Река играет

Tekst
0
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Jak czytać książkę po zakupie
Nie masz czasu na czytanie?
Posłuchaj fragmentu
Река играет
Река играет
− 20%
Otrzymaj 20% rabat na e-booki i audiobooki
Kup zestaw za 21,23  16,98 
Река играет
Audio
Река играет
Audiobook
Czyta Татьяна Красноярская
3,77 
Szczegóły
Река играет
Audiobook
Czyta NovikON
3,77 
Szczegóły
Audio
Река играет
Audiobook
Czyta Александр Котов
10,70 
Szczegóły
Река играет
Река играет
Darmowy e-book
Szczegóły
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

– Нет, верно птиця – испугало ее, – подтверждает Ефрем. – Кому боле быть?

– Как кому?.. Сам знаешь, кто в лесу бывает.

На минуту водворяется молчание.

– А видали вы когда-нибудь?.. – спрашиваю я.

– Нет, не видали, где его увидишь? – говорят бурлаки сдержанно.

– Я голос слышал, – говорит Семен, мужик лет под пятьдесят, грустно сидящий на скамье, свесив голову с черными, как смоль, волосами. Он гонял в Козьмодемьянск собственные плоты, которые рубил и сплачивал из половины с лесоторговцем. Ему не повезло. Плот из четырехсот бревен он продал по рублю за бревно; из-за этих двухсот рублей он работал всю зиму, вчетвером, на трех лошадях; теперь, расплатившись с рабочими-сплавщиками и отдав хозяину задаток, да еще лишку («за то, что вода живая и делянка недалече»), – возвращался домой ни с чем… А дома – неизвестно, что ждет его. Всходы были хороши, да дождей нет долго. Если хлеб не уродится, «все станут сбирать, – да подавать-то будет некому». Поэтому он сидел все время задумчивый и грустный, плохо слушал сказки Ефрема и теперь в первый раз еще принял участие в общем разговоре.

– Да, слыхал голос… В молодых моих летах. В ту пору женился я как раз, по двадцатому году, и поехали мы в лес бревна рубить, жили в лесу семь недель. И пала, братцы, на меня скука об Марье моей, большая скука на меня пала… даже, что есть, ночи не спал. Вот раз мечусь этак в шалашике и говорю себе: хоть бы леший какой весточку принес.

– Т-с, ай-а-ай, – неодобрительно отозвался Ефрем. – Бедко это, что не в час такое слово сказать.

– То-то бедко. Сказывают, в шесть недель дадено ему две минуты. Кто в две те минуты зачем его позовет – он тут как тут.

– Тут уж его воля…

– Верно. У нас на деревне мать дите прокляла – сливки он у нее слизал. «Леший, бает, тебя унеси». Ну и сказала, видно, в лихой час. Он его сейчас живым делом и цапнул, да в речушке и утопил.

– То-то вот, видишь, како дело… Сказал я это слово и заснул. Много ли спал – не знаю, только прокинулся – слышу кличет кто-то по лесу. Кличет и кличет, и голос ровно бы Алексея-шабра… Пожня тут у него была недалече. Сейчас я на ноги поднялся, чижолко (зипун) накинул на плечи, айда в лес, за ним. Отошел в чащу гон[4], отошел другой, – все кличет, да все дальше, а ближе нету. Как прислушаюсь я, – так у меня волосики дыбком и стали. Гонов с пять уже отошел, а дело было эк же, как вот теперь, темно, да муглонно, да еще и дождик по листу шебаршит. И кличет звонко, а голосу настоящего, слов, стало быть, и нету: только ау-у, ау-о, да го-го-го. Понял я тут, кто меня кличет, сел на землю, дрожу, зуб на зуб не попадает… А он как пойдет круг меня – да выть, да заклинать, да с разных тебе сторон, да на разны тебе голоса: то батька кличет, то старуха, то опять молодая моя, Марьюшка, разливается, зовет. А я сижу на земле, зубом стучу да молитву творю. Как только и жив остался!

