Корзина полная персиков в разгар Игры

Tekst
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

– Господин Вишневский, – обращался к нему худой сутулый лысый человек в очках, тех же лет, – Вы исправно помогали нам и не один год. Между нами до сих пор было полное взаимопонимание, и мы даже одобрили тот факт, что Вы займётесь своим непонятным для нас проектом в Индии, и мы помогли Вам в этом тоже немало. Но теперь, партия требует от Вас полного сосредоточения на её нуждах, покуда Вы не сможете вновь позволять себе и то и другое «удовольствие». Пока у нас недостаточно средств, политическая жизнь должна стать для Вас превыше личных амбиций.

– Позвольте, но я даже не член партии! – поигрывая тростью.

Лысый нервно периодически натягивал котелок на голову и вновь снимал, теребя его:

– Именно по причине мною здесь сказанного, Вам придётся временно забыть иные проекты и попытаться раздобыть новые средства. Ущерб нам нанесён пока ещё непоправимый. Необходимо наладить новое производство: планы огромные.

– Вы можете радоваться, что они нашли все мои чертежи и думают, что вся взрывчатка предназначалась для невинной горушки, а ничего о готовящемся в столице обнаружено не было. Их версия очевидна: маньяк с манией величия мечтает укоротить высочайшую точку земного шара, сделать её доступной. Благодаря мне, опять же, вы все в тени.

– Владимир Вадимович, – сиплым голосом заговорил ширококостный и, при этом сухой жилистый человек со шрамом на обветренном грубом лице пролетария, – Вашими устами да мёд пить. Но, не всё так гладко и в Охранке132 сидят не такие уж идиоты.

– Давайте раскроем карты без всяких обиняков, сделаем всё предельно ясным: что хочет от меня, человека с уже довольно скромными сбережениями, партия?

– От Вас лишь самого малого: денег и только денег, а вот своих людей она посылает на заклание. Да, риск чудовищен! Эти святые люди идут на него во имя светлого будущего всего человечества! – из под котелка были сделаны страшные глаза.

– Так, думал даже написать самому Государю: Всепресветлейший, Высокомилостивейший, Вседержавнейший, Боголюбивейший Благодетель наш и проч и проч, прошу, мол, помочь и милостивейше выдать от казны определённую сумму на замечательный проект по усечению горы, во славу технического могущества нашего Отечества и тэ-дэ и тэ-пэ. Выгорело бы, так всё бы своё и отдал на благое дело партии. Да, только была такая мысль до раскрытия завода со складом, а теперь они всё знают про чертежи…

– Что говорить, любезный сударь о том, что было до того…

– Я постараюсь, господа, добыть средств уже известным проверенным путём… Но только всё сложнее это становится. Мне кажется, что вы забываете, что я сделал для вашего «ордена» помимо финансовой помощи, что я общался, будучи за рубежом, с самим Парвусом и обсуждал возможности смены власти в некоей империи. Мы с ним лили и продолжаем лить воду на вашу мельницу, господа. Вы, полагаю, знаете, КТО такой Александр Парвус133?

– Не думайте, что Вы единственный в этом мире, кто знаком с великим одесситом господином Гельфандом. Но, ближе к делу: у Вас ещё имеется достаточно средств, я уверен в этом. Вы просто не желаете выручить партию в трудный момент.

– Да, что Вы, я бы почёл за счастье, но уж почти никаких сбережений не осталось. Полагаю, что мне виднее, сударь.

– И не платите нам финикийской монетой134, господин Вишневский! Подумайте о своём будущем. Я лично могу простить Вам многое, но партия не прощает обмана! Суд партии – Божий суд. Вы под наблюдением, Владимир Вадимович. Имейте это в виду и не совершайте необдуманные поступки. Настоятельно Вам советую. Будет весьма печально, если ненароком что-то случится с таким умным человеком. Всякое может быть. Был человек – нет человека. Ни родни, ни друзей у Вас нет и погоревать некому. Обидно и досадно.

«Насчёт родни это он маху дал, но верно, что порешат за милу душу и не поморщатся. Надо хорошо подумать: ведь денег почти не осталось на самом деле», – стучало в мозгу почтенного гражданина Владимира Вишневского, зажавшего пальцами в глубоком кармане персиковую косточку и поспешно удалявшегося от места встречи вдоль по Литейному под тусклым светом керосиновых фонарей. В какой-то момент он так сильно сжал косточку, что неосторожно оцарапал её остриём свой палец: «Ой не к добру, не к добру и это».

