В каждом доме война

Tekst
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Глава 16

Ещё не наступил декабрь, а зима уже решительной хозяйкой оттеснила осень и легла глубокими снегами. Ночью по загустелому синевой небу рассыпались звёзды, воздух сжался от усилившегося мороза и стёкла окон разрисовал затейливыми узорами. А утром взошло в дымном облаке блескучее холодное солнце. Снег возвышался толстыми искристыми бело-голубыми одеялами, пышными рулонами ваты. Кровли хат наросли взбитыми снежными перинами, и по краям выступали закрученными в трубку козырьками; бугры балок, одетые в крахмальные шубы, посолиднели, разжирели, как бока ещё не опроставшейся белой медведицы. Издали хаты чернели, как чёрная микроскопическая гряда на листе белой бумаги. Над ними вытягивались вверх дымные столбы… Из балок с коромыслами и ведёрками поднимались чёрные фигурки баб.

Немцы поставили свою технику в колхозные сараи, а большие машины стояли то возле клуба, то перед дворами, без всякой защитной маскировки. Снег, выпавший позапрошлой ночью, запорошил их, словно обрызгав известью. Утром стояла такая звонкая тишина, словно в мире не было войны, и вообще как могли люди воевать, убивать друг друга, когда кругом так красиво, отчего поневоле возвышается душа до божественного начала, гоня прочь всё мелкое, низменное, суетное. Когда человек менее всего кажется диким зверем, способным на свершение безумств, когда он более всего ласков и нежен, когда с ним, кажется, говорит сам Бог…

Роман Климов дежурил на току, когда у него в хате ночевали немцы. В пьяном виде они оказались буйными. Устинья всё им сделала, что просили: у них было своё мясо – она им приготовила жаркое. Где только взяли – вот вопрос. Отварила картошку, нарезала свойского хлеба. Пошла Пелагея доить корову, а внук Илья сидел в горнице. Один немец пошагал на двор, шатаясь, а через какое-то время Устинья услышала крик невестки – внуку не сказала – вышла сама к сараю. А там, в углу, немец распластал Пелагею и елозил на ней, сверкая подковками своих бахил. Устинья потеряла от страха голос, а невестка уже и не кричала, немец застыл на ней, как неживой, и тут она опомнилась, схватила вилы, стоявшие при входе в сарай, отчего корова замотала головой, словно возмущалась: «Не делай глупости. Не губи себя». Но Устинья всё-таки вступила в сарай, где горела на специальной подставке керосиновая лампа. Она замахнулась вилами, целясь прямо в спину немцу:

– Слазь, окаянный вражина, ишь чаво удумал, паршивяц! – закричала она.

Немец быстро вскочил на ноги, выбил у бабы вилы и кулаком заехал в лицо. Устинья полетела почти к яслям коровы, которая замычала протяжно, как сирена. Пелагея одёрнула задранную выше некуда юбку, от исподнего остались клочья, с перекошенным лицом поднялась, как пьяная. Немец уже вышел прочь, что-то по-своему бурча недовольно.

Пелагея нащупала перевёрнутый подойник, в котором осталась капля молока, хотя она до конца не успела выдоить корову, как сзади схватила какая-то дерзкая сила и швырнула её под стену сарая на соломенную подстилку. Немец только кряхтел, сопел, придавив её одной рукой, как беспомощную курицу. И она отчаянно, пронзительно закричала, за что получила зуботычину. Противостоять огромному солдату она никак не могла, тем не менее продолжая яростно отбиваться и руками, и ногами. Вскоре ослабела, поняла, что уступает, заливаясь слезами…

Устинья поднялась с помощью невестки, по лицу из разбитого носа текла кровь. Она что-то причитала, держась за бок, слегка согнувшись от тупой боли.

– И что же вон гад такой сделал со мной, и чего же ты дура такая, пялилась на немчев? – заговорила свекровь.