– А я так и видал, – подымается с места какой-то бурлак, лицо которого мне не видно. – Осене-сь лес мы рубили да вывозили и остались однова дни у шалаша с Ефимкой – удалая головушка, парень бедовой. И взмыла тут, братцы, туча, пошел дождь, да и дождь, слышь, бойкой, да крупной, нас, что-есть, в шалашике вымочило до ниточки. Прошла эта туча, – только послышим – идет кто-то по лесу, песни играет… Да звонко! Издаля слышно. Что, мол, такое за человек это? И выходит тут к нам незнакомой молодец: одет чисто, рубаха бела, уздечка накрест перепоясана. «Не видали, бает, ребята, воронова коня? Больно, бает, коня жалко, конь – как огонь. Кто бы со мной пошел того коня розыскать?!» Ефимко у меня прыткой живет… Вскочил было идти, да я его за руку цап… – «Нет, мол, добрый молодец, не рука нам с тобой идти. Ступай себе». Ушел он, а я Ефимке и баю: «Не видишь, с кем идти было похотел? Погляди: на нас рубахи-те мокрехоньки, даром что в шалашике сидели, а на нем капельки не кануто, весь сухой. Это что значит?» «Верно! – говорит Ефимка, – а мне, мол, и ни к чему… Ах ты, нечистая сила!.. Дай-ко, говорит, я его между плеч из оружья шарахну…»

– Бесстрашной…

– Только стал он ружье крестить, как тот парень из глаз пропал… Песни слышно, – самого не видать…

– Страсти какие… Я бы, кажись, тут бы и помер, – говорит из-за мачты молодой, почти ребячий голос.

– Да, лесное дело, известно… не на селе…

– Неужели, – спрашиваю я, – так вот Ефимко и выпалил бы, если бы не замешкался?..

– Ефимко-то?.. Выпалил бы…

– Да что на него глядеть?.. Дело видимое…

– Рубашка-то… она ведь указывает…

– Дело ясное…

Пароход приближается к крутому яру и идет вдоль темного бора… Бор стоит весь в тени… В нем ходят таинственные шорохи, и кажется, что где-то в чаще идет другой пароход и также часто шлепает колесами. И оба парохода – и наш и чужой – точно притаились и чутко сторожат друг друга.

4

Свисток, за ним другой вспугивают молчание ночи, и кажется, что от этого звука, такого заурядного на Волге, здесь вздрагивают даже берега.

Пароход делает легкий поворот, и на нас надвигается крутой яр левого берега. Над обрезом этого яра виднеется клок неба, еще не поглощенный разрастающейся тучей. На проплывающем облачке угасают последние, слабые отблески. Какие-то темные фигуры фантастически рисуются в вышине над косогором.

Это – черемисское Юркино. Пароход будет грузить дрова, а фигуры на берегу – черемиски из деревни, пришедшие по свистку с носилками для грузки. Таким образом, услуги артели оказались излишними. На верхней и на нижней палубе слышно угрюмое ворчание бурлаков, которых напрасно поманили заработком.

Оказывается, еще не поздно. В деревне огни, хотя на реке казалось, что уже глубокая полночь. Небо все затянуло. Туча густеет, вдали неясно гудит гром, и над лесами слабо вспыхивают бледные молнии. В воздухе чувствуется какое-то напряжение… Над обрывом курится огонек, и едкий дым сползает на реку.

Матросы нашего «Любимчика» большею частью пьяны… Некоторые пассажиры второго класса – тоже. Точно шмели, высыпавшие из гнезда, они мгновенно окружают черемисок, сидящих над обрывом плотною кучкой, очевидно приготовившейся дружно встретить всякий натиск. При слабом освещении пароходных огней мелькают молодые миловидные лица; голоса раздаются в полутьме мелодично и звонко. Одеты они в расшитые пестрыми узорами короткие рубахи и белые штаны. Нога выше колен обернута черным сукном, перевязанным белыми оборками.

– Что мало вас вышло, портошная команда?

– Эй, не видали ли собачку: сама бела, лапки черны?

– А, да вот она, – держи!

Визг, хохот, грубые заигрывания… Девки крепко отругиваются. Порой шлепают гулкие удары. За ними взрывы хохота… На берег сходит тоже изрядно выпивший капитан, рядится с черемисками, и они принимаются таскать тяжелые носилки по крутой песчаной тропинке и узким дрожащим мосткам над водой… Пьяные озорники, пользуясь тем, что руки у девушек заняты, мешают им… Одна носильщица делает невольное движение… Дрова с грохотом валятся вниз… Капитан появляется на кубрике и обстреливает весь берег такой отборной и громкой руганью, что матросы оставляют черемисок в покое. Зато на берегу завязывается драка… Двое полупьяных боролись на песке…

– Не бери в перелом… – хрипит один. – В перелом не бери…

– А как тебя брать?..

