В каждом доме война

Tekst
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Несколько раз с девушками она ходила в кино, которое видела в своей жизни немного, к ним в посёлок кино привозили из города нечасто – в месяц раз или два, а то и ни разу. Но самым волнующим моментом было посещение танцев в парке, который в старое время, говорили, назывался Александровским садом, где танцевала со своей девушкой по комнате, приехавшей на курсы из хутора Большой Мишкин. Ада была девушка весьма рослая, стройная и степенная в движениях, с уверенным взглядом. Одевалась по-городскому, читала книги, беря их в библиотеке. Зина же, к своему стыду, читала очень давно, даже не держала в руках газет. Больше всего её привлекали магазины и кино. Жизнь в городе, несмотря на войну, шла в своём привычном заданном ритме. Познакомившись непосредственно с её укладом, Зина стала понимать, что жить в городе непросто, каждый день приходилось питаться в столовой, на что нужны немалые деньги. Из дому продуктов не навозишься, да и хранить в общежитии их негде. А когда Зина узнала, какие на продукты кусачие цены на рынке, где картошка стоила очень дорого, а чтобы купить килограмм сливочного масла нужно уплатить трёхмесячную зарплату рабочего, то есть до 800 рублей. Хлеб выдавали по карточкам по 600 грамм на день.

Так что картошку, другие овощи ей привозила мать, ведра хватало на неделю. Ада тоже имела свои продукты, и они готовили еду совместно. Радио почти каждый день сообщало о положении на фронтах, которое волновало без исключения всех, внушая тревогу. Когда осенью пали Киев, Днепропетровск, Харьков, когда немцы стремительно продвигались в глубь страны, было уже ясно, что не сегодня-завтра враг ворвётся в город, где в спешном порядке с заводов вывозилось на станцию оборудование: мимо училища каждый день проезжали крытые брезентом грузовики. Горожане из привилегированного числа тоже готовились к эвакуации, но простой люд никуда не собирался, заготавливавший, однако, впрок провиант. Хотя осенью в школах, техникумах, институтах, ремесленных училищах занятия начались как обычно. Молодёжь отнюдь не унывала; продолжали работать магазины, рестораны, кафе, столовые, кинотеатры, театр драмы. Казалось, в городе шли две параллельные жизни двух слоёв общества. И лучше чувствовали себя те люди, которым было суждено пережить оккупацию, хотя исключительно об этом никто не вёл досужих разговоров. Но всё равно рождались какие-то нелепые слухи, что скоро власть переменится, что будет восстановлен самодержавно-демократический строй…

Однако с наступлением темноты по городскому радио предупреждали о соблюдении светомаскировки, а кто не будет её соблюдать, тем грозит суровое наказание в условиях военного времени. Даже если кто зажжёт на улице спичку, не уйдёт от ответственности, это расценивалось как подача сигнала врагу. И Зина с Адой вечером уже боялись показываться на улице, где несли дежурства военные и гражданские патрули…

Словом, ночью город погружался в непроглядную темноту, и в ясную погоду в небе сияли яркие звёзды или светила большая луна, в свете которой можно было видеть прохожих и гуляющие парочки. Между прочим, участились разбои, грабежи, что тоже нагнетало обстановку. Зина думала, что в посёлке Новый намного безопасней, чем в городе, хотя бывало, что и в колхозе появлялись воры. Долго люди обсуждали случай, произошедший весной, когда Роман Климов, дежуривший на свинарнике, управился один с двумя матёрыми ворами, пришедшими из города…

А потом всем курсисткам в свободное от учёбы время вменялось участвовать в подготовке эвакогоспитателей, девушкам приходилось таскать медоборудование. Но в этой работе участвовали не только они, но и курсанты лётного и суворовского училищ, старшеклассники школ, учащиеся фабрично-заводских училищ…

Домой проведать сына, по которому Зина скучала особенно первое время (а потом к разлуке привыкла), она ездила ближе к вечеру в субботу, а в воскресенье возвращалась в город. Ульяна Степановна провожала дочь, видя, что Зина по-прежнему рвётся из дому, а ведь сама уже с лица сошла, платья обвисают, как на вешалке.

– И чем тебе дался этот город – не знаю! – в досаде говорила мать. – Давыду-то хотя бы письмо написала. Я адрес у твоей свекрови взяла. Серафима дуется на тебя, и чего ты не сходишь к ней, не объяснишь, что ты тоже на службе?..