– Это вам показалось, мам, не глядела я на них, мне было страшно. А вы всё меня в чём-то подозреваете, – жалостно тянула Пелагея. – Я сидела и доила, как он вдруг ударил меня так, что я в угол отлетела; я не видела, ей-богу, как он подошёл. Это он на меня пялился в хате, а мне было страшно от одного его звериного взгляда! – оправдывалась невестка искренне.

– Дак я сама хотела идить доить, а ты чё пробалакала мне? А вони слыхали, а энтот зверюка глазищами простриг, пока выходила из хаты с подойником. Я как увидела, так и обомлела. И никак с места от страха не стронусь. И тот уразумев. А его напарник оскалился и на меня уставился, тут я и поняла – увяжется. Пока у печи провозилась, а его, вижу, уже нет, чего не сразу узрела. И когда ты кричала – сердце моё так и подпрыгнуло в груди мячиком и екало, что еле поднялась со скамейки.. и чё теперя отцу баять, ссильничал одначе или как? – нервной дрожью проговорила свекровь, заглядывая в глаза невестки, брови которой прогнулись у переносицы, лицо всё было сумеречно, словно размазано слезами.

– Молчите отцу… – выдавила Пелагея, – кажется, не успел… вы пришли вовремя…

– А тогда чего же ты, как неживая лежала, небось, отдалась? Ой, ой, какой срам! – протянула с сознанием страшного горя свекровь.

Пелагея молчала, нервно вздрагивая плечами, она и сама толком не могла понять, что тогда на неё нашло, но ничего не почувствовала. Теперь ей самой казалось, что у немца это не получилось. Потому она уже не боялась последствий. Хотя в те ужасные минуты позора её сковал смертельный страх, что немец в ярости сможет задушить, да и образ фашиста, что сложился по слухам и газетам, прочно жил в ней. Когда немцы пришли к ним, она начала искать сходство воображаемого фашиста с действительным, реальным. Но немцы сначала улыбались, весело балагурили. Пытались объяснить своё вторжение причинами локальных боёв их армий на всём Северном Кавказе. Да и потом они ничего звериного не проявляли, поражая лишь своими внушительными физиономиями, своей грозной, но красивой формой, автоматами, всем снаряжением и боевыми машинами. Когда они въехали, почти все люди выходили из своих дворов, а ребята так даже готовы были бежать к ним. Но страх удержал их, всё-таки это не гости небесные, а вражеское воинство, топчущее их родную землю. Потом все попрятались по хатам, мальчишки принесли весть – солдаты группами заходят во дворы и что-то ищут. Выстрелы не гремели, немцы искали приют в чужих хатах.

– Выдоила корову, аль нет? – спросила Устинья. – И за что такое наказание?

– Не успела…

– Не успела, а вон гад, успев! – чуть не плача сказала свекровь. – Ступай, чаво таперя. Ой, стой лучше тут-ка, а то вони уже перепились – опять полезут…

– А Илья там?

– Там… он же не девка! Ой, а как же там Зойка, пришли к ним немцы, али нет? – встревожено заговорила она, усаживаясь под корову, продолжавшую пережёвывать сено.

Пелагея, ещё пребывая в страхе, при каждом малейшем звуке, шорохе, доносившемся из хаты, вздрагивала. Свекровь доила корову, струйки молока звонко устремились в подойник. Она уже не могла стоять от нервной усталости. Ноги стали уже мёрзнуть, из-под юбки свисал лоскут от порванного исподнего и наводил жуткие воспоминания, порождая в душе к себе стыд и омерзение…

Когда они пришли в хату, где было накурено и пахло жареным мясом и водкой, немцы продолжали бражничать, выкрикивая что-то вроде бравурных маршей. Илья не спал, он вышел в переднюю горницу.

– Что вы там, десять коров доили? – обидчиво, не без укора, но с иронией спросил внук.

Этот немец посмотрел на Пелагею и весело взял её за руку, но она выдернула, как из не успевшего захлопнуться капкана, глядя испуганно, в оторопи. Другие солдаты засмеялись, разглядывая бабу, как диковинку, хлопая себя по коленям, словно выражали сожаление, что никто из них не может ею обладать. И глаза сверкали азартно.