– Бери за гашник…

– Я беру, как хочу… Ты бери, как знаешь…

– Бери за гашник, свол-лочь… А то живого не оставлю…

– Да я тебя сам, как сухую воблу…

Взлетает рука, и вдруг уже не шуточный, а настоящий богатырский удар пронизывает воздух… Два тела сплетаются, падают на песок и начинают кататься по земле… К ним наваливаются другие… Клубок растет… Где-то далеко за лесом, как сердитая собака, ворчит гром… Есть что-то раздражающее в этом чадящем над яром огне, в этих взвизгиваньях обижаемых девушек, в ворчании грома и в зарницах, смутно освещающих даль лесных вершин… Кроме того, и вообще в эти знойные дни, среди напряженного ожидания дождя – в воздухе носится какое-то электричество… Бурлаки угрюмы и враждебно смотрят на беспечное и наглое озорство пьяной команды…

Вдруг, точно искра от пожара, свалка вспыхивает на пароходе… Молодой буфетный служащий заспорил с пассажиром… Друг у друга вырывали какие-то узлы… Дело происходило под навесом на нижней палубе, где было темно и тесно. Оказалось, на несчастие, что как-то бурлак улегся под лавкой, беспечно выставив из-под нее победную головушку. Среди возни и спора кто-то наступил ему сапогом на физиономию… Бурлак поднялся, разъяренный, окровавленный, страшный, дико поводя глазами. Через минуту из-под тента, слабо освещенного огарком, несся взволнованный гул…

– Человека испортили… Какое полное право!..

– А он пошто лежит на дороге!..

– Место давай!.. Где у вас места!.. Деньги плочены…

– Палубу всеё загрузили!..

– Люди вам, как скотина…

Кто-то потушил фонарик под тентом. Стало совсем темно, только отблески чадящего костра пробегали по спутанной массе взволнованных пассажиров…

– В воду побросай, – гремел чей-то зычный голос… – В воду их, ребята… Что на их глядеть, на пьяных чертей…

– Капитана сюда… Капитан! Огонь зажигай!..

– Чтобы сейчас… Сей минут огонь был!.. – вырывается чей-то неистовый, визжащий голос. – Огонь… Огонь подавай… Ог-гонь…

– Капитана сюда!.. Огонь зажигай, капитан!

– Без огня не будем быть!..

– Не имем без огня сидеть! Посудину вашу по щепам разнесем!

– Э-о-о-й… у-у-у!..

Под навесом настоящая буря: дикие крики, ругательства, вой, – кажется, что все это закончится невозможной дикой свалкой…

– Я, я, капитан, – слышится торопливый голос. – Что такое?.. Почему бунтуете, господа пассажиры?.. Поштенные, не бунтуйте…

 

Капитан, по-видимому, протрезвился и энергично врезывается в толпу. Голос у него грубый, решительный, заметный в многоголосом смешанном реве…

– Что такое?.. Огонь?.. Кто смеет гасить огонь?.. Сейчас, господа… Сей секунт… Я сам, сам зажигаю огонь… Стой, расступись! Давай дорогу… Я сейчас… Вот… Я сам зажигаю… – заканчивает он торжественно.

Вспыхивает слабый огонек серной спички, прикрываемой ладонью от ветра. Сера загорается, начинает кипеть и потрескивать, синеватое пламя колеблется, и общее участие привлекает на себя судьба этого огонька… разгорится он или погаснет? Огонек разгорается, освещая загорелое лицо священнодействующего капитана и лица ближайших «бунтовщиков», на которых теперь видно лишь участливое любопытство. Еще несколько секунд – и все с такой же торжественностью капитан зажигает фонарь.

– Вот, – говорит он толпе.

– И ладно, молодчина капитан…

– То-то!.. А то бы мы…

Толпа смиряется так же быстро, как вспыхнула. Последняя причина ее неудовольствия закрыла собой все остальное; причина эта устранена – и толпа довольна, как будто все дело было именно в этом сальном огарке. Только бурлак с окровавленной и вспухшей губой долго еще суется в тесноте, с печальным недоумением спрашивая, кто же ответит за это безобразие и на каком основании он потерпел безвинно. Но теперь его несчастие вызывает лишь более или менее остроумные замечания.

