Ясные дни в августе. Повести 80-х

Tekst
0
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

3

Лес обманывал. Или, что, собственно, почти всегда одно и то же, говорил какую-то неприятную правду.

Сколько-то времени я не мог двинуться с места, а когда очнулся, нашёл себя пустым и разбитым, как бывало со мной после приступов фальшивого оптимизма на партийных пленумах, когда он именно приступами, как падучая. Странным отражением от ствольной толщи я чувствовал кого-то вокруг себя и понимал, что этот кто-то, кого следовало бы бояться – ты сам.

Потом-таки пошёл. Без направления и мыслей. Нет, конечно, какие-то соображения в голове витали, но они были так общи и разрежены, что можно сказать – их не было. Я шёл, не обращая внимания ни на время, ни на небо, ни под ноги, ни на грибы, – что мне эти грибы? Ну грибы и грибы, они и в … Африке, положим, нет, а в Кузьминском лесопарке есть, и там они такие же грибы, ни рыба, ни мясо, глупость, фальшь какая-то земная. И какая разница – белые, серые, главное, чтобы дорога была до дома.

А дороги-то и не было. Тропинки вдруг возникали, отлегало от сердца: ну, наконец!.. – но пробегали шагов двадцать и растворялись во мхах. Какое-то время я метался по ним в разные стороны, потом встряхнулся и полез напрямки, не зная куда, уповая на то, что это я не знаю, а тот, кто подспудно ведёт меня – знает.

Начался дурнолес: колючий кустяк, канавы, еловые стволы противопутниковыми ежами ложились поперёк несуществующих троп – всё чаще и чаще, начинало казаться, что нет стоящего дерева, все попадали, выдрав для какой-то жуткой надоби себя самоё с корнем – с корнем! – и высились теперь чёрные кокоры в три-четыре человеческих роста, со стороны в косых просветах между стволами неизменно виделись капищами лесных духов или даже самими духами, явившимися на пути специально для какого-то предупреждения. Тут же царство паутин. Искрящиеся сети перегораживали любые возможные проходы, и все на уровне лица. Не случайно, пауки – тоже люди. Бурелом на бурелом – недавние выворотни лежали поверх таких же, но уже сгнивших и покрытых мхом, а кое-где и плотной несъедобной опёночной братвой от серого до ядовито-жёлтого цветов. В мёртвом больше соков для чужой жизни, сначала распни, а потом учись у него жить, живи с него, на нём. На живом дереве гриб не растёт, и пень только тогда даст грибное потомство, когда его собственная душа иссякнет и освободит место. Бурелом… И не потому он бурелом, что поломало-покорёжило деревья бурей, налетевшей со стороны и сверху, а потому, что эта дебрь сама по себе – бурелом, она уже так вычудилась из родившей её земли – буреломно, и теперь любой буре сломает шею, потому, наверное, эти лесные вычуды и называют крепью. С превеликим трудом, изодравшись, едва не свернув шею, потеряв дыхание, перелез через очередную еловую заграду и оказался зажатым со всех сторон: ёлка, ёлка, выворотень, бочага… Я полагал, что непроходимой может быть только молодая чащоба, когда стоят недоросли наглой стеной, ну нет щели! – да попал в настоящую непроходимость старого залежалого леса, в свалку корчей и понял лесную ловушку.

Вот тебе и Озерки!.. «А и захочешь – не уедешь!..» – а что как она в самом деле ведьма да по мою душу, взяли да выбрали на грибном совете меня за всё виноватым, заманили…

Попробовал было назад, но сил уже не хватало. Вперёд, в стороны нечего было и думать: старая дебрь ощетинилась на меня, стиснула, впору заплакать. Я опустился на какую-то неровность и заскулил без всякого вдохновения. Достойное место, чтобы мне закончится; часто я думал, как это может случится, но до такого лесного капкана не додумывался. Вместо паники опустилось спокойствие, я продвинулся по неровной кочке под солнышко и то ли заснул, то ли ещё как отключился, – последней запомнившейся была мысль о том, что мои портайгеноссе зачислят меня в дезертиры, как перед этим и шефа нашего, Гриба, – корабль тонет, крысы побежали… Вот страна… бурелом! А снилось – или виделось-бредилось? – какое-то тотальное бедствие, вернее, последствия его: земля перестала рожать. У яблонь – пустоцвет, колос – голая стрелка, у без пяти минут мамы живот стал усыхать, сжиматься и в конце концов окончательно вытек кровяной слизью. В лесу не стало комаров, но и это не радовало, потому что не было ни ягод, ни грибов, а на ягодных полянах – умершие от голода и горя птицы, гниющие долго, без червей и бактерий…

Прошло сто лет, а я всё был, был и был на свете, правда, раструхлявился, напитался гнилыми земными соками и, наконец-то, дал лесу потомство: осклизлые, многоухие, многоротые мокрухи вылезли из каждой моей поры, закрыв меня от солнца. Я становился кем-то или чем-то иным, и кто-то подзуживал в ухо: человек должен во что-то превращаться, а я через вязкую сонливость пытался спорить: не должен! Не должен становиться, он должен оставаться, его уже сделали тем, кем он обязан быть, за него уже постарались, а его работа-забота с напряжением всех сил – человеком оставаться. Хотелось умолять лес, кричать: «За что? Не превращай меня!..», но как всегда во сне – голоса не было.

