Za darmo

Слепой музыкант (сборник)

Tekst
3
Recenzje
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

– Да что, братцы… Сам не знаю: запрягать, что ли… Ведь уж дело-то видно: ни черта не выйдет. Не бывать, видно, плешатому кудрявым.

– О чем вы это говорите?

– Да все о том же. Она, конечно, хочет, чтобы как по-хорошему, как, словом сказать, у людей. А ему бы, лодырю, играть… Нельзя ему без Абрашки и быть.

– Да ведь они с Абрамом теперь на ножах?

– То-то и я говорю… Не мытьем, так катаньем… Всю татарскую силу поднял. Чужих, вишь ты, амбаров жалко… Свой-то убережешь ли, говорю, Степанушко… Сказано: ненатуральный человек… Игрун!

Потом, наклонясь к нам, он прибавил тише:

– Дело-то, почитай, на мази было. Бычка да двух телок уж я к якутам свел на станцию. Попу, значит, мимо ехать, – взял бы. Да денег пятнадцать рублей. Все ведь припасла Марья-то… А ни к чему.

– Отчего же?

– Да вот по тому самому: боек очень. Теперь об нем не то что… в городу молва идет. Обвенчай эдакого хахаля, – будешь у праздника. Чай, тоже не о двух головах хоть и поп этот…

В это время дверь юрты открылась опять, и на пороге появилась высокая фигура, вся в мехах и с посохом в руке. Это был священник. Я уже раз видел у знакомых эту своеобразную фигуру, всю проникнутую колоритом холодной и дикой пустыни. Родом с далекой Камчатки, настоящий подвижник своей трудной миссии, он разучился даже говорить полными предложениями и выражался кратко, однословно, но по-своему определенно и сильно. Никогда я не видел человека, который бы мог пить так много и притом без всяких последствий. Другие собеседники валились кругом один за другим, а он продолжал, все такой же крепкий и молчаливый. Только черные глаза его немного разгорались, а лицо чуть-чуть бледнело. На многое он смотрел слишком упрощенно, но мне казалось, что под этой грубой оболочкой бьется недурное сердце…

Заметив нашу группу во дворе, он подошел близко и сказал с грубоватым простодушием, отрубая слова:

– Плачет. Глупая. Жаль. Баба хорошая.

– Баба как есть… Хоть в Расею возьми, – отозвался Тимоха.

– Мог бы, обвенчал бы. Не венчаны. Побожилась. Верю. За грех не почитаю. Имена ты, господи, веси… А мне пятнадцать рублей деньги…

– Как не деньги! – убежденно поддержал опять Тимоха. – По здешним местам где возьмешь?

– Так в чем же дело, батюшка? – спросил я.

– Нельзя… Человек заметен. Не тот человек.

– Правильно! – подтвердил Тимоха.

– И ей не такого бы. Жаль. Ну, нельзя.

Он сунул нам свою огромную руку и пошел к воротам, кидая по белому снегу гигантскую черную тень.

– Ха-а-роший батька, – сказал Тимофей с какою-то особенной теплотой в голосе…

Он пошел к лошадям, а мы вошли в свою юрту. Здесь еще ярко пылал огонь, на столе виднелись пустые бутылки и остатки угощения. Маруся лежала за перегородкой, уткнувшись лицом в изголовье…

Прошло минут двадцать. За перегородкой усилились глухие сдержанные стоны… Мы начинали уже бояться какого-нибудь болезненного припадка, но в это время, к общему облегчению, вошел Тимоха и сказал как-то просто и решительно:

– Ну, хозяйка! У меня лошади готовы. Едем, что ли.

В его грубом голосе я различил непривычно мягкую ласковую ноту.

– Куда же это вы, на ночь глядя? – сказал мой товарищ. – Да и опасно, смотрите.

