Бессарабский роман

Tekst
0
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

12

Папа Первый вылетает из теплушки и, чувствуя распоротой щекой невероятный холод, – что само по себе удивительно, так как вагон, в котором их везли, не отапливали и он и так замерз, – падает в огромный сугроб. Случается. Много лет позже, интервьюируя знаменитого советского летчика Поскребкина, сбившего в небе над СССР более 190 самолетов люфтваффе, – и это только то, что документально заверено, – Папа Первый с удивлением узнал от аса, что тому тоже случалось упасть в сугроб. Уникальный случай. Об этом написали английские газеты, и история вошла во все справочники, посвященные авиации времен Второй мировой войны, отчего имя летчика Поскребкина стало нарицательным, как позже водка андроповская или колбаса ливерная. Упал с неба. Прямо с неба, прямо с высоты более пяти километров, где отказал один из двигателей его самолета, старенького истребителя, получившего перед тем несколько дырок в корпусе, только не пиши «дырок», попросил летчик. Почему еще? Засмеют, ответил Поскребкин, поскольку у нас, летчиков, существует свой профессиональный жаргон, и такие штуки на корпусе самолета называются пробоины, это ведь воздушное, но все-таки судно. Хорошо, не буду. Итак, двигатели отказывают, вспоминал летчик Поскребкин, а перед глазами Папы Первого вставала точь-в-точь картина его падения, не такого героического, конечно, но тоже судьбоносного. Все дымит! Выхожу я на крыло, вспоминает летчик, поправляю ранец с парашютом и прыгаю, не забыв крикнуть: «Да здравствует наша Советская Социалистическая страна Советов!», и Папа Первый кивает, все-таки 1970 год на дворе, не кричать «да здравствует» за две минуты до смерти еще дурной тон. Ну, в воспоминаниях. Летчик Поскребкин глядит мимо Папы Первого, старательно записывающего все, что скажет легендарный ветеран, – и взгляд его становится отсутствующим. Наконец проникся. С ними со всеми так бывает, думает Папа Первый, навидавшийся за время журналистской практики ветеранов, начинавших с бодрых здравиц, воспоминаний о песнях и плясках на борту, но потом ломавшихся. Все равно догонит. Рано или поздно они вспоминали всё, взгляд их становился отсутствующим, и тогда, – Папа Первый знал, потому что случалось такое и с ним, о чем он никому не говорил, – смерть появлялась перед ними, смерть, глядевшая с заботой и грустью.

Он знает. Папа Первый, хранивший втайне ото всех историю своего счастливого спасения, да и вообще историю, знает, как это бывает, потому что довелось вылететь в сугроб с пятикилометровой высоты и ему. Пусть не так. Пусть высота эта была пятиметровая, но полет его был смертельным и летел он погибать, понимал повзрослевший Папа Первый, в тот момент не ощутивший ничего, кроме страха подвести отца и крикнуть, выпадая из теплушки в вечереющие русские снега. Прощай, папа. Ну то есть Дедушка Второй, правдолюбец Василий Грозаву, лицо которого Папа Первый все время силился вспомнить, но постоянно забывал, потому что никаких фотокарточек отца у него, конечно, не было. Отца не было. Папа Первый официально проходил по ведомству детских домов сиротой, невесть откуда появившимся ребенком, потерявшим речь и память, и поэтому имя и фамилия у него были вовсе не такие, как у отца и матери. Никита Бояшов. Русский парень, – ну, раз нашли в Сибири, стало быть русский парень, пусть и кучерявятся у него чуть-чуть волосы, повергая в смущение преподавателей детского дома города Сретенск, куда попал мальчик, потому что сослали их вовсе не в Сибирь, а в Забайкалье.