– Напишу… просто мне сейчас очень некогда, – нехотя отвечала Зина. – А к свекрухе не пойду, она меня всегда ненавидела, да и кого она у нас уважает, вечно чем-то недовольна. И такая же её Стешка. Ты скажи им, что я, может быть, скоро на фронт уеду, нечего ей дуться в такое страшное время.

– Я говорила, что тебя учат на медсестру, но про фронт это правда, доченька? Да что я буду делать тогда? – закачала она сокрушенно головой.

– Да, правда! Я же сама согласилась, и в тыл не буду проситься, наверно. Через два месяца нас с Адой выпустят. Нам говорили, что скоро будем дежурить ночью на крышах жилых домов, когда вдруг начнётся бомбежка, но этого я не должна даже тебе говорить. А ты молчи, маманя, – сурово предупредила она.

– Боже упаси, чтобы я кому-то сказала! И чего наши немца не остановят, да зачем он нам нужен, я уже сама ночами не сплю, боюсь самолётного рёва. Как услышу звук, так вся трясусь и крещусь, – признавалась Ульяна Степановна. – А ты береги себя… смотри, меня не опозорь с чужими мужчинами. Помни, что замужем – не искушайся, смотри Зинка.

– Это я без напоминаний знаю, маманя. А ежели влюблюсь невзначай? – тут же спросила она, смеясь и ответила, как давно решённое. – Тогда я своего шанса не упущу. В колхоз я всё равно уже не вернусь…

– Ой, Зинка, не балуй, сраму будет мне, а Давыд как – пожалей сыночка. Кому ты нужна с ребёнком там, да ещё война, ой, смотри, не балуй. Как отцу буду в глаза смотреть после, смотри, Зинка, ты влюбишься, а он только побалуется тобой и с животом оставит. Вот срам нам будет! – в оторопи рассуждала Ульяна Степановна.

– Не унывай, маманя, я ещё ни в кого не влюбилась, это я пошутила, – весело проговорила Зина, хотя сама мечтала о любви, несмотря даже на войну.

– И не дай Бог! А мне твои шутки не нужны. У нас вон что говорят про Анфиску Путилину, будто Гришка Пирогов её обрюхатил, так она избавилась от живота. Говорят, ночью ходила к Чередничихе старой. Она умелица плод вытравлять. Хорошая девка, но вот ославилась на весь посёлок: мать опозорила, и сама в грязь блуда упала.

– Ну, так это же Анфиска, а не я. Может, это всего лишь злая бабская сплетня? Ведь она такая гордая, умная и с каким-то Гришкой? – усмехнулась Зина.

– А зря говорить не станут. Гришка видный парень, но гуляка, как и его отец, путался то с Тамарой Корсаковой, то с Авдотьей Треуховой, то с Домной Ермилиной. Да-да, доченька, такие уважаемые бабы и туда же. Павла знала – ругалась на наряде с бабами. А они только на смех ее подняли. Даже слух прошёл, будто Захар обнимал Вальку Чесанову. А твой деверь Панкраша из-за этого жениться на ней передумал…

– Врут твои бабы много! – воскликнула Зина. – Что она сама к старому мужику на шею вешалась? От него и мне перепадали пошлости. Но я молчала на его дурацкие штучки. И я не слышала, чтобы Панкрат собирался на ней жениться. Это бабы выдумали…

– И что ты за человек, Зинка: на Давыда рукой махнула, чует моё сердце, не напишешь ты ему. Нет, не напишешь. Как мне стыдно перед Серафимой. Если бы ты знала! Чую я – это навсегда, а сын как будет… без матери?..

– Нечего заранее гадать, мамаша, иди домой, а я сама доберусь, – оборвала почти грубо Зина.

– Смотри, будь осторожней, пешком сама больше не ходи, с оказией приезжай, а где её, эту оказию, найдёшь? – сокрушалась Ульяна Степановна, остановившись, трёхкратно перекрестив дочь. И потом ещё смотрела ей вслед, держалась рукой за подбородок, ощущая как текли по щекам слёзы…

Глава 4

…Когда Гриша Пирогов уходил на фронт, Анфиса Путилина помахала парню рукой. Накануне она велела ему близко не подходить к ней, полагая, что бабы ничего не знают о её связи с ним. Но относительно честности Гриши она ошибалась. Девушка считала, что он обязательно сдержит данное ей слово, чего, однако, не случилось, так как от переполнявшего чувства гордости за себя, парень проговорился сестре Глаше исключительно из бахвальства, что почти всю ночь гулял с Анфисой, самой чудесной девушкой в посёлке.