– И чаво ты пристал к ней, как банный лист?! – воззрилась Устинья, отнимая от немца невестку. – Вот тваму начальнику пожалуюсь, он задаст тебе жару, охальник! – попыталась она приструнить того, но солдат только скалил зубы. И тянул к Пелагее руки.

Илья, видя необузданное вражеское хамство, нахмурился, сжав челюсти. Устинья поставила ведро под печку, немцы увидели, воскликнув:

– О, млеко!

Из-под кровати выглядывал чёрно-белый кот, нацелено взиравший в любопытстве на непрошеных гостей. Пелагея взяла сына за плечо и пошла с ним в горницу.

– Как же, разогнались, молока захотели, – проворчала Устинья, – спать бы уже шли. И она взяла с пола подойник, чтобы процедить молоко в кастрюлю. Потом она налила кружку молока и понесла внуку, не забыв угостить и кота, тершегося об её ноги. Немцы же встали и пошли на двор.

– Чтоб вы там и остались! – вслед тихо произнесла хозяйка, думая о невестке, которой нелегко быть на виду у таких откормленных мужиков. И она пожалела сына, задумалась: как он там на войне, жив, ранен, что сейчас делает? «Ох, хотя бы жавой остався, счастье для нас было ба» – вслух сказала она негромко.

В эту ночь Устинья спала с невесткой, а внук – один. В первой горнице немцы заняли большую и маленькую кровати. Они ещё долго возились, громко разговаривали, захаживали к хозяевам хаты. Лезли к Пелагее через Устинью, подняв шум и нагнав страху на баб. Илья в темноте плохо их видел, но боялся заступаться за мать и бабку, и раз кто-то так сильно двинул его в грудь, что у него враз перехватило дыхание. А баба Устя взволнованно просила не волноваться, всё равно он ничем им не поможет, тогда как сам пострадает, а немцам без разницы, что перед ними пацан…

Но потом солдаты, видно, сморенные усталостью и алкоголем, успокоились. А уже утром они встали ни свет ни заря, и выкрикивали, что всех их ждёт дорога в Германию. Когда стало ясно, что их начальство собирает у клуба население посёлка, Устинья побледнела от одной мысли, что угрозам немцев недолго сбыться. И она подняла вой, обнимая невестку, словно плакала по покойнице. Солдаты уже ушли, и они вздохнули, и сами потянулись к клубу, идя вместе с Верстовыми, их соседями, да Тёмиными, и, всё ещё пребывая в страхе, тихо обсуждали своих постояльцев…

Роман Захарович подошёл к клубу, когда ещё не было немцев; нашёл своих, и по измученному виду Устиньи и напряжённому – Пелагеи, догадался, что ночь для них прошла нелегко. Внук Илья тоже как-то прятал глаза, точно стыдно было перед дедом говорить правду, точно они вступили в заговор с немцами против деда.

 

– Чего вы все перепуганные? Или вражьи души изгалялись? – спросил Роман Захарович, глядя на баб попеременно.

– Чаво, чаво, да ничаво! Германией стращали, антихристы! – нервно бросила Устинья. – Тебе-то што – дрыг в сторожке, а вони тут, под боком. Всю ночь, как на ножах, глаз почти не сомкнула, враг и есть враг – супостаты! – Устинья уставилась на мужа, дыша на него паром и спросила: – И нешто, правда, могут увезти в Германию? – спросила в страхе.

– Зачем ты им, старя, нужна, утихни и душу зря не рви! – сказал как решённое Роман Захарович, посмотрев на невестку, щёки которой нежно порозовели и он сам смутился. Да ещё люди глазели на них: на нём был овчинный полушубок, и выглядел Климов довольно представительно.