Очнулся в тени, только ладонь левой руки попадала под солнечную струйку, в ней купалась пестрокрылая муха, шевельнулся – она взлетела. Как я был гадок и неуместен здесь, среди травы, мхов и полуживых деревьев! Я был даже не гриб, я был гораздо уродливей, но лес брал на себя моё уродство – какой ни есть, живи.

Встал и молча полез на абордаж – сколько осилю, а там – твоя взяла, Евдокия, пиковая ты моя Петровна! – превращусь в лешего да стану тут жить. Неожиданно, без всякого подсказа светом, бурелом кончился, а началась самая настоящая марь – пьяные великаны исчезли, сосны поредели, сплющились, земля странно выровнялась и помягчела. Видно, тут в древности было озеро, да выпил его корнями лес. А может и не выпил, а только укрыл, спрятал, и чёрные слепые щуки плывут подо мной, надеясь и не надеясь на поживу? А по берегам, небось, селились лесовики… Тоже – Озерки.

Я шёл уже минут двадцать, марь выровнялась во все стороны. Хорошо было бы раньше выгрести сюда на лодке и отдаться ветру – к какому-нибудь берегу, к чьей-то баньке да пригонит, не надо вязнуть в сапогах. Посмотрел в сторону, куда склонялись верхушки болотных, без всяких ветвей берёзок и на самом краю мари увидел… белую – черепичную? – крышу и кучерявый над ней дымок…

Знакомо ли кому-нибудь так, как нам, упрямое движение к цели, о которой известно лишь одно, лишь то, что её нет? Я трижды прошёл до увиденного места, вышел на берег этого древнего озера и столько же прошёл по берегу – вправо и влево, сбил ноги, едва терпел ноющую боль в плече и в пустом желудке, но всё шарил и шарил глазами в просветах, в реженьях и над верхушками деревьев – где ж ты, мой дым?

И была ещё марь поменьше, и был ещё один бурелом покруче, и пошёл после него лес совсем какой-то странный: ямы, частые косые пеньки, ровными рядами сосны, невысокие ветвистые берёзы, кусты, а на весёлых вроде бы полянках – заросли крапивы, между ними и настоящей лесной травой неожиданно темнели земляные плешины, как бывает вокруг костров на туристских стоянках. Разглядел и дорогу, криво нанизавшую на себя несколько таких закрапивных полянок, за которыми она бежала уже прямо, прямо, прямо до поваленной через неё берёзы, а дальше… дольше я рассмотреть не успел, дальше я про дорогу забыл: на поваленной берёзе сидел человек и поглядывал в мою сторону.

Как меняется мир с появлением в нём человека!

Стоило бы тут порассуждать о неожиданном человеке в пустоте, но поздно, поздно рассуждать о человеке, когда он уже появился. Он был стар, может и не так уж стар, но многодневная щетина (ещё не борода!) и лохматые пегие волосы из-под кепки явно добавляли ему непрожитое. Кирзовые сапоги, заправленные в них брюки костюма, пиджак без пуговиц – я разглядел это, когда подошёл ближе, как и бурые пятнышки на когда-то светлой рубахе от давленых комаров. Корзины не было, должно, оставил где-то в кустах, не потащил до места отдыха, и она отдыхала отдельно.

Первым, после озноба непроизвольного испуга, желанием было схватить его за рукав и взмолиться: «Выведи меня отсюда, мил человек!» – и не отпускать, пока не выведет, но его ровное спокойствие быстро передалось мне, я взбодрился.

Он смотрел на меня без интереса, постукивал своей грибной палкой по бересте, из-под неё сыпалась ржавая труха. Когда я подошёл, и старик увидел, что корзина моя пуста, заулыбался. «Надрал, небось, валуй небритый!» – выползла откуда-то перемешанная с завистью ревность к чужой удаче. Спрашивать же про грибы было неловко, и про Озерки – вдруг они всё-таки за тремя соснами, не выйти б дураком. Но что-то спрашивать было нужно, и я спросил, что это за место такое странное в лесу?