– Чего это? – спросил Тимофей. – Это ты насчет татар? Эва! Чего им от нас нужно. Не-ет! Нас не тронут. А в случае чего, у меня дубина. Ну, полно тебе, хозяйка! Вставай! Домой надо.

За перегородкой несколько секунд еще стояло молчание, потом Маруся поднялась как-то вдруг, и ее фигура появилась в темном четырехугольнике двери. Ее праздничная одежда была слегка измята, лицо искажено мучительной судорогой и, как мне показалось, выражением глубокого, мучительного стыда… Тимоха помог ей одеться. Она застенчиво поклонилась нам, и они вышли…

На следующее утро мы стояли с Козловским у ворот, разговаривая о событиях прошедшего дня… День был сравнительно мягкий, градусов пятнадцать, что для тех мест соответствует нашей оттепели, и на улице виднелось немало народу…

Вдруг мы заметили около середины длинной слободской улицы какое-то оживление. Лаяли собаки, выбегали люди, стайка татарчат бежала за всадником, ехавшим по самой середине улицы почти шагом.

– А ведь это, смотрите, Степан, – сказал, вглядываясь, Козловский.

Я сначала не поверил, но стоявший рядом слобожанин Сергей, обладавший чисто рысьей дальнозоркостью, с уверенностью подтвердил мнение поляка.

– Ну, смелая шельма, – сказал с одобрением Козловский. – Едет себе середи дня, как ни в чем не бывало. Пьяный, должно быть… Вот будет штука, если увидит Абрашка.

Абрашка в это время колол дрова. Заинтересованный шумом, он равнодушно вышел за ворота, пригляделся и вдруг со всех ног кинулся в дом. Через минуту дверь отворилась. Мне показалось, что оттуда мелькнуло дуло ружья, но тотчас же дверь захлопнулась опять. Не прошло и минуты, как из юрты появилась красивая жена Абрама, а за ней – сам Абрам покорно шел с пустыми руками…

Толпа за Степаном росла. Он ехал не торопясь, конь порывался и играл под ним, пугаясь шума и толкотни, но Степан сдерживал его и, казалось, не обращал внимания на все происходившее. Мне показалось, что он действительно несколько пьян. Я заметил, что в толпе было больше всего татар. Слобожане и якуты, наоборот, скрывались в юрты. Степан испытывал еще раз участь героя, оставляемого в трудную минуту теми самыми людьми, которые всего больше ему удивлялись. Сергей тоже с замешательством почесался…

– Уйти, однако, – сказал он, озираясь; но наше присутствие и любопытство пересилило, и он остался.

Степан тотчас же заметил Абрашку и его жену, которые двинулись ему навстречу. Я подумал даже, вспомнив при этом Тимоху, что вся эта бравада Степана имела главным образом в виду Абрашкину юрту и ворота, мимо которых ему приходилось ехать. Заметив своего противника, Степан нервно дернул повод, но затем в лице его показалось легкое замешательство и как будто растерянность. Он, вероятно, ждал чего-нибудь более бурного.

Между тем красивая татарка шла прямо на лошадь плавной походкой полной женщины, – и Степану пришлось остановиться. Толпа тоже остановилась, но было видно, что это просто толпа любопытных. Вдруг среди нее послышался дружный смех, после двух или трех слов Марьи, сказанных по-татарски.

– Что она сказала? – спросил я.

– Ничего, – ответил Сергей, тоже улыбаясь. – Она говорит: «Здорово, Степанушка…», больше ничто не сказал…

– А он разве понимает по-татарски?

– Тюрьма сидел с ними… Знает.

Толпа опять загрохотала.

– Что такое? – спросил я опять.

– Ничего, – ответил мой переводчик. – Конфузил больно… Ты, говорит, якутской вера…

– А теперь что?

Он слушал и переводил мне, пока Степан тихо прокладывал себе путь среди толпы, а Марья, держась немного поодаль, продолжала свои язвительные речи.

Через некоторое время к ней присоединился Абрам. Он говорил страстно и все повышал голос.

