В каждом доме война

Tekst
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Глава 19

От глубокого белого снега кругом было так светло, словно вся земля облита светящимся молоком, вскоре застывшим в сметану. На юго-востоке поднималась полная луна, как светящаяся горловина стекла керосиновой лампы среди тёмной бездны. На улице не было ни души; когда вышли на дорогу, Шура быстро поцеловала офицера, дотянувшись до лица на цыпочках, и побежала домой. Дитринц знал, что солдаты, стоявшие у Костылёвых, сейчас гуляли. После того, как он отчитал их, они перестали приставать к ней. И тогда он решил, что сделает её своей любовницей, что и произошло в этот вечер и отныне в условленное время Шура станет его постоянной гостьей, о чём они уже условились…

У Тучиной – дым коромыслом. На дворе стояли бабы помоложе, и пьяные солдаты нагло приставали к ним, валяли в снег; они кричали и визжали. При появлении офицера солдаты вскочили, вытянулись по стойке смирно. Дитринц заговорил с ними на повышенных тонах, хотя в их поведении он ничего не видел зазорного, ведь и бабам, видать, тоже было очень весело. Но в их гульбище они не участвовали, довольствуясь лишь ролью зрителей. Потом он увидел, что это были вовсе не бабы, а молодые девки, повязанные в тёмные шерстяные платки…

Дитринц вошёл степенно, с важным видом, в сильно накуренную и натопленную хату, где патефон играл весёлую музыку, и солдаты разухабисто дурачились с двумя девками. Его помощники, узнав, что пришёл комендант, как раз одевались. Он, довольный собой, позволил им не торопиться и продолжать веселье. Увидев Клару, Дитринц решил, что в госпитале дежурит красавица Надя на пару с армейским фельдшером Румелем. Обер-лейтенант Мангоф и капитан Бергман увидели, что Лида и Тося стали тоже одеваться, при этом как бы не обращая внимания на них. И только один вид строгого коменданта с портупеей и кобурой пистолета внушал им непреодолимый страх. Хотя офицеры тоже были при оружии и сейчас довольно громко переговаривались…

Домна и Василиса сначала смеялись со своими постояльцами, потом с младшими офицерами. Причём Василиса больше не со своими, а с подругиными, то же самое вытворяла и Домна. Натаха Мощева сидела за столом, не чая как уйти домой, где её квартиранты хозяйничали сами. Узнав, что она уходит на гулянье, солдаты махали ей задорно, чем вызывали у неё сильную обиду. Ведь не один не проявил к ней должного внимания, как к женщине, а чем они собирались заниматься, это вызывало у неё крайнее любопытство. И сейчас ей казалось, будто немцы привели в её хату соседку Ульяну Половинкину и вовсю с ней забавляются. Хотя у самой Ульяны были свои постояльцы. Видя, что девки намыливались домой, Натаха тоже вышла из-за стола одеваться, кажется, достаточно выпила, натанцевалась. Не так давно один коротконогий солдат обнимал и лез целоваться, а теперь как убитый спал на кровати.

Майор Дитринц, поняв, что своим появлением помешал веселью, обменялся дежурными фразами с Мангофом и Бергманом, пошёл восвояси. Во дворе солдаты по-прежнему рьяно зажимали девок, поднимавших страшный визг. Дитринц вышел на заснеженную дорогу, где-то слышалась отдалённая стрельба, война не прекращалась и ночью. А в этом посёлке для его солдат интендантской роты одно приволье, думал он на ходу, и вспомнил, как капитан Бергман докладывал, что приходил староста, бабы живо усадили старика за стол, всучив ему стакан самогонки. Осташкин, конечно, не отказался – выпил, а потом крыл матом баб и девок, что осрамились вконец. Домна обозвала его предателем и вытолкала из хаты под хохот немцев…

После ухода коменданта солдаты потащили сестёр Овечкиных, Ольгу и Арину, на огород, где стояли скирды сена и соломы. Девки вырвались и – наутёк по огородам, утопая в глубоком снегу, не чувствуя ни капли холода. Солдаты, распалённые крепким самогоном и любовным азартом, всё-таки настигли их. Они уже не визжали, а только плакали и сквозь слёзы истерично смеялись…