Часа через полтора свисток несется над рекой… Лежа у открытого окна в нашей каюте, я вижу, как берег уплывает от нас, и скоро только длинные струйки с отблесками вьются и плещутся по бортам.

Туча раскинулась по всему небу, но дождя все нет. В каюте духота, бормотание и сопение лесоторговцев…

А наутро, с восходом солнца, бурлаки следят с палубы с разочарованными лицами, как облака расплываются по небу и исчезают постепенно, как дым от погасшего курева. Во всю ночь от нее не капнуло ни одной капли, и день опять охватывает, как жерло раскаляющейся печи. Только дым на горизонте не исчез, а стал еще тяжелее и явственнее. Видно, как ходят, свиваясь и развиваясь, тяжелые клубы.

Часов в девять мы проходим мимо Никольского; церковь в купе зеленых деревьев да несколько домов причта над высоким обрывом… Это называют «погостом». В церкви звонят – должно быть, опять собираются молить о дожде… С берега что-то кричат, указывая вперед, где виднеется дым, но слов разобрать невозможно.

Часов в одиннадцать бежит сверху петерсоновский «Николай»; пассажиров на нем много, и они тоже кричат что-то. На нашем пароходе становится известным место пожара: горит вверху город Ветлуга…

Больше мы уже не пристанем нигде до Воскресенского. Несколько деревень, Никольский погост да два села, Успенское и Богородское, – вот все населенные пункты, которые попадаются нам в течение полутора суток. Кой-где проплывет дровяной плотишко, кой-где запоздавшая и обмелевшая с весны барка печально сидит на песке, дожидаясь будущего сплава… В одном месте небольшая «кладнушка» сидит на мели, и три человека, праздно ожидая помощи, развлекаются игрой на гармонии. Тиха Ветлуга после сплава, но в особенности тиха она теперь, в это знойное лето, когда жары выпивают воду и даже на Волге обнажились такие камни и перекаты, которых не видывали и опытные лоцманы.

К вечеру «Любимчик» пристает к Воскресенскому, – большое село на горе правого берега, – торговый центр Приветлужья… Мы прощаемся с «Любимчиком» и с Ветлугой…

Ночлег на постоялом дворе, на душистом сеновале… А на заре следующего дня восходящее солнце, подымавшееся, точно по лестнице, по гряде румяных перистых облаков, застало нас уже на дороге из Воскресенского во Владимирское.

Мы идем к озеру Светлояру, иначе называемому Святым озером, у села Владимирского на Люнде…

II. Светлояр[5]

1

Когда в первый проезд мимо Светлояра мой ямщик остановил лошадей на широкой Семеновской дороге, верстах в двух от большого села Владимирского, и указал кнутовищем на озеро, – я был разочарован.

Как? Это и есть Светлояр, над которым витает легенда о «невидимом граде», куда из дальних мест, из-за Перми, порой даже из-за Урала, стекаются люди разной веры, чтобы раскинуть под дубами свои божницы, молиться, слушать таинственные китежские звоны и крепко стоять в спорах за свою веру?.. По рассказам и даже по описанию Мельникова-Печерского, я ждал увидеть непроходимые леса, узкие тропинки, места, укрытые и темные, с осторожными шепотами «пустыни».

А тут – видное с большой проезжей дороги в зеленых берегах, точно в чашке, лежало овальное озерко, окруженное венчиком березок. Взбегая на круглые холмики, деревья становятся выше, роскошнее. На вершинах березы перемешались уже с большими дубами, и сквозь густую зелень проглядывают бревенчатые стены и куполок простой часовни…

И только?..

Когда я пришел к озеру во второй раз, мое разочарование прошло. От Светлояра повеяло на меня своеобразным обаянием. В нем была какая-то странно-манящая, почти загадочная простота. Я вспоминал, где я мог видеть нечто подобное раньше. И вспомнил. Такие светленькие озерка, и такие круглые холмики, и такие березки попадаются на старинных иконках нехитрого письма. Инок стоит на коленях посреди круглой полянки. С одной стороны к нему подступила зеленая дубрава, точно прислушиваясь к словам человеческой молитвы; а на втором плане (если есть в этих картинах второй и первый планы) в зеленых берегах, как в чаше, такое же вот озерко. Неумелая рука благочестивого живописца знает только простые, наивно правильные формы: озеро овально, холмы круглы, деревца расставлены колечком, как дети в хороводе. И над всем веяние «матери-пустыни», то именно, чего и искали эти простодушные молители…

Недалеко, в двух-трех десятках верст, Керженец с его дебрями и разоренными скитами, о которых скитницы поют старыми голосами:

 
У нас были здесь моленны. Они подобны были раю.
У нас звон был удивленный; удивленный звон подобен грому…
 

Был недоступный лес, была тишина, отдаленность от мира. Была тайна.