Глупые молдаване. Им все, что снег, то Сибирь, дикий народ, качал про себя головой Никита, выучившийся на журналиста, получивший направление в Молдавскую ССР и ехавший туда, как в незнакомую страну, потому что постарался забыть все. Вычеркнуть, уничтожить, стереть, сжечь. И получилось. Когда Никита, все забывший по просьбе отца, попал на свою родину, в Молдавию, то первым делом постарался найти село, откуда он родом, и даже съездил туда, чтобы сделать для местной «Комсомольской правды» репортаж о надоях, урожае винограда и прочих успехах сельского хозяйства цветущей молодой республики. Девушки хохотали. Солнце улыбалось, табак на окрестных полях благоухал, и Никита, сжимая в руке папироску, не понимал, как все могло так измениться за каких-то двадцать лет, как поля Апокалипсиса превратились в скатерти-изобилия – и неужели коммунисты были правы, приходила ему в голову крамольная в отношении памяти родителей мысль. Жертвы оправданны? Никита старался об этом не думать и даже прошел мимо того дома, откуда их с родителями увезли в ссылку, с сердцем, не сбившимся с ритма ни на мгновение.

Ледяное спокойствие. Какой хладнокровный парень, сразу видно, что русский, у нас тут ребята горячие, сказал председатель – новый, потому что почти никого из старожилов не осталось. Голод добил. Голод, разразившийся здесь в 1952 году, спустя три года после голода 1949-го, и на второй раз товарищ Косыгин не приехал в республику, потому что голод номер два был запланирован и за два года половина населения республики вымерла, а среди нее и почти все жители села Василия Грозавы. Спасибо, папа. В результате твоих нелепых телодвижений, думал Никита Бояшов, ведших нас, казалось бы, к гибели, был спасен по крайней мере один член твоей семьи. Один из так обожаемых тобой детей. Это я. Голод – 1952. Он был страшен, и его бы я точно не пережил, думал стажер-журналист, посланный в республику по распределению и получивший комнату в общежитии государственного университета Молдавии. Русские строили. Университеты, поликлиники, больницы, магазины, театры, бульвары, районы, дома, музеи – в общем, они строили здесь все, и, доживи Пушкин до 1970 года, ему бы в голову не пришло воскликнуть про «проклятый город» с вечно грязными кривыми улочками. Пушкин классный. Никита Бояшов боится признаться себе в этом, ведь среди сверстников популярны Вознесенский и Ахмадуллина. Особенно среди интеллектуалов, к которым причисляет себя и Никита, горы свернувший, чтобы стать журналистом. Получилось ведь.

К сожалению, один из минусов профессии в том, что Никите приходилось частенько встречаться с людьми, общение с которыми не доставляло ему ни малейшего удовольствия. Не будь снобом! Так говорил он себе, всячески пытаясь вытравить пренебрежение к этим кряжистым председателям колхозов, грязным, как их поля, к ветеранам, в одиночку разбивавшим танковые армии Гитлера, к ударникам, неправильно склонявшим и спрягавшим… Я мизантроп? Нервно пытаясь понять, Никита, давно уже наловчившийся думать о чем-то своем во время интервью – дай человеку повод начать и делай внимательный вид, он сам не остановится, – улыбнулся сочувственно летчику Поскребкину. Тот приободрился.

Прыгаю я после этого с крыла и, раскинув руки, на мгновение забываю о том, что война, а внизу все такое маленькое, и думаю я… – бубнит старик, а Никита уже отключается, потому что монолог князя Андрея на поле Бородинской битвы он хорошо знает, сейчас вот про облака будет. И облака красивые! Ага, кивает Никита, а старик продолжает: лечу я вниз, любуюсь на красоту эту, а потом дергаю за кольцо, а парашют, собака, отказал, и запаска отказала, и я прощаюсь с жизнью, а потом думаю, ну раз уж смерть, так хоть гляну на мир этот по-человечески. Красотой проникнусь. Интервьюер отключается и, продолжая ласково кивать, вспоминает свой полет, и сейчас они, старый летчик Поскребкин и молодой журналист Бояшов, летят одновременно, а сидят друг напротив друга оболочки, потертые камни.

Мы падаем. Тогда еще не старый Поскребкин, отчаянно рвущий кольцо на груди, а потом успокоившийся, плюнувший на это дело и сложивший руки на груди, чтобы успеть спокойно бросить взгляд на снежные просторы под собой. Вот моя могила. Маленький сын Василия Грозаву тоже летит, но не так величаво, как летчик Поскребкин, – мальчика переворачивает несколько раз в воздухе, ведь бросил его отец, крутанув, и малец успевает удивиться тому, как холодно на улице, аж щеку обожгло распоротую. Шрам откуда? А, встрепенулся Никита и, потирая щеку, привычно врет ветерану про велосипеды, пацанов, рыбалку и все такое прочее – вызывает у старика поощрительную улыбку, мужественным всегда быть модно. Сорванцом был.