– Да что ты врёшь, Гриня! – сказала недоверчиво Глаша. – Анфиса с тобой гуляла, хи-хи, намедни от неё я слыхала, что в посёлке для неё нет ни одного достойного парня. Чуешь ли, что она балакала? – лукаво подначивала она.

– Ха-ха-ха! – засмеялся брат. – Она так правда тебе говорила, в это даже трудно поверить! Я запросто целовался с ней и даже больше…

– Хвастунишка, Гришка, что же могло быть больше поцелуя? – деланно протянула сестра, лукаво глядя на брата. – Ты ври да меру знай! – протянула она нарочно, чтобы вытянуть из него признание.

– Как хочешь, так и думай, теперь она моя… это я точно знаю! – гордо воскликнул Гриша.

– А Валька Чесанова свободна, как же она, тебе уже не интересна? – спросила Глаша, веснушчатая, светло-русая девушка, встречавшаяся одно время с Ильёй Климовым, а в последнее время с Мишей Старкиным, а Илья вдруг переметнулся к Доре Ермолаевой.

– Да, уже душа к ней не лежит. Анфиса намного лучше, но ты смотри только никому ни слова, – строго предупредил Гриша…

– Ой, из чего ты секрет делаешь? – махнула она недоверчиво рукой. – Ладно, никому не выболтаю. Но ведь всё равно и без меня люди узнают, – усмехнулась кокетливо сестра, думая серьёзно, что кроме неё кто-то ещё уже знает о брате.

Отчасти Глаша была права, но, испытывая к Анфисе зависть, как счетоводу на ферме, она при первой возможности разболтала секрет брата Тане Рябининой низенькой, коренастой девушке. Как-то они сидели возле вагончика в ожидании коров с попасу; другие доярки мыли подойники или стояли в отдалении и разговаривали. Анфиса же только что пришла на стойло, поздоровалась со всеми как обычно, но Глаше показалось, что её она не заметила.

 

– Какая важная птица! – сказала неприязненно девушка. – Строит из себя барыню, а сама гуляет с моим братом.

– Правда? Это она учудила по-соседски! В клуб не ходит или раз по обещанию, – ответила подруга удивлённо. – А я думаю, чего это у неё живот выпирает не в меру, значит, она уже залёточка?

– Гришка, кстати, намекал о близких с ней отношениях, но я

не поверила.

И этого было вполне достаточно, чтобы эта новость растеклась грязным ручейком по всему посёлку. А спустя время та же Танька Рябинина, жившая через два двора от Чередниковых, рассказывала дояркам, что к Чередничихе вечером приходила якобы Анфиса. А чем иногда занималась старая Чередничиха – эта весёлая, взбалмошная певунья и плясунья, в посёлке всем было хорошо известно. Не одна баба побывала у неё, избавлявшей от нежеланного бремени…

Собственно, на самом деле всё было несколько иначе. Анфиса действительно имела слабость отдаваться Грише, действительно она опасалась беременности, ведь критические дни для неё прошли и она с трепетом ждала нового цикла, который, однако, уже запаздывал. Но это она относила на свои переживания, а потом её опасения оказались преждевременными. Анфиса с облегчением удостоверилась, что она вовсе небеременная и с этого времени вновь повеселела, сделавшись непринуждённой в присутствии посторонних. Но с Гришей всё это время старалась не встречаться. Когда он захотел увидеть её, Гриша на полпути домой остановил девушку. И Анфиса, почувствовав к нему неодолимое влечение, согласилась прийти в условленное место. Гриша был счастлив, видя это, она спросила:

– Я надеюсь, что ты не болтун? Сестре ничего не говорил, а то Глаша смотрит на меня так, будто я должна ей что-то.

– Конечно, о тебе сестре я смолчал, как рыба! – поспешно ответил он, пряча, однако, от неё глаза. Анфиса тоже опустила взор, она догадалась, что он врал, но больше ничего ему не сказала.

В следующий раз она всё равно пришла в лесополосу с таким чувством, будто у кого-то отняла парня, и до сих пор не могла понять: почему она так легко уступила ему, словно давно встречалась с ним? С того раза они почти не разговаривали, хотя видела, как он смотрел на неё издали. И это было тем более удивительно, что она никогда бы не вышла за него замуж, так как Гриша не совпадал с её представлением о суженом. Тем не менее вдвойне было странно то, что с недавних пор она испытывала к нему как будто родственные чувства. Разумеется, ближе парня, чем Гриша, у Анфисы пока что не было. И отныне ей казалось, вряд ли когда будет, о чём, правда, она больше не задумывалась, живя исключительно ради сиюминутного удовольствия.