Теперь леса порубили, проложили в чащах дороги, скиты разорили, тайна выдыхается. К «святому озеру» тоже подошли разделанные поля, и по широкой дороге то и дело звенят колокольцы, и в повозках видны фигуры с кокардами. «Тайна» Китежа лежит обнаженная у большой дороги, прижимаясь к противоположному берегу, прячась в тень к высоким березам и дубам.

И тоже тихо выдыхается.

2

В окрестном населении во многих списках ходит «Летописец». Сухим, правду сказать, довольно-таки суконным языком, с безвкусной помесью старинного и более современного стиля в нем рассказывается следующая история.

Великий князь Георгий Всеволодович, спустившись по Волге из Ярославля, построил город Малый Китеж, на берегу Волги. Это нынешний Городец, приют старой веры «по тайному священству». Оттуда князь пошел сухим путем по луговой стороне и, переправившись через тихие и ржавые речки Узолу, Санду и Керженец, пришел к реке Люнде. «И виде то место зело прекрасно и многолюдно», почему, «по умолению жителей», решил построить тут город Китеж Большой. Предание устанавливает, очевидно, какое-то духовное родство между обоими Китежами: «оба города построены одной рукой и одним топором», – говорили мне местные жители. Князь изукрасил город, обстроил церквами, монастырями, боярскими палатами. Потом обвел рвом и вывел стены с бойницами. Окончив дело, он вернулся к себе на Волгу.

Между тем над Русью уже нависала туча, шла «потруса», монгольское нашествие. Двинулся поганый Батый: «Как темные тучи по небу», шли по Руси злые татарове и подошли к Китежу Меньшему (Городцу). Великий князь вышел навстречу и «много драся с Батыем», но не одолел его. Татары убили его брата, а сам князь ударился в леса и, перейдя реки, скрылся в новопостроенном своем граде, Большом Китеже. Батый потерял следы великого князя и стал «примучивать» пленных, добиваясь от них указаний. Один из этих пленников, Кутерьма, «не могий мук стерпети», указал Батыю лесные проходы к Светлояру, и татары облегли город Китеж.

Что было затем – в «Летописце» говорится глухо. Известно только, что князь успел скрыть в озере святые сосуды и церковную утварь, а затем погиб в битве. Город же изволением божиим стал невидим; на его месте стала видна вода и лес.

Так и стоит град Китеж поныне у кругленького и чистого, как слеза, озерка Светлояра. Скрылись от взора человеческого дома, улицы, боярские хоромы и стены с бойницами, церкви и монастыри, в коих «многое множество бысть святых отец, просиявших житием, яко звезд небесных или яко песка морского». И кажется нашему грешному, непросветленному взору один только лесок, да озеро, да холмы, да болотище. Но это только обман нашего грешного естества. В действительности же, «по-настоящему», здесь стоят во всей красе благолепные храмы и золоченые палаты и монастыри… А кто может хоть отчасти проникнуть взором через обманчивую завесу, для того в глубине озера мелькают огоньки крестных ходов и высокие золоченые хоругви, и сладкий звон несется над гладью кажущихся вод. А потом все стихает и опять только шепчет дубрава.