Ну так слушай, сорванец, бубнит старик дальше, и Никита снова вспоминает: видит, как летит в лицо снежная пыль, как вертится бешено мир, и иногда лишь в поле зрения возникает убывающая в неизвестном направлении теплушка, а в ней отец, которого мальчик никогда больше не увидит. Прощай, папа. Потом наступает тьма – ледяная, и мальчишка понимает, что упал лицом прямо в сугроб, огромный, и что именно туда пытался добросить его отец, потому и крутанул сильно, сталкивая в дыру в вагоне, и мальчику становится по-настоящему грустно. Вспоминай наказы. Дедушка Второй велел, во-первых, ничего не бояться и, после того как упадешь, подняться из снега и по полотну пойти к домику смотрителя, а во-вторых, забыть, как меня зовут и как моя фамилия. Безымянный человек. А еще, строго-настрого наказал ему отец, забудь и меня, забудь мое лицо, забудь, как я говорил, что я говорил, забудь мать и голод, и сестру, и брата, и Бессарабию – забудь все, кроме одного. Надо жить! Вот что набормотал сыну Дедушка Второй, перед тем как обманул конвоиров и выбросил живого еще мальчишку на снег у домика смотрителя, где никого не было. И хорошо. Тот еще стукач. Но Никита Бояшов, тогда еще безымянный мальчик, об этом не знает, и ползет – потому что, если лежа, снег не проваливается, весит мальчик немного, – к домику, и стучит в дверь. Открыто, конечно. Так что Никита заползает в домик, где тепло, где есть еда и куда может зайти каждый, так у них, на Севере, принято, и северное гостеприимство спасает мальчишке жизнь. Ест и спит.

В это же время – они все еще сидят друг напротив друга – падает вниз, в сугроб, и летчик Поскребкин, и остается при этом жив, хотя и ломает себе при этом руку. Родился в рубашке. К нему бегут с другой стороны поля пехотинцы, ведь упал летчик на нашей части фронта, что уже само по себе чудо, и вынимают оглушенного парня со снегом, набитым в рот, уши, за ворот, и несут его на руках в медицинскую часть. Медики поражены. Всего один перелом при падении с такой высоты, это действительно чудо, так что Поскребкина потом еще полгода таскают по всяким консилиумам, а он только улыбается и разводит руками, и все приходят к выводу – сильный порыв ветра, поднявшегося при падении, сыграл роль подушки. Поскребкин помалкивал. Уж он-то знал, что открылось ему при падении, когда он внезапно успокоился, глядя на приближающуюся к нему землю, снег, людей. Земля – мягкая.

 

Такие вот дела, говорит ветеран и жмет руку парню, молодому, но вроде толковому, – сейчас они все такие, реки вспять поворачивают, главное за ними присматривать, чтоб делов без мудрости старших не натворили. Спасибо, Поскребкин. Спасибо, папа. Никита Бояшов, который станет Никитой Бояшовым только через несколько месяцев, просыпается утром в домике смотрителя и вдруг понимает – ему нужно оттуда уходить, и это так же ясно, как и то, что папа уехал. Мальчик ест. Потом, полежав еще немного, выходит из домика и бредет по затвердевшему за ночь снегу, благо, что погода хорошая, – идет долго, почти до самого вечера, сам не зная куда, вдоль полотна, а потом сворачивает в сопки и бредет еще час. Доходит до хутора, на котором живет всего одна семья. Жена военного. Полная женщина с жестким неприятным взглядом и двумя детьми, один из которых, младший сын, все время заикается из-за паровоза, который его здорово напугал. Это пройдет. Когда к семье вернется отец – офицер артиллерии, который сейчас сражается в Северной Корее с американскими оккупантами, по документам китайского добровольца, – первое, что он сделает, отнесет мальчишку к полотну. Дождутся поезда. А-а-а-а, заревет паровоз, а-а-а, заревет мальчишка, а-ха-ха, рассмеется отец, и мальчик снова заговорит легко, будто во рту у него моторчик, и заикаться никогда в жизни больше не будет.