После того, как выступил немецкий офицер, и когда они ушли вместе с председателем и старостой, Устинья перевела дух, а Пелагея тотчас заметно повеселела. Уже почти пять месяцев она была без мужней ласки, и за это время к ней постепенно вернулось ощущение девки на выданье. Потому всякий взгляд то ли мужчин, то ли свёкра, она встречала не без тайного волнения. И эти ощущения волнующейся плоти у неё вызывали глухое чувство досады. А иногда она раздражалась, замыкаясь в себе. Пелагея при этом вспомнила довоенное время, как хорошо было ей с мужем. Какое это было счастье, от которого осталось лишь смутное довольство собой и мужем, как она тогда шутила с бабами по разным поводам. Много шума вышло из-за Домны, спутавшейся с Фадеем. Все бабы дружно её осудили за то, что она влезла в чужую семью. Собственно, жена Фёкла и наделала много шума, не пощадив даже себя. Тогда Пелагея в шутку допытывалась у мужа Устина, не пробовала ли Домна соблазнить его, на что муж отреагировал усмешливо, обхватил её за талию, сказав, что его по-настоящему соблазняет лишь только она, Пелагея. От одних этих слов она была безмерно счастлива, его так же удовлетворяло то, что жена не утратила за годы супружества молодую стать, что у мужа от этого не пропала к ней любовь, на которую она со всей страстью отвечала своей, безумно зацеловывая Устина.

Теперь, думая о прошлом, Пелагея приучала себя к тому, что она, должно быть, не скоро увидится с мужем, а может, вообще больше не доведётся быть им вместе? Но эти мысли она отгоняла от себя прочь, правда, у неё было ощущение, что с Устином на фронте пока ничего не случилось, и втайне молила Бога, чтобы уберёг мужа ради их любви и детей. Словом, Пелагея настроила себя на долгое ожидание Устина, без которого другие мужчины для неё как бы не существовали. Правда, их в посёлке почти не осталось, не считая стариков, о Макаре же бабы шутили, мол, остался, как племенной бык. А всё-таки в первые недели без мужа испытывала одно мучение, потом стала привыкать. В конце концов она уже не такая молодая. Пора бы укротиться плоти. Но она, вопреки всему, иногда властно заявляла о себе, что её чрезвычайно огорчало, дурно сказываясь на всём самочувствии. Но само по себе это желание подавлялось довольно редко, и поневоле приходилось вкалывать так, что от страшной усталости валилась с ног. Собственно, работой и спасалась, да сознанием, что муж сражается с фашистами на фронте.

От клуба шагали сначала молча. Роман Захарович всю ночь глаз не сомкнул, ведь немцы с автоматами наперевес, с электрическими фонариками ходили по току, заглядывали в зернохранилище и жестами объясняли ему, мол, если зерно куда денешь, тут же на столбе повесят. Они осматривали все сараи не как захватчики, а как истые хозяева. Ещё днём пересчитали коров, быков, кур, свиней. И почему не увезли всё поголовье, думал в недоумении Роман Захарович…

– Што жа ты, Ромка, не опередил Осташкина? – спросила Устинья. – Был бы старостой и нам бы жилось полегче?

– Самому в петлю лезть? Ты совсем с ума спятила! – ответил Роман Захарович, удивляясь в душе своекорыстию жены. – Они же тут не насовсем – придут наши и спросят: «Зачем врагу служил?» Нет, не по мне этот хомут, а его, Марфина тятьку, я не осуждаю, после с ним, конечно, разберутся, и не завидую ему, сговорчивому дураку.

– А ты будто знаешь, когда придут наши? А можа и вовсе не придут, вишь чаво бают вони – власть их тута надолго! – твёрдо сказала Устинья. Ты жа гляди – перед имя не больно умничай, а то начнёшь их учить уму-разуму. Вон Верстова Агапка мне сказывала – немцы хорошие – сами вызвались ей дров нарубить. А потом веселье завели… девке её и самой шоколадом потрафляли. И у Тёминой Варьки спокойные. А у нас – чисто дьявольское выродье!

– Обижали, значит? – спросил Роман Захарович, изменившись в лице, посуровев.