Но оставим девчат на суд их совести; весь вечер они, отведав самогонки, соперничали в остроумии с немцами, ведя себя крайне разнузданно, тем самым пробудили против себя всю солдатскую пылкость и агрессивность…

Алёна Чередникова была сначала заодно с Овечкиными, но вела себя намного сдержанней и приличней, чем они. Её облюбовал ефрейтор, она уходила домой – он за ней. Алёна – в хату, а потом снова выходила. Ефрейтора уже не было, она украдкой вздыхала. Её мать Донья дома гадала пожилому немцу на картах, вызывая в нём задумчивость. А днём раньше сама Чередничиха нагадала Арине Овечкиной, что та уедет с немцем в Германию. Но девушка на это всего лишь посмеялась, хотя втайне верила в гадание и хиромантию…

Лейтенант Мангоф и капитан Бергман вскоре увели Клару и Тоську и по очереди заводили их в комендатуру. Пока одна парочка прогуливалась по посёлку или грелась в кабинке фургона, другая занималась усладой похоти…

В эту ночь Домна осталась в хате Василисы, дочери которой находились у Верстовой, где Агапка, мать Клары, уложила их спать. Муж её, Тимофей, как повёз в глубокий тыл технику в качестве сопровождающего, так и не вернулся, и Агапка думала, что в живых его уже нет и о своей догадке никому не говорила и боль свою держала в душе.

Унтер-офицеров увели за собой Лида Емельянова и Лиза Винокурова. Упоминать о других девках, и что происходило с ними в эту ночь – нет нужды, будто некий властелин-искуситель овладел ими всеми. А на самом деле всё это с ними вытворяла природа. Натаха Мощева неприметно одна ушла домой, где постояльцы только что закончили игру в карты и объявили хозяйке, что ставили её на кон по пять раз, и один из них выиграл, за что хозяйка должна переспать с ним. Это был нагловатый немец с резкими чертами лица. Натаха полагала, что они над ней насмехались, решив таким образом потешить себя, а у самой от самогонки кружилась голова, и пошла спать, задув лампу. Немцы выходили на двор; она слышала, как они громко переговаривались, мочились…

Стала было засыпать, как вдруг возле себя почувствовала какое-то шевеление. На ней была ночная рубашка, немец надвинулся прямо на лицо. Натаха замерла, и от страха даже не смогла крикнуть, у неё страшно перехватило дыхание, сердце застучало суматошно, она вся покрылась потом. Лицо немца, однако, еле различала, а он уже распоряжался ею, как своей женой. Натаха закрыла глаза и про себя бормотала чуть ли не со слезами: «Ну, ты полегче, лешак, чи то правда, есть така услада, тэмно как, и кто мя счас увидэ…»

* * *

Майор Дитринц взошёл на крыльцо ординаторской, постучал; что-то подозрительно долго не показывался фельдшер Румель. Госпиталь был рассчитан на полсотни коек, на отопление порубали все клубные скамейки, теперь завезли пиленые дрова, заготовленные прямо на станции, куда прибыл целый эшелон брёвен, вывезенный из русских лесных зон, где, говорили, засели партизаны, превратившие леса в свой оплот обороны. Но топить одними дровами было бесполезно – доставили десять тонн угля, часть развезли по хатам для обогрева немецких солдат. И всё это была заслуга его, Дитринца, народ должен быть ему премного благодарен, что в лице его немецкое командование заботится о нём.