– Где? – оживился дедок, оглядываясь вокруг себя. Голос у него был хрипл, даже по полуслову «где?» можно было сообразить, что он давно не прочищал горло разговором.

– Да вот…

Старик промолчал дольше, чем было нужно для того, чтоб сообразить – в лесу улицы не мечены, лес, мол, и лес. Потом ткнул, наконец, палкой:

– Вона, где крапива, та, что до ёлок, – покосился на меня, понимаю ли? – школа, как раз к ёлкам крыльцом будет… В яме, – ткнул в другую сторону, – видишь, где пеньки? – это амбар, он опять заулыбался, видно амбар в его голове был хорош и особенно люб ему, не то, что школа. – Вот в тех бузинах – колодец… Да, за магазином ещё колодец, но в этом вода не в пример лучше, – махнул в сторону «магазина» рукой и сухо облизнул потрескавшиеся губы, – куда как лучше… А это всё – он неторопливо очертил полукруг в сторону сосновых посадок, – луга.

На всякий случай я кивнул: хороши луга, трава аж до пятого этажа.

– Сильвачёво, – вздохнул старик блаженно. Он производил впечатление совершенно счастливого человека – в Городе давно нет таких лиц, в Городе счастливый человек изведён как тип – он нарушает правила уличного движения, распорядок дня и прочую трудовую дисциплину. Законы общежития допускают только общее счастье, которого не допускают другие законы. Даже когда городские дебилы попадают в лес, они так не светятся, у них свет с грустинкой: сорван цветочек, к чудищу возвращаться…

 

У меня чуть отлегло: Сильвачёво – не Озерки.

– А я думал, это Озерки так заросли, – хотел сострить я, но дед ответил серьёзно.

– Озерки не зарастут, Озерки лесу не по зубам.

– А как мне из этого леса выйти?

Из леса? Как же ты из леса выйдешь? Он теперь кругом – лес.

– Ну, а Озерки где?

– Озерки?

Я не понял – дед удивился или испугался, но улыбка с него сползла, и сам он нахмурился и сполз с берёзы.

– А на что тебе?

Меня подмывало что-то соврать или рассказать-распросить про рожь и белые грибы, но сказал, как есть:

– Я там машину оставил, да вот заплутал.

Старик прищурился, долго что-то соображал, нервно вытаскивая из волос сор, заодно и почёсываясь. Потом опять посмотрел в мою пустую корзину – нравилась ему моя неудачливость!

– По дороге этой сначала будет Жилино, большое село, много гриба, а за ним, на развилке от камня влево, вверх там дорога пойдёт сначала, вверх, вверх, потом сравняется, километра четыре-пять, если по дороге, будут и Озерки.

– А если не по дороге? – включился я в его топографический бред.

– Напрямки? Напрямки далеко, – и он показал совсем в другую сторону и от направления моего пришествия, и от уходящей к Жилину дороги. Уж там-то Озерков никак не могло быть! Я поторопился перевести разговор на грибы, пусть лучше врёт про них, но он сначала отмахнулся.

– Мы сами, что грибы – живём, пока не съедят.

Бывает – съедают?

– Чем крепче да краше, тем скорей… А ты-то почто в лес наладился?

– За грибами, да только…

– Ты что, не видал гриба? – у дедка опять загорелись глаза, в их свете открывалось, что не такой уж и старый, как увиделось вначале за щетиной и лохматой неухоженностью, – не видал? – про грибы ему все же поговорить не терпелось, – э-э, мил человек, на гриб надо настрой иметь.

– Какой настрой, когда лес пустой!

– Голова у тебя пустая, вот она ничего и не видит, – теперь этой грибной кастелян посмотрел на меня с сомненьем, – от гриба доверье надо иметь, без доверия все зрячие – слепые.

– Ну, научи, – чем спорить, лучше было подыграть. Вдруг да скажет что-нибудь отмычное для этого леса, путное, хотя и путного от него услышать ничего не хотелось – и в лесу тоже неприятно встретить человека умнее тебя.

– Гриб, – лесовик даже приосанился, потом снова взобрался на берёзу и поёрзал слегка по бересте, – он человек нрава весёлого, общество любит, потому и живёт в весёлых местах.

Говоря «гриб», он имел ввиду, конечно, не все грибы подряд.

– В чернолес за ним не ходи. Нашёл одного – упаси бог нагибаться, оглядись с росту, а то правильная думка через руки в землю убежит и – всё. Сначала заметь, замеченные уже никуда не денутся. Замеченный гриб себе не хозяин, и лес его не спасает, разве уморит раньше срока. А в разных поглядах – разная сила. Приметил, чтоб взять и не взял – всё, гриб с тоски загнётся, а просто полюбоваться – ещё и в рост пойдёт. Самые могучие в лесу грибы не от дождя и земли, а от доброго глаза.