Устинья махнула рукой – замолчала. Климов посмотрел на невестку, ёжившуюся от холода в своей дошке из искусственной цигейки, и как-то хмурила брови, уйдя в себя. – Так что они делали – паскудники? – продолжал допрос он, нажимая на последнее слово.

– Ну, вот сейчас же я позволю им, как бы ни так, – грубо бросила Устинья. – Нашли молодуху. Я о старосте чево завела речь. Они бы вели себя не шибко нагло…

Роман Захарович покраснел, его лицо отливало бурым окрасом, глаза налились не то стыдом, не то ревностью, не то злостью; ведь то, о чём он думал на дежурстве, выходит, подтверждалось в действительности…

Глава 17

Устоялись морозы; снегу ещё навалило небывалого; идёшь по улице, а ноги прямо тонут, скрипит как крахмал, с ворчливым присвистом, словно собака грызёт кость и урчит на воображаемого противника. Осташкин обходил дворы ближе к вечеру, когда уже сумерки смешивались со снегом, а небо отливало густой синюшностью с крапинками звёзд, похожих на капли воды, освещённых изнутри острым лучом, застывавшим в стекле.

Немецкий офицер дал старосте наказ: со списком являться с напоминанием к тем, кого будут посылать на работу в город. В списке помечена в основном одна молодёжь – девки и парни. В это число попали Нина Зябликова, Анфиса Путилина, Стеша Полосухина, Валя Чесанова, Глаша Пирогова, Лиза Винокурова, Наташа и Настя Жерновы и другие девушки. А вот Ксении Глаукиной, Наде Крынкиной, Кларе Верстовой, Доре Ермиловой выпала доля работать в госпитале – присматривать за тяжелоранеными немецкими солдатами и офицерами…

Ребятам надлежало выехать завтра на строительство инженерно-оборонительных сооружений. Для Осташкина это была неприятная миссия. Некоторые бабы жаловались ему на грубое обращение немецких солдат, мол, нельзя ли ихнему начальству передать, чтобы укоротили им руки? Старик отвечал, что постарается; эти немцы, оказывается, вовсе не такие живодёры, о каких писали в газетах, с ними вполне можно о чём-то договориться. И шёл в следующий двор, не задерживаясь в каждом более пяти минут: он оповещал о предстоявшем задании и топал дальше.

Потом немцы откуда-то приезжали и расходились по своим квартирам. Этот вечер начал отсчёт их хозяев в новых условиях подневольного существования.

Утром чуть свет ребят погрузили на один фургон, девчат на другой; бабы со слезами провожали своих дочерей, словно на чужбину. Кто-то шёпотом заметил, что немцы решили обманом увезти молодёжь в Германию.

Екатерина Зябликова выглядела спокойной, бабские пересуды она воспринимала вполне осмысленно, то есть без паники. Староста Осташкин вместе с немецким майором, исполнявшим обязанности коменданта, пересчитал девчат, так как дед хорошо их ещё не знал. Своих внучек Никита Андреевич как ни старался заменить на любых других девушек, комендант упёрся – и ни в какую:

– У нас русский блят не пройдёт! – важно отчеканил майор фон Дитринц Роненберг. – Ничьего, твой внучка там не пропадёт.

– Далеко их увезут? – робко спросил старик, тушуясь под взглядом офицера.

– Найн, туть близко вашь горад. Под хутор Татарка, слыхаль? – Осташкин отрицательно покачал головой.

Комендант махнул рукой водителю, чтобы тот трогал. Машина бодро загазовала, выбивая из выхлопной трубы чёрный дым, и тронулась в сторону выезда на дорогу, ведшую в город Новочеркасск. Бабы следом, гуськом, с проникнутыми тревогой лицами, пошли за фургоном, махая руками. Ещё хорошо не рассвело, но было довольно холодно; мороз выжимал, кажется, всё, на что был способен. Немецкие солдаты пританцовывали, разогреваясь: хлопали руками в рукавицах по бокам друг друга.