Румель – невысокий, с залысинами, с красными глазами, в которых, однако, затаилась некая тайная страсть, не выходящая из глубины сознания. Он надевал белый халат только во время обхода раненых, и больше ходил в мундире. Румель с показной благожелательностью встретил русских девушек, больше всех ему нравилась Надя Крынкина своими золотистого цвета волосами, заплетёнными в косу и уложенную на затылке в виде восьмёрки. Она была рослая, статная – выше Румеля, что того нисколько не смущало, так как она заставляла невольно, не догадываясь того сама, его волновать. Когда она находилась рядом, у фельдшера все валилось из рук, чего не происходило ни при Ксении, этой невозмутимо спокойной девушке, ни при Кларе, этой толстогубой с глуповатым видом на пухлощёком лице, ни при Доре, маленькой, вертлявой, со вздёрнутым носиком, девушке. Глаза у Нади, казалось, всегда смеялись, так как по своему строению такими были уголки её глазниц.

Как ни пытался Румель заговорить с девушкой, она не понимала его, а потом видел, как Надя со смехом рассказывала подругам о нём, как пытался ухаживать за ней. И скоро догадался, что в её глазах он казался ей смешным и жалким. Это его так задело в самолюбии, что Румель вновь смотрел на неё, как на низшее существо, презираемой нации истинными арийцами. Он уже всем этим русским свиньям давал ясно понять, чтобы вели перед ним покорно, не то поплатяться свободой. А эта, пользуясь, что он ухаживал за ней, ведёт себя нагло почти наравне с ним, солдатом рейха, принадлежащим к самой чистой и высшей рассе. Румель чувствовал, что служил явно не на своём месте, где почти невозможно проявиться во всей преданности фюреру и его делу. Он уже дважды писал рапорт о переводе его в спецчасть, которая очищала территории от «низших расс». Но его патриотическому настрою, увы, наверху почему-то не вняли. Румель смотрел на раненых солдат и преисполнялся высшей ненавистью к русским: как они посмели изуродовать солдат великой нации, за что они подлежали безжалостному истреблению! И ему было противно выслушивать миндальную речь майора Дитринца, явно заигрывавшего с этим русским скотонародом. Он бы, будь на то его воля, всех бы поставил на колени, и чтобы целовали его сапоги. Румель тогда высоко держал голову, представляя себя на месте коменданта. Однако он не мог не признать, что русские девушки очень эротичные, чувственные и наивные. Но одеты они отнюдь не по-европейски – сразу видно – это дикое, низшее племя без признаков высокой культуры.

В этот вечер начальство куда-то разошлось; в госпитале была Ксения и Надя, которым он, Румель, поручил измерять температуру тела у раненых солдат. Легкораненые пробовали заигрывать с девушками. Усаживали их к себе на кровати и что-то пытались им задорно по-своему объяснять. Румелю это надоело, он подозвал Надю, им хватит и одной, а эта пойдёт готовить шприцы и бинты. И он велел ей уйти в ординаторскую. В госпитале дежурили два немца-санитара. И они уже не раз пробовали затащить в уголок девушек, но Румель, ссылаясь на приказ начальника госпиталя, накричал на них, но тут его вывело то, что Надя смеялась, когда они брали её за руки, тогда как от него она вдруг шарахалась, чем его немало злила.

 

Румель жил в ординаторской вместе с двумя хирургами, которые были на время отозваны в полевой лазарет под Ростов, где требовалось произвести срочные операции. Он имел от них свой отдельный угол…

В ординаторской Надя была совсем одна. Румель пришёл чуть позже: снял халат, под рукомойником тщательно вымыл руки. Потом он смотрел, как Надя перебирала для кипячения использованные шприцы и, на его взгляд, делала это неумело. Румель подошёл и указал, что в одну кучу шприцы не складывают, но сейчас его это не очень волновало. Он решительно достал бутылку шнапса, две стопки. Нарезал копчёную колбасу и решительно подозвал девушку.

Надя, не боясь немца, подошла к Румелю, увидев бутылку и аппетитную закуску.

– Я опять не так делаю? – спросила она, не поняв того, что он ей недавно с педантизмом втолковывал.

– О, всё так, но пора и отдых зналь! – коверкая слова, сказал фельдшер, приглашая её сесть на табурет. Она села, он подал ей стопку шнапса.

– Я такую водку не пью! – отрезала она, но взяла, немец навскидку, подражая русским, залпом выпил. Надя поднесла ближе стопку и от запаха спиртного скривилась, хотя был он почти не ощутим. Но ей очень хотлось вызвать у немца к себе отвращение.