Это потом. Сейчас еле живой и еще не Никита Бояшов стоит, покачиваясь, перед дверью дома на хуторе, и с головы у него падает треух, одно ухо которого пропиталось кровью, вытекшей из щеки. Ребенок-призрак. Женщина охает, качает головой, открывает дверь и втаскивает мальчишку в дом, где купает его несколько раз под внимательным взглядом старшей дочери восьми лет, и кормит еще раз. Тщательно расспросит. Вопросов будет много, большей частью неприятных – кто такой, что делаешь, из ссыльных, ворёнок, чего надо? – но мальчику будет уже все равно, ведь никаких сил идти дальше у него нет. Спокойно отвечает. Как зовут, не помню, папа погиб на фронте, с мамой ехали в поезде, уснул, проснулся, лежу в снегу, наверное, выпал, фамилии своей не помню, тетенька, можно я у вас тут останусь? Еще чего. Женщина жестко усмехается, и сын Василия Грозаву со вздохом понимает, что это не конечная цель его путешествия, и покорно пытается встать, взять одежду и уйти. Еще чего. Лежи давай, говорит устыдившаяся своей жестокости женщина, в которой злое вечно борется с добрым, и доброе потерпит сокрушительное поражение, но случится это через много лет, а пока борьба в разгаре. Поживешь у нас.

Мальчик несколько недель и правда живет на хуторе, затерянном среди сопок, километрах в десяти от железнодорожного полотна, помогает по хозяйству, ест просто, но сытно. Куры квохчут. Еще есть коза, которая дает молоко, свечи – их зажигают, как стемнеет, чтобы почитать три письма от мужа, место командировки которого неизвестно, и ночи. Забайкальские ночи. Глубокие, темные, беспросветные, когда весь мир стихает, и кажется, что это большая смерть пришла, та самая, которая спит в обнимку с забайкальской принцессой каменного века в срубе, затопленном ледяной водой, смерть вечная и молчаливая, как Яблоневый хребет. Ночи мрака. Очень страшно ночами мальчику, и он повторяет про себя, лежа на лавке под шинелью военного: меня зовут никак, моя фамилия никто, я никак и никто, я Никто Никакович, я Никак Никтотович, я Никто Никак, я Никак Никто, и постепенно становится смешно. И он хихикает. Спи давай! Мальчик затихает, обняв свое худое тело, свои не закостеневшие еще и гибкие ребрышки, которые так любил с жалостью гладить Дедушка Второй, Василий Грозаву. Дом засыпает.

С хозяйкой хутора у будущего Никиты Бояшова отношения ровные, она его терпит за помощь, – посоветоваться с мужем, как быть с мальчишкой, она не может, письма военная цензура лишь принимает, с тем чтобы передать их мужу по возвращении. Армейский идиотизм. Женщина решает: три рта – это чересчур, и она кривит душой, потому что еды бы хватило, но она решила, и все тут, поэтому по прошествии двух недель – мальчишка чуть отъелся и подлечил щеку, – она отправляет его в Сретенск на поезде, который притормаживает при виде двух фигур у полотна. Едут в город. Там будущий Никита Бояшов снова рассказывает свою легенду – вернее, отсутствие этой легенды, и его приводят в детский дом, где он получает койку, где он получает шкафчик, где он получает список своих обязанностей, где он получает по лицу от одного из старших мальчиков. Чтоб не зарывался. Мальчик, поужинав – масло отобрали старшие, становится понятно, что тяжело придется и здесь, – ложится в постель и с пугающей его самого взрослостью понимает, что и это не конечная точка его путешествия. Иначе пропаду.