От своих постояльцев Екатерина ещё вчера вечером ненароком узнала, что молодёжь повезут на работы и в дальнейшем им пока можно было не волноваться. Денис тоже уехал ещё раньше Нины. И немцы сейчас запрыгивали в фургон, но куда они уезжали, толком в посёлке никто не знал, впрочем, и даже не пытались любопытничать не в меру.

В колхозе бабы работали по указке Макара – он и сам не стоял без дела, не сидел в конторе; довольно и того, что бухгалтерия была полностью в руках Шуры. Назара поставил присматривать за дизельной подстанцией. Макар сумел своих детей оставить при себе. Возле Шуры иногда появлялся майор Дитринц и любезничал с девушкой с подчёркнутой учтивостью, на какую только способен воспитанный немец. Бабы изредка становились свидетелями того, как офицер провожал Шуру в контору. А потом, поговорив с ней, козырял и уходил к дороге, куда подъезжал автофургон, и на нём отбывал восвояси, оставляя вместо себя одного из младших офицеров с несколькими солдатами, наблюдавшими за работой людей в колхозе и жизнью посёлка. По улицам бегали пацаны, предоставленные сами себе, да в хатах или на дворе возились по хозяйству старухи…

Вечером немцы вернулись, а молодёжь была расквартирована в хуторе Татарка по хатам. Ксения и Клара помогали солдатам снимать с фургона тяжёлораненых, которых доставляли в тыл с фронта. Надя и Дора выносили грязные бинты, стирали и кипятили их и всё нижнее и верхнее бельё солдат в бывшей детсадовской кухне.

Из девушек больше всех переживала Ксения, разлученная с Гордеем, увезённым с другими парнями в прифронтовую зону. Накануне вечером они проводили время в скирде, несмотря на собачий холод. Но вместе им было почти тепло. Гордей выражал надежду, что им недолго быть в разлуке, всё равно наша армия вот-вот разобьёт немцев. Гордей просил Ксению не оставаться одной на виду у солдатни. У него стояли в глазах слёзы, она как могла, успокаивала его, что немцы не посмеют насильничать, теперь есть староста, объяснивший, что солдатам строго-настрого запрещено обижать население.

Ночью Ксения увидела во сне, как Гордей бил палкой по лицу немца, а он стрелял в него из автомата, но Гордей остался жив. Теперь она опасалась, что наяву это тоже может произвести, так как Гордей, в случае чего, собирался убежать из фашистского рабства.

Вечером, с тетрадью в кармане пальто, Осташкин ходил опять по хатам, куда записывал поголовье скота, птицы. Начальство будет сурово наказывать тех, кто самовольно порешит что-либо из живности. Никита Андреевич прямо говорил, если кто-либо самовольно посмеет заколоть кабана, то без его разрешения этого делать никак нельзя, но если и немцы самовольно сделают то же самое, то его, как старосту, о факте мародёрства хозяева должны поставить в известность.

– Для чего это им надо вводить такой строгий порядок? – спросил Роман Захарович у старосты.

– Дак, я так полагаю: интендантская рота заготовляет продовольствие для своей армии, да и раненых надо чем-то кормить, – пояснил Никита Андреевич. – Я всем так объясняю, ежели заколите кабана, тогда нам всем не сдобровать, а вот петушка или курицу, если порешите – я оставляю за вами – не впишу в тетрадку, но чтобы я точно знал, когда в свой котел их оприходуете.

– Ну и ну, нашёл себе службу! – слегка досадуя, ответил Роман Захарович.

– Дак, ежли бы ты согласился – делал бы то же, что они велят. Не от себя же я?

– Нет, сам бы я не пошёл, – раздумчиво сказал Климов. – А на свой риск они бы со мной не стали связываться. Я не их поля ягода. Насильно мил не будешь, так-то.

– А ежели они пришли насовсем? – в оторопи процедил Осташкин. – Я, конечно, понимаю, мы всегда врагов осиливали, но эти же на броне и самолётах?