Когда Сергею Охотину, задержавшемуся в столице, пришло очередное приглашение на вечер в салоне госпожи Третнёвой, он поинтересовался, а нельзя ли прихватить своего брата и двух родственников-Ртищевых, поскольку знал, что в этот день в Училище праздник и Аркадий с Кириллом будут свободны. Получив положительный ответ, он поспешил оповестить брата с однокашником и невестку. Все охотно согласились исключительно из любопытства. Энтузиазм самого Сергея уже заметно поостыл и лишь его тяга к работникам пера, в надежде встретить там самих патриархов русского символизма – Мережковского с Гиппиус, подогревала его заинтересованность. Охотин не ведал о недружелюбии между некоторыми салонами столицы. Его продолжал мучить вопрос: есть ли и ему место среди этой пишущей публики, или же он никуда не годен? «Почему я пытаюсь противопоставить себя декадентам, но получается всё равно в их духе? В воздухе зависла отрава декаданса, и мы все ею пропитались? Мистично? Но иного объяснения я не нахожу! Декаденты меня раздражают своеобразным цинизмом, но и пленяют своим отрицанием буквально всего и очаровывают новизной. Но, они лишь бьют себя в грудь, что они полностью игнорируют политику. На самом деле, они ничуть не меньше подвержены политическим страстям, чем все прочие. Условия игры… Что делать? Я даже заглядываюсь на такое яркое олицетворение декадентов, как та зеленоокая бестия – к чему? Она не для меня. С ней счастья никому и никогда не будет. Да и не моего полёта пташка – семя юсуповское, княжеское. Разорваться? Как я завидую таким цельным людям, как отец, Аркадий и Дмитрий! Пожалуй и Глеб, хоть и не совсем одобряю его поле деятельности для брата моего. Да та же Евпраксия… Но, она ещё не окончательно выбрала направление в живописи. Пожалуй и Антоша? Они видят цель и уверенно к ней двигаются. Я же её не вижу, вот в чём беда! Видимо я и есть декадент помимо своей воли? Раз я не вижу явной благородной цели и политичности в искусстве, а вдохновляюсь лишь неосознанными эмоциями красоты и любви, выходит, что я к ним ближе?»

Казалось, что в тот вечер у госпожи Третнёвой собралось на редкость много народу. Гости всё прибывали. Охотины с Ртищевыми приехали первыми, не усвоив ещё столичного бон-тона, дабы легко и непринуждённо опоздать. Ольга Сергеевна их подготовила к возможности едких вопросов и комментариев со стороны некоторых гостей и просила не обижаться на подобные пустяки, мол – принято так. Сергей вспомнил отзывы Глеба обо всём этом обществе и призывом брату реагировать также, мол: не заслуживают они большего. Тучный господин в черепаховом пенсне уже расположился сыграть в карты с профессором Иркентьевым и бородачом с купеческим обликом, а молодежь слушала декламацию стихотворений Мережковского и Брюсова в исполнении Аглаи в другом конце гостиной. Известные политики пока что задерживались. Вошедший отец Виссарион, примкнул к кучке молодёжи. Ему и было не больше тридцати пяти, по возрасту он находился между черепаховым пенсне и студентами, а ближе даже к последним.

– Как Вы смотрите, отец Виссарион, на тот факт, что в нынешней России буквально плодятся религиозные секты со времён Алексадра Миротворца? Как относится к этому Православная церковь? – встретил священника вопросом Сергей Маковский, поигрывая тростью и поблёскивая моноклем.

– Душе русской свойственна мучительная и самоиспепеляющая потребность услышать Бога в глубинах её совести, – собрался с мыслями Виссарион после некоторой паузы, – Явление это весьма русское. Русский человек, пусть и мало верующий, «духовной жаждою томим».

– В то же время, наш богоискатель ищет не традиционной веры, а своей, рвущейся из оков нашей Церкви, не так ли? Отсюда, наверное, и столь всеобъемлющая любовь простонародья к религиозному мудрствованию. Культурное богоискательство нашей интеллигенции имеет те же корни, что и простонародное. Вы со мною согласны? – Маковский был в тот день в ударе и желал непременно «копнуть» поглубже, «кольнуть» поострее.