– А! Че! – восклицал Сергей при каждой новой фразе. – Больна конфузил.

– Да что же такое? – спрашивал я с нетерпением.

– Ты, говорит, с нами хлеб ел.

– Ты, говорит, с нами спал вместе.

– Ты, говорит, нам считался все одно брат.

– Ты, говорит, за джякут заступил, за нас не заступил…

– Тебе, говорит, джякут лучше татарина стал…

– Ты, говорит, научил поганых якутов украсть моего каурка…

Я слушал с удивлением перевод этих речей, в которых, в сущности, не было ничего, кроме изложения действительных фактов. Все, что тут говорилось, была правда, все это было хорошо известно и нам, и Степану, и всей слободе. И я не мог понять, почему эта толпа торжествовала над этим человеком, которому стоило только поднять голову и сказать несколько слов. Я так и ждал, что Степан остановит коня и крикнет:

– Да, я сделал все это и опять сделаю… Собаки!..

Но Степан не говорил этого. Наоборот, его глаза, еще недавно дерзко искавшие опасности и кидавшие вызов, – теперь потупились; он густо покраснел, причем резко выступили опять светлые усы и брови, и, по-видимому, все свое внимание сосредоточил на мундштуке коня, как будто ехал над пропастью. Конь по временам, видимо, просился, поднимал голову и, оскалив зубы и брызжа пеной, тряс над головами шнырявших перед ним татарчат своей красивой головой с страдальческим выражением.

Марья уверенно шла немного в стороне и впереди и продолжала выкрикивать нараспев с какой-то проникающей страстностью… Такая же страстность и такая же изумительная уверенность в своей правоте слышалась в тоне Абрамки. Его прекрасные глаза горели и, казалось, метали искры, а голос звенел и заражал глубокой искренностью негодования.

Голоса мужа и жены становились все возбужденнее, смех толпы все громче. Опасаясь, что в случае задержки все это может кончиться какой-нибудь катастрофой, я быстро перебежал через небольшую площадку и стал открывать свои ворота, в уверенности, что Степан едет к нам, и с намерением у своих ворот заступиться за него и остановить толпу.

И действительно, он уже стал было поворачивать за угол городьбы, как вдруг произошло что-то совсем неожиданное. Красавица татарка, державшая себя всегда с таким солидным достоинством, вдруг выступила вперед и перед всеми сделала по направлению к Степану бесстыдный жест…

Толпа неистово загоготала.

На наш взгляд, такой поступок опозорил бы только женщину; но я замечал много раз, что простые люди принимают это наоборот, как самое тяжкое оскорбление своей личности. И действительно, Степан вздрогнул, конь его, казалось, сейчас кинется на татарку. Но он удержал его, подняв на дыбы. Толпа шарахнулась, расчистив путь, и через минуту Степан исчез за околицей в туче снежной пыли под грохот и улюлюканье торжествующей толпы.

Увы! Это была полная нравственная победа одной стороны и поражение другой. Победа уверенного в себе и цельного в своей простодушной непосредственности злодейства над неуверенной и стыдящейся себя добродетелью…

 

………………………………………………………………………….

Недели через две мы с товарищем решили съездить на Дальнюю заимку. Обоим нам хотелось повидать Степана и, прямо или косвенно, выразить ему свое сочувствие.

Выехав задолго еще до рассвета, мы только к ночи подъехали к Дальней заимке.

Теперь трудно было узнать эту местность. Кругом все было занесено снегом, тайга стояла вся белая, за нею, едва золотясь краями на лунном свете, высились скалы, озеро лежало под снегом и только у берега высились мерзлые края проруби.

Малорусская хатка стояла пустая, с белыми обмерзшими окнами. За нею виднелась небольшая юрта с наклонными стенами, казавшаяся кучей снега. Летом я не обратил на нее внимания. Теперь в ее окнах переливался огонь, а из трубы высоко и прямо подымался белый столб дыма, игравший своими бледными переливами в лучах месяца.