– Как ты далеко глядишь! У нас тоже своя броня и авиация, что ж мы, только на лошадях шашкой махали? – Роман Захарович махнул рукой. Из дальней горницы выглянула Устинья и решительно покрутила у своего виска, мол, дед совсем спятил, с кем вздумал спорить, завтра же выдаст тебя им.

– Не думайте, что я какой-то враг, своих всегда уберегу, – сказал Осташкин, увидев жест старухи. – Ну, ладно, потопаю, а то немчи скоро, – он нахлобучил шапку, неловко потоптался на месте.

Роман Захарович в валенках проводил старосту до калитки. Уже который вечер дома не было внука. Постояльцы приглашали хозяина к столу пропустить чарку-другую водки. Солдаты искали глазами его невестку, которой свёкор велел не показываться им на глаза. Доила корову до их прихода Устинья. Роман Захарович сам ходил к коменданту и объяснил тому щекотливую ситуацию, что, дескать, вольничать в отношении их баб солдатам позорно. Майор Дитринц от всей души засмеялся, откинув голову назад, глядя снисходительно на деда.

 

– Немецкий зольдат твоя жена трогаль? – потом спросил комендант. – Старый баба им не нужна, а-а, невестка-а, о-о, гуд! Я сказаль зольдат, ти не бойся – волос с невестка не упадёт без моей приказ. А короша твоя невестка! – он опять засмеялся.

– Господин майор, вам почему-то весело, а нешто наши бабы любят грубые руки? Как бы ваша жена заговорила, если бы её чужой солдат начал лапать? Паскудство – последнее дело для военного, это разлагает вашу армию.

– О, ти философ, ваш зольдат никогда к нам не пойдёт, ви узе скоро капут. Сталин ваш с нашим фюрер братовались. Молотовь и Робинтроп – их послы мира, ти это не зналь?

– Наши люди стали забывать, что все мы ходим под Богом, – начал Климов. – А ведь в писании сказано: кто пришёл с мечом…

– Тоть и от мечья умрёт! – воскликнул майор Дитринц. – Карошо сказаль, я-я. Наш фюрер зналь сказание вашего министра Бисмарк: на Русь нельзя идти война – падёте! Ми верим Бисмарк, нашему соотечественнику. Но наша армия не победима, фюрер достиг главной цели и высокий идей освобожденья мира от коммунизма. И ми узе у порог Московии.

– Я про Бисмарка не слыхал, у меня три класса церковно-приходской школы. А зачем вам освобождать нас от коммунизма, которого ещё нет в помине? Вы, как татары, хотите отхватить весь мир. Вот это мне давно ясно. Мы не просили нас освобождать, а ежли надо – сами, как царя…

– Ваша Русь нищая, босая, а коммунизм – утопия. Ви сказать хотите, сто я фасист? О, найн, я по призванию простой инженер, война мне неприятна, но у нас мобилизация – закон. Я людей не убивай, моё дело исполнять приказ…

– Вот прикажут, и застрелите любого, ведь так? Ежли вы не фашист, то и не антифашист, ежли выполняете их приказ! – сказал Климов.

– Найн, моя рота – не каратель, мне приказывают не убивать. А всего лишь обслуга фронта…

Роман Захарович понимал, что майор иногда противоречил сам себе. Раз не фашист, тогда зачем превозносить своего фюрера? Но это он остерегался спрашивать: как бы немец не отделял себя от фашистов, а находился он с ним в одной упряжке, и будет молчать при виде расстрелов истинных антифашистов. Но и то хорошо, что офицер нашёл работу для наших людей недалеко от дома, думал Роман Захарович, покивав вежливо на последние слова майора Дитринца.

– Иди, старик, домой – нахаузен, я твоя беспокойства понималь, у меня в Германий есть свой семья, я узе сказаль: зольдаты – не обижайте населений. В Татарка есть полицай хузе наш золдать, я-я! Ню, ступай… – указал жестом, не терпящим промедлений.