– Ах, Гриша, что я делаю? Гублю себя, – с чувством прошептала Анфиса, прижимаясь к нему всем телом, закрывая от грешного стыда глаза.

– Почему ты так считаешь, дак я ж тебя люблю! – удивлённо воскликнул он.

– Люби, люби, Гриша, больше никого нет, это ты знаешь, и ничего не спрашивай. Мне с тобой очень хорошо, делай своё мужское… Боже, что я говорю: это же чистый срам! Неужели у нас с тобой такая страстная любовь? – горячо шептала она в полусмехе.

На этот раз он не торопился. Ему самому хотелось побыть с ней дольше обычного. Она вселяла ему непоколебимую уверенность.

После того, как парочку стало так неодолимо притягивать друг к другу, и когда это случилось в очередной раз, Анфиса велела тому уходить первым, тогда как она, вместо того чтобы идти домой, вдруг сама не зная зачем пошла на ферму, где дежурили по ночам из-за отсутствия скотников доярки. Она заглянула в окно, увидев в дежурном помещении брата Гордея и Ксению, не стала заходить: обошла вокруг ферму и пошагала домой. В клубе ещё горел свет, откуда доносилась гармошка, на которой (она знала) рьяно играл Дрон Овечкин. Затем по противоположной стороне улицы Анфиса поравнялась с хатой Чередниковых, желая у старухи узнать: правда ли, что задержки месячных бывают единственно в том случае, когда женщина забеременеет? Хотя у неё подобное ещё не случилось, но ей хотелось точно знать, когда это происходит, чтобы потом быть ко всему готовой. В этот момент она увидела вышедшую из двора Зинаиду Рябинкину, и у Анфисы тотчас отпало желание идти к старой ворожее. Она заторопилась уйти с глаз долой тётки Зинаиды, слывшей в посёлке донельзя любопытной, способной вдобавок выдумывать разные небылицы. Наверное, всё-таки та заметила девушку, что вскоре и послужило толчком для сплетен об Анфисе…

А через несколько часов началась война, чего тогда люди ещё не знали. А потом Гриша ушёл на фронт. В ту же ночь Анфиса во сне увидела свою бабку, которая несла на руках новорожденного ребёнка. Анфиса с радостью было хотела взять на руки младенца, но бабка стала крестить его и выгонять её прочь. «Бабушка, зачем ты меня прогоняешь, – с обидой спросила она. – Ведь это же у тебя мой ребёнок?» «Нет, Фиска, твой ребёнок никогда не родится, а этого я отдам Гордею, когда придёт время». И бабка вдруг пропала, Анфиса проснулась в жутком смятении. Свою бабку, материну мать, Анфиса помнила хорошо, когда она умерла от голодного истощения, ей было лет десять или того меньше.

Но прошло время, Анфиса убедилась, что и на этот раз она не забеременела. Конечно, это открытие её несказанно обрадовало, так как избежала людского позора. Однако от оживлённых пересудов о своей тайной связи с Гришей она была вовсе не защищена, чего она больше всего опасалась. Но злая молва никого так не коснулась, как ее саму. Анфиса старалась держаться на людях невозмутимо и вполне уверенно под озабоченными взглядами баб, будто нарочно ощупывавших глазами ее живот; она вовсе не смущалась, словно и впрямь была безгрешная, оставшаяся невинной. Хотя это самообладание ей давалось весьма нелегко…

Чередничиха была престарелая, крепкая, выносливая женщина. Несмотря на свой подвижный, весёлый ум, она умела молчать обо всех тех, кто когда-либо обращался к ней за помощью. Её слава по женским делам распространилась далеко, и к ней приезжали даже из далёких хуторов и станиц. Днём она никого не принимала, в колхоз выходила на наряды в первые годы жизни в посёлке. А потом не стала, занимаясь огородом, хозяйством, помогая воспитывать детей сыну Александру. Старшая, Алёна, уже вовсю невестилась, начав бегать в клуб на танцы. И вот у неё Танька Рябинина спрашивала об Анфисе, была ли она у её бабки, на что Алёна только сдержанно пожимала плечами.

– А ты спроси у бабули, – подсказывала Рябинина, хитро глядя на неё.

– Интересно, зачем тебе это надо знать, не боишься быстро состариться? – отвечала красавица Алёна.