Все было бело, бледно и прозрачно. Злой лай собаки приветствовал нас еще издали, и навстречу нам вышел, скрипнув дверью, Тимоха. В руках у него была здоровенная дубина. Очевидно, он полагался на нее более, чем на ружье.

Маруся приняла нас с грустной приветливостью, все-таки стыдясь чего-то и отворачивая лицо. Степана не было…

В юрте даже как-то незаметно было его отсутствие. Все было тесновато, но уютно, и, по-видимому, Маруся с работником жили довольно удобно… Они ничего еще не знали о происшествии в слободе. Степан домой не являлся. Очевидно, его жизнь начала отделяться от жизни Дальней заимки.

Пришлось все-таки рассказать Марусе о причине нашего посещения.

– Ну, теперь закрутит и еще пуще, – сказал Тимоха.

На шитье, с которым в это время сидела Маруся, капнула слеза… Она зашивала Тимохину рубаху…

Еще недели через две мы узнали, что Степан ушел на прииски.

VII. Заключение

Прошло года полтора. В самом начале осени приехал заседатель Федосеев. Отдав нам письма и газеты, он попросил нас присесть и сказал:

– Да, кстати. Какое неприятное происшествие.

– Что такое?

– На Дальней заимке… Какой-то там Тимофей у них… Работник, что ли, черт его знает…

– Да, работник.

– Ранен или ранил себя по неосторожности. Вообще, таинственная история. Вы ничего не слыхали?

– Нет, не слыхали. Тяжело?

– Нет, легко. Уже поправляется. Я узнал стороной – они сами скрывают. Что, Степан у вас не бывал?

– Нет, он давно на приисках.

– Приходил не так давно за паспортом… Но, по нашим сведениям, он ушел опять недели за две до происшествия…

И вдруг, переходя в «партикулярный» тон, он сказал:

– Между нами сказать, – я уверен, что это его рук дело.

И, лукаво засмеявшись, прибавил:

– Вот оно, – женское сердце! Помните, я-то распинался: любовь… как это еще… идиллия, верность. И ведь работник-то, заметьте, рожа несказанная… Настоящий… Ну, как это?.. Ква… Ква…

– Квазимодо…

– Ну, вот-вот. Я ведь прямо оттуда. Отобрал показания.

– Что же?

– Сам, говорит, по нечаянности; ружьем баловался… Но рана такая, что этого никоим образом допустить нельзя… Понимаете?

– А тюрьма у вас переполнена?

– Как селедок в бочке, – сказал он, махнув рукой. – К тому же… Только уж это, пожалуйста, вполне партикулярно, между нами!

Он оглянулся на запертую дверь и прибавил:

– Пришлось бы, пожалуй, и другое дело подымать… А жаль батьку, батька-то простяк…

– Неужели бродяжий брак? – спросил я.

– А вы почему догадались?

– Я знал об их намерении венчаться. Значит, все-таки Степану удалось это устроить?

– Как Степану?

– А то кому же?

– Ну, там кто устраивал, не знаю. А только обвенчался все же он, работник этот… На кого, подумайте, променяла! Тот все-таки был действительно молодец!

Мне вспомнилась пророческая вражда Степана и его отзыв о хитрости работника. А между тем я и теперь был уверен, что роль Тимохи была, как всегда, пассивная: наверное, Маруся просто женила его на себе… Изломанная, смятая какой-то бурей, она стремилась восстановить в себе женщину и хозяйку. Для этого ей нужно было ее хозяйство, весь этот уголок. Для хозяйства нужен хозяин. Все это – лишь внешняя оболочка, в которую, как улитка, пряталась больная женская душа.