 

– А вы посмотрите на пример Александра Добролюбова135 – выходца из вашей же среды, – спокойно и уверенно произнёс отец Виссарион, – Резко разочаровавшись в пустой декадентской жизни, он уходит искать Бога. Лет шесть назад Александр Добролюбов отрекается от своего «декадентского чревовещательства» и становится религиозным мыслителем. Он «опрощается» по Толстому, «уходит в народ, взыскуя Нового Града». Уж пол Руси исходил с котомкой за плечами, проповедуя любовь к ближнему, благословляя всяку тварь земную и всё Божье творение. Его новые стихи звучат уже на народный страннический лад от акафиста, да псалма, да песни народной. Ничего декадентского в них не осталось. Как частный пример такое богоискательства могу даже одобрить.

– А Вам и маслом по сердцу. Лишь бы нанести удар по декадансу. Наши декаденты, вскормленные парнасским эстетством Запада и его «Проклятыми поэтами136», легко могут удалиться из кумирен красоты, чтобы молиться по «Книге невидимой», – продолжил Маковский с затаённо-озорным взглядом, – Но это ещё не свидетельство победы официальной Церкви: ведь тот же Добролюбов – сектант. Вы знаете об этом, или наивно видите его православным? Если так, то понятно Ваше желание защитить его.

– Вы, наверное, не ведаете, что Ваш «богоискатель», побывав трудником на Соловках, не найдя своим путём монашество, произвёл подлинный погром своих икон за что был арестован? Уж не одобряете ли Вы иконоборчество, отец Виссарион? – вставил Николай Врангель с глумливо-глуповатым выражением лица.

– Этот человек достоин лучшей оценки именно потому, что он порвал навсегда с подобной столичной жизнью, раздал своё имущество и стал странником. Перебесился. А то, что он потом ещё долго будет заблуждаться, так Господь простит такому правдоискателю.

– Так, он сперва толстовцем стал, а потом даже секту свою создал, – не унимается поймать священника на слове Кока, – И Вы, батюшка, можете оправдать такое?

– Это грех великий, но даже и его, думаю, простить можно. Александр в народ ушёл и хочет дойти до истины. Его непокорный нрав отвергает всякий официоз, в том числе и нашу многострадальную Церковь. Но она милостива и простит ему.

– Инфантильный чудак этот Добролюбов. Набедокурил, был арестован, а мать сумела купить для него свидетельство об умственном расстройстве и «мальчика» прощают за кощунство. Но года три назад, он вновь сбегает и продолжает чудить, вероятно уже чувствуя безнаказанность, – вставляет веское слово Сергей Охотин, а племянница хозяйки с неподдельным восторгом смотрит на него сбоку.

– Церковь наша прощает всё. Главное – желание быть Ею прощённым, – продолжает Виссарион, – Православие было во все времена терпимее католицизма, даже гуменцо при пострижении имело место лишь до семнадцатого века, тонзура же существует до сих пор137.

– Да не критерии всё это: гуменцо! Смешно! – Маковский ловко сбрасывает монокль мимической мышцей вниз, и он повисает на лацкане пиджака. Встав, зажимает монокль вновь в глазнице.

– Как я понимаю, Александр не признаёт вообще ничего материального для религиозного чувства. В том числе и никаких посредников между Богом и человеком, – продолжает Кока.

– Как мне говорил недавно Брюсов, причиной большей части неприятностей Добролюбова в его странствиях по Руси проистекает от его нежелания иметь вид или хотя бы малашку138. Так и совсем недавно: опять задерживался полицией, высылался по этапу в Петербург, – бросает человек средних лет с резким нервным голосом и обрюзгшим лицом из числа постоянных гостей Третнёвой.

– Слышал, что работает Добролюбов только у наиболее бедных крестьян, разорённых. Ни у помещиков, ни у купцов, ни у богатых мужиков принципиально не нанимается, – добавляет Виссарион, – За это многое можно простить. От свойственного декадентам презрения к толпе, он приходит к христианской любви и это важно. Покаяние на лицо: перед отъездом в Соловецкий монастырь он сокрушался, что не верил, что был жесток и не любил людей. Впрочем, лично с ним поговорить не довелось. Всё с чужих слов.

– Считаете ли вы, господа, Сашу Добролюбова олицетворением крайнего декадентства? – пробует найти новую и менее острую тему Ольга.

– О Александр! Слышала, что он ел человеческое мясо! Он возвысился над обыденностью! Он – великая противоположность жирному мещанину! – зелёные глаза сверкают изумрудом в золотистом обрамлении пышных волос – Аглая покоряет всех присутствующих неземным очарованием и добавляет певуче, – Уж осень на дворе, в моей душе – давно!