Итак, над озером Светлояром стоят два мира: один – настоящий, но невидимый, другой – видимый, но ненастоящий. И сплетаются друг с другом, покрывают и проникают друг в друга. Ненастоящий, призрачный мир устойчивее истинного. Последний только изредка мелькнет для благочестивого взора сквозь водную пелену и исчезнет. Прозвенит и смолкнет. И опять водворяется грубый обман телесных чувств…

Понятно, как это заманчиво. Ежегодно «под Владимирскую» из Нижегородской, Владимирской, Вологодской губерний, даже из-за Перми, из-за Урала сходятся на берега Светлояра толпы людей, стремящихся хоть на короткое время отряхнуть с себя обманчивую суету сует и заглянуть за таинственные грани. Здесь, в тени деревьев, под открытым небом день и ночь слышно пение, звучит гнусавое чтение нараспев, кипят споры об истинной вере. А на закатных сумерках и в синей тьме летнего вечера мелькают огни между деревьями, по берегам и на воде. Благочестивые люди на коленях трижды ползут кругом озера, потом пускают на щепках остатки свечей на воду и припадают к земле и слушают. Усталые, в истоме между двумя мирами, при огнях на небе и на воде, они отдаются баюкающему колыханию берегов и невнятному дальнему звону… И порой замирают, ничего уже не видя и не слыша из окружающего. Глаза точно ослепли для нашего мира, но прозрели для мира нездешнего. Лицо прояснилось, на нем «блаженная» блуждающая улыбка и – слезы… А кругом стоят и смотрят с удивлением те, кто стремится, но не удостоился по маловерию… И со страхом качают головами. Значит, есть он, этот другой мир, невидимый, но настоящий. Сами не видели, но видели видящих…

Но это теперь бывает все реже и незаметнее.

Мелькнет где-нибудь махоньким островком и расплывается, как догорающая свечка, на таинственной поверхности озера. А кругом шумит обманчивый «видимый» мир…

3

Познакомившись с чудесным озерком, я после этого не раз приходил к нему с палкой в руках и котомкой за плечами, чтобы, смешавшись с толпой, смотреть, слушать и ловить живую струю народной поэзии среди пестрого мелькания и шума. Вечерняя заря угасала, когда я стоял на холме, близ бревенчатой часовни, в тесной и потной мужицкой толпе, следившей за прениями. И утренняя заря заставала нас всех на том же месте…

Много наивного чувства, мало живой мысли… Град взыскуемый, Великий Китеж – это город прошлого. Старинный град со стенами, башнями и бойницами, – наивные укрепления, которым не устоять против самой плохонькой мирской пушчонки! – с боярскими хоромами, с теремами купцов, с лачугами простого, «подлого» народа. Бояре в нем правят и емлют дани, купцы ставят перед иконами восковые свечи и оделяют нищую братию, чернядь смиренно повинуется и приемлет милости с благодарными молитвами…

Есть что-то умилительное и для нас в этой легенде… Многие из нас, давно покинувших тропы стародавнего Китежа, отошедших и от такой веры и от такой молитвы, все-таки ищут так же страстно своего «града взыскуемого». И даже порой слышат призывные звоны. И, очнувшись, видят себя опять в глухом лесу, а кругом холмы, кочки да болота…

4

В этот раз я подходил к Светлояру не в праздник, а в будни, и был рад случаю посмотреть чудесное озеро в его обычном виде, в тишине его простого, будничного одиночества.

 

Солнце склонялось к «горам». Березы, ольхи и дубы на склонах холмов уже стояли в тени, между тем как молодые березки на плоском восточном берегу еще просвечивали насквозь яркою зеленью. В гладкой, как зеркало, воде тихо стоял опрокинутый берег, с холмами, деревнями и часовней, чуть зыблясь от прямых светлых полосок. Это перед закатом баловала мелкая рыбешка. Между стволами мелькали редкие фигуры. Две странницы с котомками, должно быть отдыхавшие в жару на озере, тяжело подымались в дорогу. Часовня была заперта. В странноприимном доме, построенном Владимирским сельским обществом на берегу, ставни забиты наглухо. Еще два года назад здесь жил старик лет девяноста, седой как лунь, наивный как ребенок и глухой как тетерев. В домике общество дозволяет жить кому угодно, чтобы место свято не было пусто. Прежде не надо было и дома. Радетели, «труждающие люди», изрыли всю гору землянками и пещерами. Теперь это вывелось. Частью оттого, что и вообще «усердия» стало меньше, частью же оно как-то плохо уживается с паспортными правилами. Полиция, не находя входов, а только отверстия «для воздуху», – выгоняла подвижников щупами и выкуривала дымом. Невидимые трудники разбрелись. Тогда-то благочестивые владимирские старики решили соорудить храмину и пустили в нее этого старца. Он пришелся ко двору и жил на озере много лет, радуя владимирцев своим благообразием. Весь седой, одетый в чистую рубаху и порты, в свежих лаптях, повязанных светлыми лычаными оборками, он служил истинным украшением этого места во время ежегодных сборищ. Опершись на свой подожок, с обнаженной головой, на которой ветер шевелил серебряные волосы, он стоял около своей избы и смотрел то младенчески чистыми, то старчески строгими глазами на шевелящийся народ, как будто следя, не появилась бы где какая нечисть. Его всегда окружала, толпа, как человека, связанного невидимой нитью с заветною тайной озера.