А впрочем… Кто знает? Иногда мне вспоминалось время, проведенное нами на заимке, рассказ Тимофея, горящие глаза Маруси и почти страдальческое участие ее к этому рассказу. И мне приходило в голову, что, быть может, в ней, стремившейся восстановить в себе крестьянку, этот Тимоха, так полно сохранивший в себе все особенности пахаря, мог задеть и другие сердечные струны…

Все это, однако, показалось мне слишком туманным и сложным, чтобы делиться этими соображениями с заседателем Федосеевым.

Недавно я получил из тех мест длинное письмо. Моя знакомая отвечала подробно на мои вопросы о местах и людях.

«…О Степане мне трудно было узнать что-нибудь. О нем все как-то забыли. Марья же (по мужу Захарова) живет на „Дальней заимке“. Это место пользуется некоторой известностью, и начальство охотно поселяет там русских, на которых можно рассчитывать как на земледельцев. Пожалуй, что это начало будущего значительного поселения. У Марьи два сына, один – подросток, отличный работник. Оба говорят по-малорусски лучше, чем по-русски. Тимофей тоже хороший работник, но, по общему мнению, настоящая хозяйка – Марья. Впрочем, она выказывает ему наружные знаки почтения. Иногда он напивается и под пьяную руку поколачивает ее. Она охотно рассказывает об этом, как будто гордится побоями „своего мужа“, или, как она называет, „чоловiка“… В смехе Маруси ничего особенного незаметно… Вообще она, по-видимому, человек вполне нормальный».

«Выпрямилась», – подумал я по прочтении этого письма. Мне опять вспомнилась молодая искалеченная лиственница… Даже эти побои… Вероятно, Марье приходит при этом в голову, что, – не будь всего того, что вырвало ее из родной среды, – какой-нибудь «чоловiк Тимiш» где-нибудь в своей губернии так же напивался бы, так же куражился, так же поколачивал бы ее в родной деревне… На то он «чоловiк», свой, родной, «законный».

У всякого свои понятия о счастье….

Во времена моей юности один товарищ рассказал мне следующую историю. Как-то, лишившись уроков, он дошел до крайней нужды и не ел почти два дня. В это время ему предложили работу. Он вяло шел по улицам на приглашение и думал, что вряд ли в силах будет исполнить заказ. Вот если бы задаток!.. Хоть рубль… именно рубль!.. И вдруг в его воображении с необыкновенной яркостью нарисовалась желтенькая бумажка. С этим заманчивым образом в уме он слушал объяснение заказчика. В заключение тот сам предложил задаток и протянул… десять рублей. Студент вяло посмотрел на бумажку. Это было не то, что ему нужно.

– Рупь… – сказал он с выражением тупой жадности в голосе.

– Но позвольте…

– Рупь, рупь, рупь, – повторял он настойчиво. Заказчик пожал плечами, студент получил желаемое. И в эту минуту он был счастлив…

Маруся тоже отвоевала у судьбы свой рубль и – значит, тоже счастлива.

Известия эти доставили мне чувство некоторого удовлетворения, героические усилия молодого надломленного существа не пропали даром. Но когда я гляжу теперь на несколько пожелтевших листочков, на которых я тогда набросал в коротких чертах рассказ Степана, – сердце у меня сжимается невольным сочувствием. И сквозь благополучие Дальней заимки хочется заглянуть в безвестную судьбу беспокойного, неудовлетворившегося, может быть давно уже погибшего человека…

1899

Мороз

I

Мы ехали берегом Лены на юг, а зима догоняла нас с севера. Однако могло показаться, что она идет нам навстречу, спускаясь сверху, по течению реки.