– Как и Ваш Кроули и проч и проч. Так, не он один «возвышался» над обывателем… – ехидно бросает Сергей Маковский, – Каннибализм искусствен. Даже более того, он изыскан как истинное «искусство для искусства» иногда очень примитивные племена им не занимаются, а гораздо более развитые – да. Он более ритуален, нежели простое пожирание от голода, или за неимением иного мяса. Такие племена достаточно развиты для бесопоклонства, что тот же столичный декадент для чёрной мессы.

– Добролюбов был готов к смерти! Самоубийство есть последний шаг по пути самоосвобождения, нарушение последнего человеческого табу! Оно – последний способ доказательства полноты вашей свободы. Иного не дано! Как бы не был велик Бальмонт139, Александр пошёл дальше! Это прорыв! – глаза Аглаи начинают блуждать.

– И даже усердно умерщвлял свою плоть курением и поеданием опиума… – усмехается Маковский.

– Он презрел её, стал выше!

– Но, тем не менее, он не покончил с собой, а его последователи совершили этот необдуманный шаг. Инстинкты его оказались здоровее.

– Как, видимо и Ваши, сударь, – огрызается девица, – Но здоровостью своих инстинктов самца не кичатся в этих стенах, где дух поэзии царит!

– Уели, сударыня, снимаю шляпу, – не унимается Маковский, посмеиваясь.

– О как я сокрушаюсь, что не была рождена немного раньше, что не смогла прийти в его Чёрную комнату на Пантелеймоновской140 и пасть к ногам величайшего символиста!

– Уверен, что в этом случае он бы не покинул наше общество! – блеск глаз из-под обоих моноклей двух молодых коллег.

– Что я тогда была неосмысленным ребёнком! – и с завыванием141 читает строки из Добролюбова:

«Воды ль струятся? Кипит ли вино?…

Отрок ли я? Или умер давно?»

О! Это великий человек, пьющий славу сатаны и проклинающий его и воспевающий похмелье! Он мечтал о художественной Фиваиде, ковчеге, в котором ему удалось бы укрыться далеко от вечного потопа человеческой глупости! Он спал днём и творил лишь ночью! Говорят, что Александр заказал себе ящик, наполненный большим числом бочонков с кранами и разными ликёрами. Под каждым краном стояла рюмка, в которую падала одна капля. Александр назвал этот ящик «своим вкусовым органом». Отведывая напитки, он проигрывал в мозгу внутренние симфонии, достигая языком ощущений, какие люди испытывают ухом от звуков музыки. Имелось полное соответствие вкуса конкретному инструменту. Так, крепкий терпкий ром, например, приравнивался к альту, английская горькая – к контрабасу и так далее.

– Милая Аглая, Вы немного спутали бредни Гюисманса с жизнью Добролюбова, – усмехнулся Маковский.

– Да полноте. Добролюбов уже совсем иначе пишет и вдыхает иные запахи и звуки. Отказ Добролюбова от творчества литератора ради крестьянской правды есть некоторая «строительная жертва» – искупление общих «грехов интеллигенции», – пытается остановить её бред Яков Шкловский, – Пусть не одному ему и не ему первому пришла мысль об ущербности творчества по сравнению с самоей жизнью. Сам Мережковский, стоящий у истоков символизма в России, признаётся, что в юности «ходил пешком по деревням, беседовал с крестьянами» и «намеревался по окончании университета «уйти в народ», сделаться сельским учителем». Не зря отпустил он давно свою карею бороду. Но лишь Добролюбову удалось сделать такой шаг, преодолев условность творчества.

– Да только глаза у нашего Мережковского пустые, – вставляет Маковский.

– Этот великий человек ходит и по сей день по российским просторам в рубище и в этом он есть живой укор всем нам, его не понявшим! Не понят он! Да как мы можем после этого существовать? Жалко и жадно влачить существование? Мы можем лишь смертью нашей искупить вину нашу! Нам следует выпить опиума в память о Нём! Испить божественный напиток и в последний раз! – и не думает уняться Аглая, – Да он – новый Иисус нашего времени!

– Эк Вы хватили, дочь моя, – покачивает головой отец Виссарион, – Нет уже чувства меры у этого поколения.

– «Бродят, растут благовонья бесшумно.

Что-то проснулось опять неразумно,

Кто-то болезненно шепчет: «жалею» – сыплет цитатами своего кумира Аглая.