– Карош дойчен водка! Бите, бите, гуд! – подгонял её Румель. – Ти не русскай? Плёхо… водка не пьёшь?!

Надя попробовала выпить, не придавая значения угощению назойливого немца. Она опорожнила к своему удивлению стопку и ладошкой хлопала слегка себя по рту, хотя шнапс ей понравился. В желудке тотчас приятно запекло, однако, боясь опьянеть, она хватала руками с тарелки коляски колбасы, сыра, засовывала быстро в рот, чем вызвала у Румеля бешенный смех. И следом он налил ещё. Но пить она отказалсь и хотела было встать, он, играючись, усадил девушку на место. Надя дурашливо засмеялась, в следующую секунду она со страхом взглянула на немца, у которого чёрной страстью горели глаза. Он вдруг обхватил её вокруг шеи и принялся целовать в лицо, лихорадочно ища её губы. Надя стала вырываться, но немец крепко обняв её за талию, резко приподнял и повалил на стоявшую в шаге от стола кровать. Девушка сопротивлялась всем его усилиям сломить её. Почувствовав, что он задрал юбку и оголил бёдра, она визгливо закричала, дрыгая ногами, пытаясь от себя оттолкнуть врага. Но он рукой придавил их, а другой начал зло, отчаянно хлестать её по лицу, повторяя: «Русский швайн, русский швайн!» Надя устала бороться, выдохлась, откинув голову назад, чувствуя, с каким азартом немец раздевал её, а потом навалился всем своим тщедушным телом. К сожалению, ему помог выпитый ею крепкий шнапс почти на голодный желудок, и она совершенно обессилела от хмеля. И это ощущение опьянения, как ни странно, раньше ею не испытанное, было очень приятно. Она вспомнила, как дома немцы во дворе зажимали её возле сарая. Но те просто баловались, ведь они не были такими агрессивными как Румель. Хотя к тому времени уже перепились, и казались ей донельзя смешными…

После того, как он овладел ею, Надя думала, что могла бы вполне с ним справиться, но её пугала мысль, а вдруг немец добьётся угона её в Германию, и тогда никто не спасёт, а Румель будет радоваться. Впрочем, он и теперь был чрезвычайно доволен достигнутым успехом. Она лежала, не шевелясь, привыкая к своему новому положению. Надя вспомнила Андрея Перцева, над которым порой откровенно издевалась и теперь жалела, что не отдалась ему. Хотя он не делал к этому ни одной попытки вот так же, как немец, силой овладеть ею, ведь сама была далека от такого искушения, но о чём, однако, смутно догадывалась, что иногда испытывала неосознанное влечение, и в таких случаях парни казались ей милей, чем обычно. Но она считала, что на месте Андрея, ухаживавшего за ней, должен быть тот, который бы донельзя сводил её с ума. И к нему она относилась по-соседски равнодушно. И вот так всё гадко получилось, ведь какой-то плюгавый немец насильно овладел ею. И она запоздало думала: насколько жестоко обходилась с Андреем, и настолько жестоко обошлась с ней судьба. Нет, она не плакала, вовсе не жалела себя, она ненавидела Румеля тихо, затаённо. Но когда он смотрел на неё, Надя опускала глаза, лежа под солдатским одеялом, укрытая им, фельдшером. И в этот момент послышался стук в дверь, потом ещё, и она, не глядя на немца, стала одеваться. А Румель заметался, прятал бутылку, закуску и только потом пошёл открывать, облачаясь в медицинский халат.