В отличие от лица отца, свою первую ночь в детском доме Никита Бояшов запомнил навсегда – так крепко, что лишь тридцать лет совместной жизни с любящей, терпеливой и ласковой Мамой Первой выбили из него горечь воспоминаний. Женщины смягчают. Но тогда не было женщины у Никиты Бояшова, получившего имя и фамилию какого-то человека из прошлого директора детского дома, – никакой женщины, а ведь мужчине женщина нужна всегда. В детстве – мать. А как подрастешь, то и женщина, с которой можно спать и которой можно рассказать, что ты чувствовал, держа руки над тощим одеялом, слушая сопение жестоких, несчастных детей, вынужденных драться за еду. Нырнул под одеяло. Достал кусочек бумаги, который сунул в постель еще днем, и стал на ощупь писать письмо, – ведь он грамотный благодаря отцу, обучавшему с первых дней ссылки, – которое намеревался бросить тайком в почтовый ящик; письмо, которое, был уверен Никита, дойдет до самого товарища Сталина, – вот кому замахнулся отправить письмо пострел. Сын отца.

13

«Сталин ты убийца праклятый ты что сделал са мной ты знаешь что я уже три дня как мертвый я с таво света тебе пишу и буду грызть тебя грысть твои кости скрежетать станут хрустеть как снег хрустит ха-ха. Я умер три дня как меня в поезд забрали везли везли на снег спустили басиком враги с винтовками тваи слуги и сказали становись на снег на калени я встал а маи дети умерли от голода старший братик умер средняя сестричка умерла папа умерла сын младший умер точно умер так что не ищи его ха-ха один я астался я даже имени сваего не помню я мертвый я буду хадить к тебе ночью есть твое мясо потому что я голодный мне кушать нечего было тут знаешь в детдоме масло отбирают я это сверху вижу я все вижу я вижу как буду кушать твое мясо по ночам приходить буду к тебе ты забрал меня от сына ты забрал сына от меня ты всех разлучаешь ты зверь не пытайся меня найти ничего не получится я мертвый я стал басиком на снег и меня выстрелили в спину я упал я умер кровь на снегу была красная и я умер и меня не закопали просто кинули снег сверху весной снег сойдет и я встану пойду по рельсам к тебе пойду в Москву приду в Кремль поднимусь по ступенькам зайду в твой кабинет ты уже будешь прятаться потому что радио будет говорить что идет в Москву большой человек с острыми зубами грызть будет сейчас тебя Сталин ха-ха, и я вытащу тебя из шкафа и буду грызть твои кости а потом заберу сюда где снег где нет масла где бьют старшие пусть ты будешь мучаться за моего папку то есть за моего сына я приду за тобой». Подписывается.

Этот раз становится последним, когда Никита Бояшов произносит – пусть на бумаге, – полное имя своего отца, после чего забывает его лет на сорок, безуспешно иногда пытаясь вспомнить. Вылетает из головы.

14

Ночью Никита засовывает записку себе в трусы, – текст написан строго в ряд, учился мальчик в землянке, где света тоже почти не было, и он умеет писать в темноте, – и спустя два дня, когда дети выходят в город чистить снег, бросает конверт в письменный ящик. Система сбоит. И это письмо становится уже третьим, которое получает сам товарищ Сталин от семьи Грозаву, что в некотором роде становится шуткой и гвоздем сезона, думает с улыбкой Иосиф Виссарионович, разворачивая конверт, – секретариату велено часть писем, адресованных товарищу Сталину, передавать Вождю нечитанными. Любит это дело. Что там, думает Маршал, развернув конверт, чтобы прочитать письмо на диване дачи, пока телохранители мельтешат за дверьми, устанавливая правильный режим светомаскировки.