И Роман Захарович пошагал, пребывая в лёгком недоумении от почти равного разговора с вражеским офицером. А по дороге ему шла навстречу Домна Ермилова, поравнявшись с ним, грубо спросила:

– Нечто к немчуре нанимался в сторожа?

– У них своих полно, я такой службой брезгую, а вот ты с ними распутничаешь! Это же какой балаган вы устроили у Василисы, а? И стыда нет! Муж Аркаша сражается, а она с немцами забавляется. Дуры вы, бабы, свою кровь русскую портите, нацию позорите! Тьфу на тебя! – бросил Климов, полный возмущения оттого, какие дурные слухи ходили о Домне.

– Ты лучше на себя обернись, хрыч старый! – оборвала она. – Я по комендатурам не шляюсь, как ты. Ходишь, как куркуль, ишь, вырядился в полушубок – пентюх старый, завидки душу изъели? На Устю уже не залезаешь, а бабка увся издёргалась от энтого. А можа с невесткой балуешься, а Усте ужо на тебя тошно зреть? – и Домна, сверкнув озорно глазами, заржала.

– Язык у тебя, что помело, нечего несуразицу плести. Дай бог, чтобы твой Демид вернулся, он бы тебя наставил на путь истинный. Шельма язычная как есть! – незлобно произнёс Климов и пошагал неторопливо дальше, оглядывая заснеженный посёлок. Он вспомнил, как майор что-то говорил неодобрительно о наших руководителях, но что он этим хотел сказать, Роман Захарович не мог сообразить ни тогда, ни теперь, вдумываясь в его слова о Молотове и Робинтропе. И когда же успел Сталин брататься с их Гитлером? Наверное, это чистой воды поклёп на вождя всех народов. Он одно никак не мог уяснить: почему немцев пустили в страну, где самая большая армия и передовая идеология? Ежли это произошло, в чём, он, собственно, почти не сомневался, значит, не всё обстоит так хорошо и в армии, и в руководстве страны? Немцы уверено заявляют, что уже, считай, победили коммунистов. От сознания этого у него на душе делалось не по себе, но всё равно Климов не хотел верить немцам, которым сейчас очень выгодно таким образом подавлять дух русских людей, чтобы у них не возникало побуждений к оказыванию им всяческого сопротивления.

От этих мыслей его незаметно отвлекли суждения Домны, совершенно лживые, будто бы он забавляется с невесткой. Для него это было целое открытие – вон в каких догадках пребывают бабы навроде Домны, неужто видно, что он дюже падок до молодых баб? Нет, вряд ли – это она решила со зла навести тень на плетень. Пустые домыслы, но такие, что скажи любому, так и поверят не за понюшку табака. Конечно, летом он боролся с вожделением, какое испытывал и к Ульяне Половинкиной, умевшей соблазнительно водить глазами и вертеть юбкой, и к Анне Чесановой, и к Авдотье Треуховой. Впрочем, почему бы ни полюбоваться хорошей бабой, на то она и красота, что невольно влечёт пялиться на неё, но вовсе без какого-либо плотского вожделения. Хотя заповедь Христа как раз это и осуждала, точнее, объясняла ситуацию… Да и бабы вроде той же Домны сами впутывают в свои чары так, что просто мочи нет освободиться от них. Вот и невестка его обладает всеми женскими качествами – обращать на неё внимание. Но он-то, чтобы поиметь с ней грех, и в мыслях избегал вожделения, ведь как-никак жена сына родного. Ему казалось, что невестке тоже тяжело без мужа, а сейчас война, другим голова забита, как бы достойно перетерпеть оккупацию. А тут эти солдаты смотрят на баб голодными псами, а их начальник ещё и шутил. Для него ничего не стоит смотреть за выходками своих подчинённых сквозь пальцы, не считая насилие за большое преступление, ведь они захватчики, чем всё как бы и сказано, что и развязывает им руки. Но своих баб он, Роман Захарович, ни за что им не даст в обиду…