Надя была ещё в его комнате, когда вошёл комендант; он придирчиво оглядел ординаторскую и фельдшера, нагло и проницательно глядевшего на Дитринца. Румель чеканно отрапортовал, что в госпитале всё без происшествий, всё идёт по распорядку. Комендант заглянул в комнату, увидел причесывавшуюся у зеркала девушку, почти не смотревшую на него. На её красивом простоватом лице застыла задумчивость, тревожащая страхом: что ждать ей ещё в этот злосчастный для неё вечер? И потому как она нехотя причёсывалась с обращённым в себя несколько испуганным взглядом, Дитринц тотчас догадался, что до его прихода здесь могло произойти. Эта догадка досадно корябнула по сердцу, что фельдшер, должно быть, покусился на честь девушки без её на то согласия, а такие типы всегда вызывали у него презрение, граничащее с брезгливостью. К тому же его невзрачный вид вряд ли располагал к себе девушку. Но это не помешало Дитринцу подумать, будь у Нади столько же достоинства в самооценке себя, как и у Шуры, он бы пожелал её с той же страстью, что и Шуру, если даже не больше, эта была поэтичнее и женственнее высокомерной и заносчивой Шуры. Но такой она виделась ему до сегодняшнего вечера, а теперь Шура как бы стала проще, даже ближе и роднее; так что вся её недоступность оказалась манерной. Но от кого она её переняла, живя в такой беспросветной глуши? Скорее всего её воспитывала знаменитая русская литература?

Дитринц только несколько секунд смотрел на Надю, и ему этого было вполне достаточно, чтобы понять, что теперь, после Румеля, она ему не нужна, от сознания чего он повернулся к нему лицом, смерил высокомерным взглядом и презрительно козырнул. Румель только прищёлкнул каблуками сапог, с удовольствием провожая взглядом коменданта, не нашедшего для него больше нужных слов, нёсшего бессменное дежурство возле раненых солдат и офицеров…

Глава 20

Хутор Татарка имел давнюю историю, она уходила в седую старину. Это было время завоевательских походов татаро-монгол, когда города Новочеркасска не было и в помине. Это местечко в форме огромного холма также издавна называлось Бирючим Кутом. Сложилась легенда, будто здесь обитали волки, рыскавшие по степи в поисках добычи, а их самки в лощинах холма с выводками обитали в норах. Волки приносили им добычу до тех пор, пока волчицы выкармливали своих детёнышей. Однажды отряд татар истребил волчиц с выводками, и тогда решили на холме построить своё становище, откуда далеко обозревалось займище…

Ночью стая волков напала на спящих татар, уничтожив большую часть отряда, отомстив таким образом за гибель своих волчиц и потомства. Причём такие набеги волки совершали и позже, и с тех пор на этом холме больше никто не селился; а татары, якобы уступив им кут, спустились на северо-запад по этому же холму, пройдя несколько вёрст конным ходом, они переправились через реку Тузлов, свернули за холм, где на равнине, как бы в затишке, раскинули стан со своими наложницами из северных русских княжеств. И с тех пор образовался хутор Татарка, хотя там уже почти не осталось чистокровных татар. Основным занятием пришлого населения многие века было земледелие и животноводство. Разводили в основном овец и скот. Однако коллективизация подорвала основы этой деятельности, хотя до войны первое время почти всё население хутора работало в тамошнем колхозе. А потом это селение специально уже почти не занималось сельским хозяйством, так как власти резко ограничили частную жизнь хуторян. Тем не менее в каждом дворе для своих нужд стояла корова, а у кого-то водился и солидный гурт овец, имелся приусадебный клочок земли. С воцарением колхозного строя ни у кого уже не было больших угодий, и население в основном работало в городе, куда ходили пешком на стройки промышленной зоны, которая раскинулась на северо-востоке займища, тянувшегося на десятки километров. А на западе оно упиралось в отроги крутых лобастых бугров, которые рассекались балками и логами, окаймлённые рекой Яновка, по берегам которой очень давно образовался одноимённый хутор, взобравшийся с низины на высокие бугры и отлоги…

Хутор Татарка от того района, где стояли уже новые городские кварталы, отделяли заливные луга, через которые и ходили на работу. Чтобы попасть в старую часть Новочеркасска, стоявшего на холме в трёх километрах от хутора, поднимались по крутой горе, которая тянулась километра два, а потом ещё шли и по ровному пустырю, где в те годы был обустроен ипподром для соревнований и занятий кавалерийской части, стоявшей на самой окраине города. Потом она была расформирована, конюшни перестроили под танковые гаражи, а всю территорию обнесли высокой кирпичной стеной.