Опять жалобы? Но письмо выводит его из себя, и он в бешенстве дает себе слово завтра – сегодня уже раздет, не пристало Вождю такой империи суетиться из-за дебильной шутки кулацкого недобитка, а это явно ребенок писал, – велеть разыскать мальца, отправившего письмо. И шлепнуть. Ничего страшного в этом нет, расстреляли же внучек Левы Троцкого, козла с козлиной бородкой, а пацанкам было семь лет и девять, и ничего, каждая получила по свинцовой сливе за ухо, а жидочкам, которые льют свои крокодиловы слезы по этому поводу, товарищ Сталин хочет сказать – а разве не по приказу Левчика шлепнули девчонок Николашки и его пацана, тоже, между прочим, совсем еще детей. Да и Романовы хороши! Товарищ Сталин мудр, товарищ Сталин читал множество книг по истории царственного дома России и знает, с чего началось правление Романовых: удавили четырехлетнего щенка, сына Мнишек, повесили прилюдно, а мальчишка ревел и визжал, что произвело на присутствующих гнетущее впечатление. Посланники плакали. Да, думает товарищ Сталин, засыпая, вся мировая история это поедание чужих детей, с тем чтобы сломать волю их родителей, и, чего уж там, этой участи не избежать и ему, маршалу, – может, поэтому он и предпочел сам разобраться со своими, нежели дать кому-то возможность сожрать его печень, убив его детей, ах, Яша, Яша. Сталин засыпает.

Ночью товарищ Сталин просыпается оттого, что включается радио и механический голос оттуда говорит: из далекого-далекого города идет по длинным-длинным рельсам в Москву кровавый босой Дедушка Второй, и зубы у него длинные, как сабли, а ногти твердые, как двуручная пила на зоне. Сталин холодеет. Радио не врет, ночью к товарищу Сталину приходит босой и окровавленный Дедушка Второй с длинными зубами и ногтями до пола, и зубы его остры, и ногти его скрежещут, и спрашивает он: где мои дети, где дети мои? Сталин плачет. Маршал хочет встать с кровати, чтобы подлезть под нее и спрятаться там, пережить это, как переживали клерки набеги на банк, которыми руководил молодой Сталин, но не в этот раз, нет… Мертвяк улыбается. Товарищ Сталин хочет сказать ему: забери мою шинель, забери мои портки, видишь, я ничего для себя не взял, я вас, кулацкое семя, извел не ради себя, а чтобы страна сохранилась, я старался для вас, я и своих детей не пожалел, – на что мертвяк улыбается и детским почему-то голосом, говорит – отдай свое сердце. Ночь, охраны нет, Сталин не может подняться с дивана, над ним оскаленные зубы, и это не сон, не наваждение, и маршал с ужасом понимает, что мертвяк сейчас будет грызть его кости, и они будут похрупывать, словно свежий снег под ногами. Сталин хрипит.

Утром охранники, обеспокоенные молчанием и тем, что Сам не выходит, по обыкновению, пить чай, набираются смелости, заходят в комнату, где видят Маршала, лежащего без чувств. Вызывают Берию. Тот буквально прилетает, благодаря Бога, – до процесса Берии оставалось года полтора, не больше, это все понимали, – и запрещает вызывать врачей, и обыскивает тело Сталина и вынимает из руки того скомканное письмецо. Поднимает брови.

Остальные события, случившееся на даче Сталина, хорошо известны историкам, публицистам и журналистам, и не писал о них со времен перестройки только ленивый. Вождя хоронят. Берия срочно отправляет в Сретенск курьеров, которые находят в детском доме Папу Первого, – тот и не подозревает, как повлияло его письмо на ход мировой истории, – и мальчишку переводят в Москву, в детский дом с приличными условиями, насколько приличными они могут быть в таком заведении. Это подарок Берии мальчишке, благодаря дурацкой выходке которого Усатого хватил удар и он, Берия, оказался спасен. Обязательное условие. Когда мальчишка получит образование, вышвырнуть его куда-нибудь подальше, в какую-нибудь глухомань, чтобы он там себе пустил корни и история эта оказалась навсегда похоронена. Пожалели убивать. А если точнее, Берия решил, что этот мальчишка будет для него вроде как талисманом, нежданным подарком судьбы. Правда, всемогущий Лаврентий забыл, что удача, она как снаряд и два раза от одного и того же человека не приходит. Берию убили. А указания его ведомства по инерции продолжали исполнять, – тем более никто в суматохе хрущевского переворота не стал разбираться, что за мальчишка и почему, а лучше сделать так, как предписано, – так что подросшего Никиту Бояшова, забывшего лицо и имя отца, отправили учиться на факультет журналистики МГУ. После стали выбирать, в какую глухомань послать по распределению. Подошла Молдавия.