– Это прекрасные строки, помню их и люблю, – неожиданно поддерживает Аглаю Настасья Ртищева.

– Да брось, сестра, всё это пустое, – кривит надменные губы красиво очерченного рта Кирилл.

 

– Тем кто пол жизни марширует в ногу понять то не дано, – торжествует Аглая, смерив презрительным взглядом форму Николаевского училища, возможно при этом, даже неравнодушно глядя на красавчика-кавалериста. Но либерализм не позволяет такого, требует его оттолкнуть. Униформа претит столичному салону, Николаевская эпоха далеко позади.

– Но без гребня петух – каплун, – едко проходится по форме и Кока.

– «Горе! Цветы распустились… пьянею» – продолжает Аглая.

– Строки прекрасны в своей парадоксальности! – восклицает Настасья и немало оценивающих взоров молодых людей обращаются к ней, а нежная кожа личика племянницы хозяйки словно на глазах тускнеет. Даже Аглая возвращается на землю и оценивающе недовольно смотрит на незнакомую гостью.

– Проклятие! Не могу не согласиться с Вами! – с жестом отчаяния говорит Сергей Охотин.

– Да никто из нас и не достоин повторять его стихи! И имени его произносить! – продолжает пылкую речь Аглая, словно не замечая, что взгляды Врангеля, Маковского, Шкловского и самого Охотина уже приковала иная нимфа салона, а Ольга Сергеевна не была уже рада тому, что пригласила эту неоспоримую красавицу. Если к Аглае все уже притёрлись, то незнакомка поглотила всеобщее «самцовое» внимание. Рядом уже оказался и купеческого вида бородач и даже кудрявый вечно взъерошенный студент с цыганским взглядом:

– А поведайте нам о парадоксальности в поэзии, будьте добры…

Настасья не растерялась и бойко выдала параллели русских старших символистов с Бодлером, Верленом, Рембо, Метерлинком и Гюисмансом и даже упомянула, что Бодлер первоначально заимствовал свои задумки у Эдгара По.

– Браво, госпожа Ртищева! – раздаётся с разных сторон. Настасья уже предпочла представиться девичьей фамилией, что резануло ухо Сергея: «А не случилось ли что между ними? Да не моё это дело, даже если…»

– Нет, не достойны мы! Лишь Игорь Мёртвый, один из всех поэтов, понимает глубину Александра! – пыталась вновь привлечь на себя внимание молодёжи Аглая, но это оказалось делом не простым в присутствии такой соседки.

– А кто это ещё такой Мёртвый? – вяло спросил Маковский, удивляясь тому факту, что он не знал кого-либо из символистов.

– Да так, одно юное дарование, которое ещё не слишком и проявило себя. Никто даже не знает его без мрачноватого псевдонима. Недавно печатался в брюсовском «Скорпионе»142, – чётко сработала безукоризненная память Врангеля.

– Не говорите так, если Вам не дано постичь глубин его! – начала вновь замогильным голосом зеленоокая бестия, норовя залезть на стул, чтобы прочитать очередные отрывки. В ходе как бы неудачной попытки взобраться на высокий стул, она показала очаровательную ножку в тёмном чулке, с трудом высвободив её из под узкой снизу юбки.

– Но право, госпожа Ртищева, – неожиданно официально обратился Сергей к Настасье, – не могу понять, чем же всех так заворожили личности подобные Гюисмансу, представляющие не более, чем истеричного субъекта, способного поддаться любому внушению, начавшего подражать Золя от и до, но вскоре полностью отрёкшегося от того же Золя, осудив реализм. При этом с самого начала он превосходит Золя в скабрезности. С былой лёгкостью он погружается в подражание демонистам, вроде Бодлера, оставаясь верным своей скабрезности. Но это считается теперь хорошим тоном – непременное чтение Гюисманса. Символисты делают Бодлера, болезненного, склонного к извращениям и даже некрофилии французишку, очередным факелом человечества сразу вслед за Ибсеном. Под влиянием Бодлера начинается прославление преступления как такового, а пороки утрируют всё более. Находятся последователи маркиза де Сада с Бодлером, которые уже воспевают извращённо-жестокие преступления. Франция заражает прочую Европу. Разве не так всё это?

– Вы лишены чувства и малейшего понимания возвышенной поэзии! – последовал резкий ответ Аглаи вместо Настасьи, к которой была обращена тирада.

– Я и не говорю, что одобряю Гюисманса и ему подобных, – отозвалась Настасья.