А нитей этих, связующих два мира, становится все меньше. Много народу припадет к берегам, чтобы услышать из глубины святой звон невидимого града. И не слышат. А он слышит, несмотря на то, что совершенно глух.

– Кричи ему хоть в самое ухо – ничего не разберет.

– Значит, ему это не нужно.

– А китежский звон слышит. И не то что под Владимирскую, а бесперечь, во всякое время.

– Выйду этто на зорьке на ранней на кресты невидимые помолиться, а оно и гу-у-у-дит и бу-у-хает, – говорил он при мне, детски радостно улыбаясь изумленной толпе. – И колоколо-те, братцы, как наше, кузьмодемьянско. Давно я из дому, от Кузьмы-те Дамьяна ушел… Дитей малыем. А колоколо наше помню. Этак же вот и здесь – ровно наше колоколо бухает на зорьке…

И по лицу старого младенца бродит счастливая детская улыбка…

– Умные не разумеют и имеющие уши слышати – не слышат, – строго сказал при этом один из толпы. – А вот глухого старца господь умудряет. Горе слышащим слово и невнемлющим.

И он угрожающе окинул всех сухими, строгими и колющими глазами. «Чудо», явленное над глухим старцем, он, конечно, тотчас же присвоил себе и хотел видеть в нем подтверждение какой-то своей строгой веры, заключенной в старинной книге… Зри главы такие-то, стихи пятый и седьмый-на-десять. И так как не все мы, конечно, даже и знали, что именно гласят стихи пятый и седьмый-на-десять, то, во имя чуда, он уже обрек нас огненной геенне. А старик и ему улыбался своими синими глазами, чистыми, как светлоярские воды…

В этот раз старика уже не было. Раз утром его застали на лавочке, чистого, безмятежного и, очевидно, давно приготовившегося в дальний путь. Лицо было счастливое, как у младенца… Вероятно, в последний час он слышал опять бухание родного колокола не то из глубины святого озера, не то из такого же святого детства…

Так как место свято пусто не бывает, то в келью явились новые богадельщики. Даже двое. Сначала пришла келейница и поселилась в избе; потом приплелся солдат и попросил позволения построить земляночку. Старики позволили. Но как только сошли снега, из земли выбило травку и зазеленелись деревья, – пастухи, гонявшие «на горы» скот, принесли на село соблазнительные известия, которым старики дали веру не сразу; мало ли покажется глупым подросткам. Пожалуй, блазнит лукавый. Но однажды пастухи пригласили стариков на самое место: под древом на муравушке рядышком почивали келейник с келейницей, и тут же лежала пустая посудина.

Плюнули и прогнали обоих. А окна заколотили. Ждали, не придет ли опять «настоящий» какой-нибудь старец…

Не приходил.

5

Я обхожу со своими спутниками кругом озера, слушая смутный передзакатный шорох деревьев. По временам на озере выкинется рыба. Лягушка скрекочет у берега в нагретой за день колдобине. Беззаботно, как дети, чирикают воробьи… На том берегу деревенские девки мирно купаются рядом с парнями. Смуглые тела парней выделяются издали от белых девичьих.

В укромном уголке берега, где лес переходит в мелкую поросль, стоит старик и удит рыбу. Он увидел нас раньше, чем мы его, и теперь, искоса поглядывая на поплавок, он не менее внимательно следит за нами. Он босой, без шапки. Во всей фигуре – солидное деревенское благообразие, какая-то черта, характерная для человека, уважающего себя и привыкшего к уважению.

– Здравствуйте, дедушка!

Умные глаза из-под шапки седых волос некоторое время продолжают изучать меня. Потом выражение их смягчается.

– Мир дорогой, – отвечает он. – А вы кто такеи? Что за человеки?

– Нижегородские.

– Дело. На горы наши пришли? Так вам бы прийти под Владимирскую владычицу. Вот тогда гоже у нас.

