серова отнялся язык, пропал голос. Из всего происходящего сейчас вылезал совершенно дикий символ – моча сбегалась к постаменту с вождем какой-то невероятной, ожившей картой. Каким-то высверкивающим пузырями планом ГОЭЛРО!.. «Да что же он, гад, делает?» Матузкин, как и Серов, стоял на коленях. «Ведь Ленин тут? Неужели ему, говну такому, непонятно?» «Заткнись, сука!» Чемадуров подскочил, подсунул Матузкину тощий кулак. «Заткнись лучше, падаль! – продолжал шипеть. – Слышишь?!» Сдёрнув кепчонку, всё так же на коленях, Матузкин отирал вспотевшую лысину. Отирал как разрушенную грибницу. На которой ничего уже не вырастет. Чемадуров кулак убрал. Отошёл. С глазами страдающими. Не находящими места… И ещё. Мальчишку-курсанта от машины – уводили. Под руки. Он переставлял ноги ломко, как палки. Не мог нормально их сгибать…

Потом полетел снег, и последние люди уходили с площади, наматывая его на себя как веретёна. Лозунгующий, бросив руки с колен, сидел под трибуной на ящике точно боксёр, унесённый с ринга. Последний оркестрик неуклюже, по-пингвиньи бежал, верещал в летящем снегу.

…Никулькову Евгению, в зимнем пальто и с громадным чемоданом, который она еле втащила в эту комнату общаги – несказанно удивили первые слова бывшего мужа (Серова) – «О! хорошо, что зашла! Молодец!» Это – как? Как это понимать? За столом тесно сидели женщины и мужчины. Голова одного из них (пана Матузкина) покаянно уже лежала на тарелке. Точно её, прямо вот сейчас, собрались съесть как какой-нибудь английский ростбиф. Или, если проще сказать – как простую русскую кулебяку… Серов выскочил из-за стола, подбежал. Уже выпивший, красный, ветровой. Заглядывал в глаза, с напором говорил: «Ленина же у нас нет! Женя! Давно нет! Ему же сцат под ноги! Его же выкормыши! Сцат! Женя! Сам видел! Своими глазами! Слышишь, Женя?!» Не дождавшись ответа, Серов убежал обратно к столу. Как в курятнике курам, сыпал на головы горох слов: это моя бывшая жена, Евгения, бывшая, с поезда, наверное, познакомьтесь, только что приехала, я и сам не ожидал, не переписывались, ничего, два года, и вот приехала, Женя, Евгения, познакомьтесь. У стола началось молчаливое, судорожное столпотворение. Подхватывали бутылки, свои тарелки с едой. Матузкина с его новыми подтяжками повели под руки. Деликатно прикрыли дверь… А до Серова, наконец, стало доходить – кто приехал к нему, кто стоит у двери, свесив голову к чемодану. Словно прикидывает, как выносить этот чемодан. Как тащить его обратно на вокзал… Серов кинулся, вбил в ручку двери стул. Ножку стула. Задетый, за спиной упал чемодан. Серов прыгнул к стене, сдёрнул свет. Это ещё зачем?! Голосом Евгения изобразила возмущение. Но уже следующий миг, плача, она сама судорожно прижималась губами своими к его лицу. И Серов, по-киношному, по-придурочному, ухватив лицо – рвал их. Полетели на все стороны женские белки и разные горностаи. Дальше, уже не разбирая, кто прав, кто виноват… муж и жена торопились, лихорадочно раздевали друг дружку. (Американское кино! Страсть кипит!) Расстёгивали пуговки. На рубашке, на блузке. Одновременно, на равных. Точно стремились поскорей влезть в кожу один другому… Ахнули на чью-то кровать. («Чья кровать?! Серёжа! чья кровать?!» «Моя! моя!») И Серов оказался наверху. Как на взведенном жёстком агрегате. Где всё забыл, где всё нужно было раскидывать, разбрасывать, переключать… Поехал, наконец. И заблеял, и заверещал. («Тише! тише! Серёжа! Услышат!») Дыбком подкидывался, выгибался. И в обширном голом общежитском окне, сбивая свет от фонаря, метались чёрные руки деревьев, словно чёрные руки грешников из красного, расшурованного кем-то ада…

В зауральском городе том они прожили ещё два года. Евгения так и не вернулась в Свердловск. Бросила институт фактически на последнем курсе. (Серов сильно подозревал, что из-за него.) Не хотела учиться ни заочно, никак. Сначала была ученицей штукатура-маляра, затем стала самостоятельной маляркой. Работала там же, где и Серов. А тот, будучи уже электриком четвертого разряда, по вечерам ходил ещё и в автошколу. Потом начал шоферить…

Все эти два года Серов каждый вечер проходил с работы через площадь возле обкома. Вождь привычно указывал ему с постамента точную дорогу домой. В обыденные дни трибуны рядом с памятником не было. А на демонстрации в праздники Серов не ходил, поэтому не пришлось её больше увидеть. Но всё, что случилось возле памятника 7го ноября 197… года помнил долго… Вспоминал всё и всех… Однако почему-то чаще других… мальчишку-курсанта… Как вели его… Как закидывал он к небу плачущее лицо, с щёчками как жар…

Там же, в этом городишке, Серов впервые обратил внимание, как Евгения стала считать деньги. Не в переносном, а в прямом, физическом смысле. Считать купюры. В дни получек. Стоя возле кассы в замызганной своей спецовке, в телогрейке, повязанная наглухо платком… А считала она их себе медленно, вдумчиво. Очень По Одной Купюре. Как считают старухи… А ведь тогда, до Москвы, не было у них ещё даже детей…