– О, Дмитрий Николаевич! Не верю своим глазам! Господа! Сам председатель Московской губернской земской управы Дмитрий Николаевич Шипов почтил нас своим присутствием! – раздаются оханья Ольги Сергеевны со стороны прихожей, прервавшей «праведный» гнев Аглаи.

– Да, вот с оказией в столице, – смущаясь, хоть и поставленным голосом, откликнулся Шипов.

– Может ещё почтить его вставанием? – брюзжит кто-то себе под нос рядом с Сергеем Охотиным.

В гостиную входит человек в летах с аккуратно подстриженной бородой и строгим взглядом сквозь стекло овальных очков. Он явно старается обратить на себя как можно меньше внимания и проскальзывает в «задние ряды», усевшись за роялем.

– Да и «Божий ли человек» этот Добролюбов, странствующий не созревший проповедник? Настораживающе-молниеносна метаморфоза из эстета-декадента в христианствующего бродягу-народника, – продолжает всё о том же человек с резким нервным голосом, светясь особо одухотворённой обрюзглостью лица своего.

– Уж не говорите, – многозначительно вставляет кудрявый расхристанный студент.

– Представители символистов, а особенно декаденты полагают, что лишь искусство помогает достичь идеалов, приобщиться к сфере человеческой души. Роль поэта они возводят к тому, что он творец новой жизни, пророк, который позволит создать нового человека. Миссию поэта символисты считают выше прочих. Они слишком о себе возомнили, господа. Отсюда и гордыня того, ушедшего в народ, возомнившего себя учителем. Но ведь это заблуждение, такие люди лишь в тупике и разрушают глубже устои России, – спокойно сказал, неожиданно подошедший к кучке молодёжи профессор Иркентьев.

– Вы знаете, Викентий Валерьянович, именно из подобных соображений, лет шесть-семь назад, мы решили поставить на место возомнившего о себе невесть что Добролюбова, – оживился Маковский, – Среда в нашем частном учебном заведении на Лиговской, взлелеянном неусыпными трудами Якова Гуревича, заметно отличалась от среды лицея, где преобладали барчуки из чиновного дворянства. Наш Яков Григорьевич гордился тем, что ему поручает детей «отборная интеллигенция», что за его гимназией утвердилась репутация «питомника полу-привилегированного типа» и дорожил связями в радикальных кругах, но всё-таки немного кичился и тем, что ему доверяли сыновей сам граф Шереметев и княгиня Юсупова. Несколькими годами позже туда же отдали и нашу любимицу Аглаю… Большое внимание уделялось урокам рисования, лепки и пения, но к наукам, особого рвения благодушно-либеральная педагогика школы не возбуждала. Маменькины сынки и «лодыри в усах», красующиеся на последних партах, буквально процветали. Зато мы усердно читали самые разные книги и экзаменовали нас без педантизма Процветали поверхностное всезнайство и самоупивание. Понятно, что нашими друзьями становились не реалисты, а гимназисты. Нас рассмешила и возмутила добролюбовская книжица с претенциозно-спинозовским заголовком. Тут же было решено проучить гениальничавшего автора «Natura naturaus». Ходили слухи и об «уайльдизме» автора, о его франтовстве – яркие галстуки, чёрные лайковые перчатки и о нравственной распущенности его клики декадентов. Затеяли мы целое театральное представление с распределением ролей. Пригласить Добролюбова оказалось делом не сложным. Александр тотчас отозвался любезным письмом в стиле весьма странном: почти перед каждым существительным нелепо красовалось прилагательное «человеческий». По меньшей мере, недоумение вызывал и сам почерк – какой-то жирно-графический. Встреча состоялась. Под аккомпанемент «Лунной сонаты» с дымом курильниц все мы, в римско-халдейских хламидах, подходили к черепу и скандировали свои строфы. Слушатели сидели на полу – нельзя же допускать такой вульгарности, как стулья. Было похоже, что Добролюбов слушает очень внимательно. Порою он казался даже растроганным и благодарным. Была написана немаленькая поэму на тему происхождения человека: человекообразный пращур скитался по тропическим лесам «один с дубиною в руках» – реминисценция о Дарвине. В заключении пошла импровизация о людях-каторжниках судьбы, роющих землю в неведомой стране по велению неведомых духов. За лёгким угощением я представил нашему гостю присутствующих и впервые рассмотрел его весьма благообразный облик. Добролюбов уверил, что на него «повеяло светом от моих слов» и уехал. Всё было принято за чистую монету. Теперь я уже думаю, что в тот вечер каждому из нас стало хоть немного совестно, что мы так разыгрывали доверчивого человека. Мы решили тогда не делать нашу мистификацию достоянием общества. Но «благожелатели» вскоре разъяснили Александру нашу шалость. Вскоре от лица Александра некоторые из нас были приглашены к нему на «ответный вечер». Мы уклонились под разными поводами. Вскоре я получил письмецо Добролюбова о том, что он, встретив на «человеческих» улицах на Васильевском острове некоего Кузьмина, подошёл к нему и «человеческим» зонтиком приласкал его по «человеческой» физиономии. Поступок Александра был лишь одобрен в «передовых кругах», ибо смеяться над декадентами позволялось лишь пошлякам, военным (взгляд в сторону Кирилла с Аркашей), да монархистам всяким. Неспроста никогда Мережковский не простит Владимиру Соловьёву его пародии на декадентов.