– Бывал и на Владимирскую… Что? Каково клюет?

– Плохо чтой-то. Вот дён десяток назад – успевай только закидывать. А ноне, вишь, и не дернет. Что есть – сарожник, и тот не хочет с червяком побаловаться…

Действительно, вода не шелохнет. Тонкие серебряные колечки охватили стебельки растений и держат их в блестящей неподвижной истоме. Поплавок трудно разыскать глазом среди редкого тонкого татарника…

– А рыбы здесь много?

– Вного[6]. Рыбно озеро-то наше. Окунь, лещ, щука, карась, елец, сарожник… Караси-то здоровущие живут. Жи-и-рные, как все одно свиньи.

Поплавок дрогнул. Из глубины по воде тихо пошли два-три круга. Старик потянул. Крючок задел за траву. Он вытащил, внимательно осмотрел и надел нового червяка.

– Зарастать стало. За грехи-те, – сказал он, поплевывая на наживку. – В старые-те годы не было этого. Хоть бы тебе травиночка! Как слеза было озеро… Главное дело – слабость. Вот! Купаться – это не возбраняют. А ведь у иного, милый, тело-то бывает нечистое. Бабы опять, девки… От женщинов-то еще более зарастает…

Он опять закинул удочку и обернулся ко мне с выражением гордости:

– А и теперь еще, слышь, – где ты эку воду-те найдешь? Погляди: земчуг! Иглу вот тут на дно урони, – видно!

Действительно – вода кристально прозрачна: на дне, пока оно не ушло вглубь, видно все до последней жилочки. Все оно усеяно «обломом»; веточки, ветви, кое-где целые стволы слежались плотно друг с другом и лежат отчетливые, точно живые. Нигде признаков ила, разложения, гнили.

– А на середке, – говорит рыбак с наивным удивлением, – черно, что ночью. И чудное дело, братец мой, что за озеро это у нас. Этто годов, может, с пять выезжали мы тут в ботничке, лот спущали. Саженях на двадцати стала гиря, нейдет. Я ее взял этак, отряхнул. Что ж ты думаешь: пошла опять, и пошла, и пошла. Веревка вся, а дна нет. Другую навязали. Семьдесят саженей, а дна все нету…

– А правду говорят: будто тут где-то есть течение?

– Кто знает. Весной этто в Люнду, правда, источина невеличка живет. А что сказывают, будто с Волгой имеет собчение, так нет. Не полагаю я этому быть. Потому, видишь ты: надо бы у нас тогда волжской рыбе водиться…

– А ты, милый, нашего летописця читал ли? – спросил он, помолчав.

– Читал.

– Наплачешься! Правду я говорю?..

– А сами вы, дедушка, звон слышали?

Он постоял молча, как бы в нерешимости. Потом заговорил серьезно и вдумчиво:

– А насчет звона я тебе вот бывальщину расскажу, а ты слушай. Я тогда еще мальчиком был малыем, по семнадцатому году. А теперь мне семой десяток на исходе. Много ли время?.. И работал я вон тут за горой кирпичи на нашего князя, на господина сибирского помещика, с матерью. Прихаживал тогда на озеро старичок Кирила Самойлов. Родом из села Ковернина. И был у него пчельничек свой, на пчельнике и жил; мед продавал и воск тоже. Угодный был старичок. И все хотел спастися, не хотел так, чтобы на пчельнике помирать. И стал к нам прихаживать «на горы». Укутает пчелок-то на зиму и придет. И залезет в гору. Даже так, что по неделям живал, спасался.

– Значит, тут пещеры были?

– И-и… Много! Только, конечно, по тайности. Потому что на ту пору уже разгонять принимались. Да вот, поди ты: и разгоняли, а все больше нонешнего усердия-те было… Я еще помню хорошо: гора вся была ископана. Идешь, бывало, зимнее дело: тянется из яминки пар или, сказать, дымок, и иней кругом обтаял. Скажи: «господи, Исусе Христе, сыне божий, помилуй нас!» И сейчас из яминки рука за милостиной протянется.

4Гон – особая мера, равная, по объяснению бурлаков, двадцати семи саженям.
5Светлояр – вулканическое озеро на реке Люнде, близ села Владимирского Макарьевского уезда Нижегородской губернии. С ним связана легенда о невидимом граде Китеже…
6Особенность местного говора: вного вместо много.