Коллективизация понудила людей бросать в городе работу и уходить в созданный колхоз, тогда легко поддались басням агитаторов, что в родном хуторе могут жить намного лучше прежнего. Но посулам властей далеко не все поверили, и не вернулись к своим истокам. Было время, когда некоторые владели лугами, торговали сеном и от этого имели всегда неплохие барыши. Но коллективизация отняла у них эту привилегию, обобществив луговые угодья и пашню, на которой выращивали издавна виноград, арбузы, дыни и другие овощи. А ещё были сады, так же отошедшие колхозу, как и всё, что к тому времени наживали своим неустанным трудом…

Когда началась война, всё поголовье скота, свиней, овец, лошадей отправили под нож мясокомбината. Люди же не спешили расставаться со своим хозяйством. Как бы там ни говорили историки, о мужественном сопротивлении врагу защитников, Новочеркасск пал после непродолжительных упорных боёв. Ещё до взятия города ощутимо пострадала от бомбёжек промышленная зона. Артобстрелы задели и сельские кварталы, но в своём большинстве дома уцелели. Немцы рьяно приступили хозяйничать на захваченной территории: население сгоняли на строительство аэродрома, быстро восстановили асфальтобетонный завод, чтобы соорудить взлётно-посадочную полосу и возвести инженерно-оборонительные рубежи. Для этой цели немецкое командование отдало приказ интендантским частям: обеспечить военные объекты славянской рабсилой.

Вот и расселили девчат по хатам хутора Татарка ни кто-нибудь, а полицаи, которыми оказались два брата: младший, Кеша, крупноголовый, коренастый, и старший, Феоктист, такой же, да только ещё матёрей и грубей. В своё время их отец Корней Свербилин разводил коней, владел лугами, сколотил приличное состояние, собирался дальше расширять своё коневодство, да только коллективизация всё напрочь переиначила, подорвав на корню бурно расцветавшее его дело. Всех коней (а их было с хороший табун), отобрали в колхоз, не оставив ему ни одного. Он почернел от горя, переругался с начальством, за что и поплатился – увезли Корнея неведомо куда. А его жена с горя вскоре умерла, сыновей до армии присматривала бабка. Потом они благополучно отслужили. У обоих были видные невесты, в один год сыграли свадьбы, а к началу войны у каждого было по трое детей. На фронт уходили в один день. Однако к месту дислокации воинской части немного не доехали, так как эшелон накрыла вражеская авиация бомбовым ураганом. Все – врассыпную. И братья Свербилины прыгнули с бетонного моста в реку, поплыли на тот берег и скрылись в лесу, оглянулись – эшелон горит, некоторые вагоны разнесло в щепки и по откосу полотна лежали убитые призывники, ещё в гражданской одежде. Тут уж делать было нечего: возвращаться после бомбёжки не стали и целый месяц пробирались домой, где к тому времени шла вполне мирная жизнь. Но с каждым днём становилось всё тревожней, и братья Свербилины бесповоротно решили – на войну не пойдут. Насмотрелись в пути, что не все хотят служить в Красной армии, и власть противна, и появилась надежда, что немцы прогонят большевиков. Они чувствовали: многие проникнуты верой в очищение земли от безбожной власти, попившей вдосталь кровушки людской. А вслух боялись говорить об этом, ведь всем ещё были памятны безмотивные аресты, прокатившиеся по стране, заразной тифозной эпидемией. И люди стали бояться даже своих теней, не заговаривали с соседями, сторонились уличных знакомств. Любой мог вдруг стать врагом народа, а им, Свербилиным, потерявшим в беспощадной чистке отца и мать – это было понятно более, чем кому-либо. Ещё целый месяц Кеша и Феоктист скрывались у своих знакомых в соседней станице Грушевской. А когда пришли немцы, братья появились в хуторе и добровольно пошли служить полицаями.