– Вот именно, что «передовым Петербургом». Скоро в эти слова будет вкладываться один сарказм, Вам так не кажется? – вставил отец Виссарион.

– Для определённых кругов это уже так, – добавил Серёжа Охотин, окончательно отвернувшийся в тот миг от декадентов.

Аркадий скромно примостился в уголке и несколько натянуто перекидывался словами с долгоносым вечно нетрезвым студентом в толстостёклых оловянных очках. Юный кавалерист не читал пока ничего иного, кроме романов о мушкетерах, рыцарях и путешественниках и не понимал, о чём столь горячо спорят эти столичные эстеты. Кирилл понимал не многим больше, хотя больше лишь делал вид, что в курсе всех литературных новостей и увлечения символистами. Но юноша считал своим долгом находиться подле кузины. Когда же Аркадий услышал последнюю речь Маковского, он оживился и сразу же понял, что его рыцарская душа не иначе, как на стороне обиженного Добролюбова, который всей своей последующей жизнью показал соответствие своей фамилии. Слова же «военным, да и монархистам всяким» очень резанули слух ученика Николаевского училища. Похоже, что и Кирилл не одобрил их. Хотя они с Ртищевым недолюбливали друг друга, понятия о чести и Отчизне у обоих были очень даже близкими.

– Осознание греха своего и всего светского общества подвинули Добролюбова на такой шаг, – молвил Виссарион, – Это и достойно.

– И Достоевский всю жизнь терзался на грани святости и бесовщины. Может быть, это больше всего и притягивает к нему. Разве не так? – прищурился Маковский на священника.

– Фёдор Михайлович – литератор глубоко православный и сектантства себе не позволял, – тихо, но уверенно ответил Виссарион.

– Насчёт связи бесовщины и Достоевского, на мой взгляд, Вы, молодой человек, заблуждаетесь, – спокойно добавил Шипов.

– Думаю, что вера Толстого не менее подлинна от того, что он кощунственное Евангелие написал. Не менее выстрадано им право ссылаться на Христа. Так, почему мы в этом отказываем Добролюбову? – спросил Сергей Маковский.

– Лев Толстой и грешил на своём веку меньше. Не отуманивал опием мозг свой, не призывал окружающих ко греху самоубийства подобно Добролюбову. Но заблуждение его в своей гордыне и искажение христианства на старости лет – грех даже больший. Здорова и чиста плоть Толстого, но болен дух его, а чахлый эпилептик Достоевский, напротив, здоров духовно. А Добролюбов, если он свою секту создаёт – не меньший грешник согласно официальному мнению церкви. Но ведь везде человека надобно зреть, душу его, – мучительно улыбнулся Виссарион.

– Евангельская правда о спасении человека любовью, которая способна приобщить смертную личность к бессмертию всего человечества. В этом сущность толстовщины: иного и не мыслил Христос по Толстому. Доводивший свою мысль до конца, Толстой узрел в официальной Церкви препятствие на пути к таковой истине, – монокль слетает с лица Маковского от напряжения, – Добролюбов же, по-моему, отступив от церковного культа, стал мистиком, утверждающим чудо всемирного преображения. А теперь ещё и чета Мережковских потрясает основы церковности, не один Лев Николаевич. Сам Победоносцев заволновался: опасается новой русской реформации.

– Но и это простит ему Господь. Главное – его искания, страстное желание помочь своему народу, – откликнулся Виссарион.