– Просто интересно: Анфиса строит из себя недотрогу, а все знают, что Гриша её провожал домой, и они целовались. А своей сестре он говорил, будто спал с ней, и моя мать видела её у вас…

– Твоя мамаша была у бабушки – это я сама видела, но Анфиски не было. Пускай она больше не врёт, кто её, болтунью, не знает?

– Да это ты врунья, а мамка правду сказала, я догадываюсь, что Анфиска просила не болтать про неё, ведь это так, да?

– Ошибаешься, я не занимаюсь сплетнями! Что ты пристала, тебе какое дело до неё, вот, когда придёт твоё время – сама окажешься в таком же положении, о каком говоришь.

Рябинина вовсе не смутилась от её слов. Но ей стало смешно оттого, что Алёна ей что-то пророчила, оставшись неудовлетворённой в смысле любопытства.

Танька перекривила безобразно маленький рот, высунула длинный язык и бросила запальчиво:

– Тьфу, на тебя, ведьмину внучку! – и убежала.

Действительно, некоторые бабы Чередничиху по-своему опасались за то, что она хорошо разбиралась в лекарственных травах: умела гадать на картах, снимать порчу и сглаз особым заговором. И даже поговаривали, будто Чередничиха знает толк приворота и отворота, что таким образом она женила сына на женщине, которой он был не люб, о чём она будто бы сама жаловалась бабам…

Однажды Зинаида Рябинина видела, как Чередничиха возле своего двора разговаривала с Романом Захаровичем, а потом вдруг она повела его на свой ухоженный огород, где каждая травка знала своё место, и показывала ему какую-то редкую траву. Всем было известно, что Климов тоже интересовался травами и давал бабам по этой части лечебные советы, какие лучше им принимать от хворей, а от каких надобно воздержаться или необходимо обращаться весьма осторожно. Зинаида из-за своих кустов шиповника смотрела на соседку и Климова. А потом на наряде шепнула его бабке Устинье, которая с недоверием взглянула на Рябиниху, боясь, что та уже всем разболтала. Хотя в её словах ничего не видела предосудительного. Но бабы почему-то норовили всему придавать какой-то двойной смысл, который уводил от истины.

– Ну и что от этого, Зинка, – махнула рукой та, недовольно насупившись.

– Как что? Твоего деда может заговором увести от тебя, или не слышала, как Чередничиха своего мужика, где она раньше жила, уморила за его шашни с чужими бабами? И твоему подсовывает травку, ой, Устинья, и уже не знаю, как вам ещё объяснять?

– Ой, да зачем мой дед сдавси, старый, когда твой Панька молодой. И вот ты гляди в оба за ним, – почти серьёзно проговорила Устинья.

– Да мой, поди, больно коряв для этой огудины! – засмеялась Зинаида и отошла от бабки, вздумавшей задирать её, не слушавшей мудрых предостережений.

Однако Устинья, ревновавшая мужа ещё смолоду, заговорила о Чередничихе с Романом Захаровичем в своём обычном тоне, не терпящем возражений, когда пришла домой с наряда, а он собирался в ночное дежурство.

– А скажи мне, Ромка, чаво ты с ведьмой разговариваешь тары-бары? В огороде у неё даже был, и чаво эта старая карга к тебе липнет, или вы против меня сговорились?

– Нужна ты ей, как кошке пятая нога! Только о деле мы говорили, о деле. Облепиха: есть такое целебное растение, оно помогает от многих хворей, у Чередничихи оно и растёт, а я пошёл поглядеть.

– А на её юбку пялился, срамник старый!

– А ты видела, Устя, чего городишь несусветное? Сама придумываешь, как будто я юбочник. В святом писании сказано про это прелюбодейство, я не хочу лишаться своей чистой плоти, – строго сказал Роман Захарович, отчего Устинья вся покраснела, что дала маху, она знала своего деда, соблюдавшего во всех случаях жизни библейские заповеди, которые, бывало, толковал и ей.

– Ой, да если бы я городила, – в досаде махнула она рукой, сама не радая, что затеяла этот разговор, как это уже бывало не раз под влиянием ревности. – От людей слыхала, а мне, думаешь, приятно выслушивать? – она спрятала глаза.