 

С их благословения в хуторе арестовали старого председателя колхоза, отобравшего у отца косяк лошадей в горькие дни экспроприации. В хуторе, как и везде, в основном остались бабы, старики да дети. На хуторского атамана Письменскова была возложена обязанность доставки молодёжи для строительства в Хутонке аэродрома.

Привезённых девушек из посёлка Новый полицаи братья Свербилины встретили как своих наложниц. А потом их разбили на две равные группы. Кеша взял Валю Чесанову, Анфису Путилину, Мотю Шумакову, Нину Зябликову, Стешу Полосухину, Лушу Куделину, а Феоктист – Глашу Пирогову, Машу Дмитрукову, Лизу Винокурову, Настю и Наташу Жерновых, Свету Матрёшину, Алевтину Клокову.

Нина Зябликова и Анфиса Путилина были определены к одинокой пожилой женщине, её двое сыновей воевали, муж умер перед самой войной. Были внуки, внучки, невестки, которые почти не навещали свекровь, и она почему-то с осторожностью встретила чужих девушек. Фелицата Антоновна была рослая, правда, немного сутулилась, лицо грубоватое, уже всё в морщинах, большой нос был как-то немного повёрнут на сторону, глаза пристальные, круглые, как бы вдавленные в глазницы, руки мосластые, все в узлах. Она держала корову, овец, из шерсти которых пряла нитки и вязала на продажу тёплые вещи. Родным внукам не всегда угождала своими изделиями, за что невестки таили обиду на скупую свекровь. В колхозе в зависимости от самочувствия она работала и не работала, часто жаловалась на боли в ногах: в сырую погоду открывался ревматизм, и вдобавок ещё страдала подагрой. И ей казалось, что от этого у неё барахлило и сердце, и болели почки, и простреливало поясницу.

Но соседи видели, с каким завидным упорством Фелица вкалывала на своём огороде; сад её постепенно пришёл в запустение, особенно за годы колхозного строя. Вот как-то раз нагрянул уполномоченный, и надбавил дополнительный налог на каждое дерево, что потом приходилось мужу умышленно спиливать по одному и выкорчёвывать, будто деревьев вообще не было. Но однажды подсобили лютые морозы – почти треть сада вымерзла – выкорчевали яблони, вишни, абрикосы и свободную землю превратили в огород, и овощей урождалось с лихвой. А теперь она одна еле успевает обрабатывать и огород, и управляться с коровой, правда, овец больше чем на половину убавилось. Одной уже весь гурт не осилить, да и много ли ей надо. Сыновья тоже подсобляли с неохотой, и мать не больно жаловала им долю своей прибыли; а куда, для кого она копила деньги – это оставалось тайной, хотя всем говорила, что кидает фининспектору, а самой, мол, ничего не остаётся. Но люди знали – Фелицата просто лукавила.

Иннокентий Корнеевич сам выбрал девушкам боковую горницу, где спала хозяйка. Фелицата Антоновна не стала перечить Кешке-полицаю. Их отца она сильно уважала за размах поставленного коневодства. Своему мужу всегда ставила того в пример, что так и надо хозяйничать. Но сынки Корнея в отца уже не пошли, тут, конечно, времечко подкачало, а тут сами не хваты, как говаривала о них Фелица: работали молодые мужики – один шофёром, второй – трактористом. Свои огороды сорняком покрылись. Их жены – доярки, вроде бы в земле исправно ковырялись, а отдачи от их усилий – почти никакой, ну хоть что-то уродилось бы как надо, а то вот ничего. Да и то правда: их огороды находились в низине, где долго вёснами стояли паводки, и воды почему-то уходили только к лету, когда у других огороды уже во всю курчавились зеленью ухоженных культур. Говорили, что председатель нарочно им нарезал такой неплодородной земли, как наследышам главного хуторского кулака. Усадьбу Корнея колхоз с ходу экспроприировал. В хуторе насчитывалось около трёхсот подворий. Для колхоза – это огромная сила, потом некоторые опять уходили на работу в город, становясь вновь производственниками. Индустриализации требовались рабочие кадры. Братья Свербилины тоже пытались уйти на паровозостроительный завод, но их туда не отпускали, считая неблагонадёжными…