– Причём, Добролюбов из зажиточной семьи действительного статского советника и дворянина. А стало быть, было что ему бросать в мире, от чего отрекаться. Тем достойнее уход его в странники, – вставил Кока.

– Не думаю, что уместно сравнивать Вашего Добролюбова с великим Толстым, – тихо промолвил Дмитрий Шипов.

– Тогда Церковь должна прощать и всех революционеров, отец Виссарион. Террористов прощать. Разве не так?

– Не следует сопоставлять убивцев с ищущими Бога. Церковь и их простить может, да только каяться им подлежит много дольше. И Господь простит каждого искренне раскаявшегося.

– А вы знаете, господа, что мне повезло собственными глазами, как Сергею Константиновичу самого Александра Михайловича, видеть сестру его – Марию Михайловну. Красоты неземной женщина, скажу вам! – заговорил, сверкая чёрным оком неумытый нечёсаный студент.

– Да что Вы говорите! Расскажите нам о ней поподробнее, – оживился купеческого вида бородач, – слышал, что в их семье было три брата и четыре сестры, а Маша, что на год моложе Саши, славится красотой внешней и внутренней.

132Отделения по охране общественной безопасности и порядка в революционной среде называли Охранкой. С 1880 года появился их предшественник как особая часть Третьего отдела, а потом – так называемый Департамент (государственной) полиции. С 1898 года – Тайный отдел при Департаменте стал Особым отделением. С 1902 года Плеве провёл реформу и создал сеть охранный отделений по всем губернским городам, отобрав политический сыск из ведения жандармских управлений. Началась конкуренция двух ведомств Корпуса Жандармов и Департамента Полиции. Росла взаимная неприязнь от зависти жандармов к более хорошо оплачиваемым сотрудникам Охранки.
133Израиль Лазаревич Гельфанд, он же Александр Львович Парвус, Молотов, или Москович (1869-1924). Стал народовольцем, а с 19 лет поселился в Цюрихе и под влиянием Плеханова, Аксельрода и Засулич сделался марксистом. Окончил Базельский университет и получил звание доктора философии. С 1903 года принадлежал к партии меньшевиков и планировал революция 1905, а потом и 1917 годов.
134В Финикии монет не существовало.
135По словам М. Гаспарова, А. Добролюбов – «…самый дерзкий из ранних декадентов-жизнестроителей: держался как жрец, курил опиум, жил в чёрной комнате и тому подобное; потом ушёл «в народ», основал секту «добролюбовцев»; под конец жизни почти разучился грамотно писать, хотя ещё в 1930-х годах, всеми забытый, делал попытки печататься».
136Проклятыми поэтами назвали в первую очередь Бодлера, а также Верлена и Рембо.
137Обязательность тонзуры у католических монахов была отменена в 1973 году. Гуменцо есть русский вариант тонзуры.
138Вид – паспорт. Малашка – написанный на настоящем бланке фальшивый крестьянский паспорт.
139Создававшиеся в эти годы поэтические кружки бальмонистов старались подражать кумиру не только в поэтическом самовыражении, но и в жизни. Россия была влюблена в Бальмонта. Его читали, декламировали и пели с эстрады. Кавалеры нашептывали его слова своим дамам, гимназистки переписывали в тетрадки. Многие поэты в их числе и такие величины, как Брюсов, Белый, Волошин посвящали ему стихотворения.
140В духе своих любимых героев Гюисманса Добролюбов оборудовал и свою комнату – стены были оклеены чёрными обоями, потолок был выкрашен в серый цвет. Подобный способ организации быта оказался в высшей степени мифогенным, на что, конечно, рассчитывал и сам Добролюбов. Некоторое время он постоянно, не снимая, носил чёрные перчатки. Чёрный цвет манифестировал декадентскую эстетизацию смерти, что логически вытекало из добролюбовского индивидуализма и аморализма того периода (Кобринский А. Жил на свете рыцарь бедный).
141Стихи было тогда принято читать нараспев. Андрей Белый стал ярым сторонником только такой декламации. Читать иначе считалось уже пошлым. Подобное завывание прозвали «панихидой».
142Это московское издательство стало авторитетным центром символизма. Главный редактор его – Валерий Брюсов. В нём же готовили выпуски самого известного символистского периодического издания – «Весы». Среди сотрудников «Весов» были Андрей Белый, Константин Бальмонт, Фёдор Сологуб, Алексей Ремизов, Максимилиан Волошин, Александр Блок и прочие. Издавали и много переводов из литературы западного модернизма.