– Да, бабам только бы языки чесать. А как и что, их это не волнует. К тому же Чередничиха ведьма совсем не вредная – помогает же многим бабам…

– А чего ты к ней в заступники записался? Будто ты всё знаешь о ейном колдовстве, – крикнула в ревности Устинья. – Посмотри в другой раз, какие зенки у неё чернящие, такими, поди, любого приворожит. Писание, думаешь, она читает, как ты? Небось, с сатаной заодно в заговоре…

Роман Захарович в недоумении удивлённо поднял и опустил плечи. На лбу собрались глубокие морщины. В колдовство он почти не верил и переубеждать жену не собирался. Но он был уверен, что люди порой сами себе вредят, когда нарушают заповеди Христа, чего, собственно, они не видят, а несчастия, которые случаются в их жизни, они приписывают кому угодно, только бы обелить себя, свои не всегда благие поступки.

– Эх, Устя, легко ты словами разбрасываешься, – вздохнув, всё-таки вымолвил Роман Захарович, желая вразумить жену. – Наговор в твоих речах я слышу. Откуда тебе знать, что Чередничиха знается с сатаной, может, ты к нему ближе, чем она. Кому ты помогла добрым словом, или спасла от беды? А Чередничиха не раз выручала баб от хворей, хотя вытравление плода я не одобряю, тут бабы сами заигрывают с дьяволом, а этого и не ведают.

– Вот-вот, против писания и Бога идёт, ребячьи жизни убивает. А меня нечего к сатане приставлять, идол ты, Ромка, – обиделась не на шутку Устинья. – Я мало тебе хорошего сделала, или это не в счёт? Ишь, как ты за неё заступаешься, проклятый! Так и знай – она приворожила тебя! – крикнула жена, ткнув в его сторону пальцем: – удумал мя равнять с сатаной, а ты сам лешак! Видала много раз, как ты на Пелагею пялишься, идол!

– Не греши, Устя, и как ты не смущаешь себя глупыми выдумками. Пелагея невестушка, как дочь мне, а у тебя в голове ветер свистит фантазеями в мозге грешном, а мне их приписываешь, – он качнул головой и задумался: почему к старости, жившие в любви и согласии супруги, теряют друг к другу уважение и отношения становятся холодными, и всё это происходит оттого, что любовь постепенно уходит, вытекает, как из старого сосуда целебный напиток. И людей словно мучит жажда соперничества и споров. Когда-то Устинью он любил, и она его любила, а как только перестали вместе спать, так что-то изменилось, словно между ними легла глубокая межа, которую уже было невозможно перешагнуть. Устинье теперь не зря казалось, будто к нему в дежурку каждую ночь приходит какая-то баба. Теперь он припоминал, когда он утром появлялся дома, она бывало неприязненно молча смотрела на него, стараясь понять, что он испытал прошедшей ночью; а так как её глаза, наверное, выдавали движение внутренних мыслей, она стеснялась говорить ему о своей ревности, для которой, собственно, не было особой причины. И Роман Захарович мысленно снисходительно усмехался, ловя себя на мысли, что ему не очень приятно сознавать о тайных подозрениях Устиньи. Она же действительно про себя гадала: с кем бы он мог согрешить, так как он понимал, как бы человек ни был набожен и соблюдал святое писание, в любом возрасте при взгляде на молодую женщину его иногда навязчиво донимали греховные мысли. Он, конечно, осуждал себя за появлявшийся в душе соблазн, который, однако, он решительно подавлял в себе усилием воли. Роман Захарович также сознавал, что дежурства и отдалили его от Устиньи, которая, впрочем, надо было честно признать, уже больше его не волновала, как раньше. На молодых женщин заглядываться, испытывая вожделение, не только грешно, но и преступно, считал искренне он. Но если приходит соблазн, значит, это свойственно человеку даже в преклонном возрасте. А ещё в двухкомнатной хате, где сын и невестка, и была ещё и внучка с мужем и внук Илья, непристойно удовлетворять свою плоть. Он это Устинье никогда не говорил, но она и сама понимала, что своим присутствием они мешают молодым. Для этого и построил во дворе кухонный флигель, где Устинья спала весь тёплый сезон. И он через две ночи на третью, но уже изрядно отвык от жены в последние годы, с чем она неотвратимо смирилась, но затаила на него обиду, которая и прорывалась в моменты ревности, как это произошло сейчас.

 

Но война опять сблизила Романа Захаровича и Устинью: когда проводили сына на фронт, в хате жила Пелагея с сыном, которого тоже могли скоро призвать. Хотя ему ещё не было восемнадцати лет. Роман Захарович рад бы пойти вместо внука, да кто его слушать станет. И нет такого закона – каждый воюет за себя ради долга перед родиной.