В сентябре под Якутском было еще довольно тепло, на реке еще не было видно ни льдинки. На одной из близких станций мы даже соблазнились чудесною лунною ночью и, чтобы не ночевать в душной юрте станочника, только что смазанной снаружи (на зиму) еще теплым навозом, – легли на берегу, устроив себе постели в лодках и укрывшись оленьими шкурами. Ночью мне показалось, однако, что кто-то жжет мне пламенем правую щеку. Я проснулся и увидел, что лунная ночь еще более побелела. Кругом стоял иней, иней покрыл мою подушку, и это его прикосновение казалось мне таким горячим. Моему товарищу, спавшему в одной лодке со мною, – снилось, вероятно, то же самое. Луна светила ему прямо в лицо, и я видел ужасные гримасы, появлявшиеся на нем то и дело. Сон его был крепок и, вероятно, очень мучителен. В это время в соседней лодке встал другой мой спутник, приподняв дохи и шкуры, которыми он был покрыт. Все было бело и пушисто от изморози, и весь он казался белым привидением, внезапно возникшим из холодного блеска инея и лунного света.

– Бр-р… – сказал он. – Мороз, братцы…

Лодка под ним колыхнулась, и от ее движения на воде послышался звон, как бы от разбиваемого стекла. Это в местах, защищенных от быстрого течения, становились первые «забереги», еще тонкие, сохранившие следы длинных кристаллических игол, ломавшихся и звеневших, как тонкий хрусталь… Река как будто отяжелела, почувствовав первый удар мороза, а скалы вдоль горных берегов ее, наоборот, стали легче, воздушнее. Покрытые инеем, они уходили в неясную, озаренную даль, искрящиеся, почти призрачные…

Это был первый привет мороза в начале длинного пути… Привет веселый, задорный, почти шутливый.

По мере того как мы медленно и с задержками подвигались далее к югу, – зима все крепла. Целые затоны стояли уже, покрытые пленкой темного девственно-чистого льда, и камень, брошенный с берега, долго катился, скользя по гладкой поверхности и вызывая странный, все повышавшийся переливчатый звон, отражаемый эхом горных ущелий. Далее лед, плотно схватив уже края реки и окрепшие «забереги», противился быстрому течению. Мороз все продолжал свои завоевания, забереги расширялись, и каждый шаг в этой борьбе отмечался чертой изломанных льдинок, показывавших, где еще недавно было живое течение, отступившее опять на сажень-другую к середине…

Потом кое-где на берегах лежал уже снег, резко оттеняя темную, тяжелую речную струю. Еще дальше – мелкие горные речки присоединялись к этой борьбе. Постепенно прибывая от истоков, они то и дело взламывали свой лед в устьях и кидали его в Лену, загромождая свободное течение и затрудняя ее собственную борьбу с морозом… Черты изломов на реке становились все выше; льдины, выбрасываемые течением на края заберегов, – все толще. Они образовали уже настоящие валы, и порой нам было видно с берега, как среди этих валов начиналось тревожное движение… Это река сердито кидала в сковывавшие ее неподвижные ледяные укрепления свободно еще двигавшимися по ее стрежню льдинами, пробивала бреши, крошила лед в куски, в иглы, в снег, но затем опять в бессилии отступала, а через некоторое время оказывалось, что белая черта излома продвинулась еще дальше, полоса льда стала шире, русло сузилось…

Чем дальше, тем эта борьба становилась упорнее и грандиознее. Река швыряла уже не тонкие льдины, а целые огромные глыбы так называемого тороса, которые громоздились друг на друга в чудовищном беспорядке. Картина становилась все безотраднее. Ближе к берегам торос уже застыл безобразными массами, а в середине он все еще ворочался тяжелыми, беспорядочными валами, скрывая от глаз застывающее русло, как одичалая толпа закрывает место казни. Вся природа, казалось, была полна испуга и печального, почти торжественного ожидания. Пустынные ущелья горных берегов покорно отражали сухой треск ломающихся ледяных полей и тяжелое кряхтение изнемогающей реки.

Еще через некоторое время темная струя в середине тоже побелела: по ней, тихо ворочаясь, сталкиваясь, шурша, – густо плыли белые льдины сплошного ледохода, готового окончательно стиснуть присмиревшее и обессилевшее течение.