И вот, став полицаями, они норовили отыграться за все прошлые обиды. Первым пострадал председатель Носков, но его семью не трогали, затем вздёрнули секретаря партячейки Кучуева. Та же участь ожидала конюха Сварина, распоряжавшегося их лошадьми, бригадиров Пудова, Швыркина, причём все они были партийные. Семью председателя Носкова переселили в свою хату, чтобы узнали, как вести огород, похожий на рисовую плантацию, на котором земля подолгу не просыхала…

Немцы также стояли в хуторе, каждое утро через заснеженные луга они гоняли девушек строем на работу. А когда создали концентрационный лагерь, туда попали все те, на кого указывали атаману Письменскову полицаи. Из хутора они посадили туда более ста человек, правда, не прошло и месяца, как их выпустили из-за того, что пригнали большую партию военнопленных, из гражданских самых здоровых отправили в Германию, а безвинных отпустили.

Всё это Фелицата, жившая отшельницей и до оккупации, узнала от соседей; саму-то уже по старости не трогали. Иннокентий Корнеевич, бывало, к ней захаживал, она ставила угощение, самогон.

– Знай, старая: тебя, как скупердяйку, я пожалел, – говорил, бравируя, Кеша. – Ты мне будешь здесь нужней, а то подпольщики зараз совьют гнездо у нас под носом. Выжжем калёным железом, учти! Ты докладывай нам о всех незнакомых, и главное, что народец наш сгутарит про новые порядки, ясно, тебе, карга старая, гутарю?! – грубым тоном громко сказал тот.

– Зачем подпольщикам наш захудалый хутор? – удивлённо протянула хозяйка, пялясь на полицая. Но, увидев, что тот грозно прищурился, прибавила: – Ну, ежели, как примечу что подозрительное, так сразу сообщу.

– Отлично, завтра я к тебе приведу девок, квартировать будут. И мне без возражений, ясно? Для чего? Не твоего ума дело! Может, для себя, – и он заржал, беря очередную порцию самогонки.

– Вот и хорошо, всё веселей мне будет, ты, Кешка, моих невесток, смотри, не забижай, я хочь с ними и не знаюсь, а всё ж свои…

Он, как обещал, привёл юных квартиранток, показал им комнату. Фелицата только рот от изумления открыла, а Кеша грозно зыркнул на неё, и она прикусила язык.

– Что там у тебя, комоды с золотом, чего так вся сразу завяла, как трава скошенная? – спросил Кеша весело, пропуская в горницу старухи девушек, следом рассматривавших на стенах в рамках фотокарточки, явившиеся для них будто диковинкой.

– Ой, да какое там золото! – махнула она небрежно рукой. – В хате места всем хватит. А тебе прямо не терпится ущемить меня, Кеша? А девки-то ничего – красотки, как на подбор: нешто правда нарочно ко мне для своей забавы пригнал, и где ты их взял? – заговорила подобострастно шёпотом Фелицата.

– А то как же, всё тебе рассказать, – много будешь знать! Работать на великую Германию! Ты за них передо мной головой отвечаешь. Заруби на носу: кормёжка вся твоя, и без финтов: мол, сама пухну с голода, я уж знаю тебя, как облупленную, тебе от фюрера зачтётся, ясно?

– Да ну тебя, Кеша, всё смеялся бы, у меня-то своих ртов сколько, – начала было она, но он прервал её резко:

– Полно брехать, знаю, как ты кормишь сношек и внуков, если ковырнуть твои стены, так и тайник можно сыскать! Всё, без нытья, я зайду скоро и проверю! А сейчас бегу! – он заглянул к девушкам: – Ну, красавицы, обживайтесь, а завтра рано поедем на объект. Смотрите, убегать отсель бесполезно, а то за колючку упрячу! – он подмигнул зверски девушкам и ушёл.

To koniec darmowego fragmentu. Czy chcesz czytać dalej?