Я слушал и не слушал. Ноги гудели, мучила жажда, хоть и не верил, но украдкой высматривал то место, где был колодец. Старик сам не понимал, что говорил, но, похоже, кроме грибов его давно ничего не интересовало, и если заговорил, то выговорит всё. Хотел спросить: сам-то что нагрёб? Говорить все мастаки… Корзины нигде рядом не было. Или на корзину тоже настрой нужен?

Старик опять соскочил с берёзы и подошёл совсем близко, так что пахнуло кислым. Зашептал:

– А в самом грибе главное – цвет. Через цвет всё нутро его и видно. У здорового, нужного гриба цвет густой и серьёзный, а как увидишь пестрядь – погань, и не нагибайся. Живёт гриб от корня, а корень живёт век, и не там, где гриб растёт, а в своём особенном месте, загони его леший на чужое – все вершки червяк сразу и слопает. А на родимой кочке грибу никакая улитка не страшна, соскочил с кочки – всё. Не жилец. Где родился, как говорят… По червивым грибам и лес распознать легко. Гриб червивый – дрянь дело. Не жизнь, – и он обречённо опустил руку.

Я кивнул на посадки.

– А рыжики тут есть? В посадках, бывает, рыжики растут, – кроме белых, я никогда в жизни не собирал ещё рыжиков и груздей.

– А кто они такие, рыжики? Ни те, ни эти? Тогда, считай, теперь все – рыжики. Я раньше тоже думал: белый – это такой столичный большачок, а оказался обычный наш озерковский кулак. Разбери тут. А сгубило его, – тут он даже огляделся, – что завсегда с ним рядом мухомор растёт. Такая у нужного человека планида. Замечали, что рядом с белым всегда мухомор? То-то. Заполонили. А почему? Потому что мухомор – ногой, а ему только этого и нужно, или – тьфу на него, что ему тоже в масть, а боровичка-то сразу под корень со всем его семенем и земными жилами…

Опять забрался на ствол, почесал под рубахой, вздохнул.

– Обабок – тот чиновник, вроде меня или, – смерил взглядом, – тебя. По молодости ничего ещё человек, а пересидит чуть – вот уж мерзость.

– А груздь? – спросил я, только чтобы отряхнуться от разоблачающего глаза.

– Груздя, брат, нет, – старик схватился за голову, – нет, сгинул, кто теперь на войну?..

– Груздя нет, а белые, значит, есть?

Он опять покосился на мою пустую корзину, как бы чего-то соображая.

– Мне нахваливали эти места – белых тут!.. – что мне было ещё говорить?

Старик толику помолчал и начал потом говорить тихо и медленно, псих.

– Белого тут много, – и глаза его засветились, – в лесу его не ищи, он со всего леса на опушки сбегается, оторваться от леса не может, а то бы прямиком в деревни двинул. А уж если в лесу – только по дороге, обочь, обочь. Знаешь, где раньше хорошо рос? Э-э, не знаешь! По коровьим тропам, прям-таки вереницами выставлялись. И коровы всегда здоровы были, белый гриб от коровьей порчи хорош, а ещё он хорош…

Этого я слушать уже не хотел: семь вёрст до небес и всё грибным лесом. Я сам мог ему лекцию прочитать: и от мигреней, и от триппера, и – это мне больше всего понравилось – от обморожения. Так и писали: незаменимое средство при обморожении. Только не мог сообразить, как в июле обморозиться или где в январе белые грибы собирать? Или маринованными? Особенно, наверное, хорошо, если их употреблять под водочку вместо лежания в сугробе. Правда, это я сейчас при старике ёрничал, а когда грибную медицину читал (грибную!) во всё свято верил, и что горький гриб от тифа, и что рыжий – от чахотки, зелёный, на который глянуть опасно – от порчи крови и тромбов, а одна какая-то невзрачная серая поганка даже от алкоголизма. Читал тогда и думал, что грибы специально урождены под человеческие проблемы, поэтому они всё-таки и не грибы, а что-то недостающее человеческое. Ведь и держатся – каждый гриб своего дерева, деревья же – люди.

Пока я это вспоминал, дедуля забормотал совсем уж бессвязное:

– …а как пошла за белыми охота, они взяли и сами стали расти мухоморами, не отличишь.

– Закосили?

– Надо же как-то от вас спасаться.

– В белые тут у вас никто не превратился?

Лесовик опять посмотрел с опаской – на меня, на корзину.

– А на что тебе?

– Познакомились бы, – я вовремя спрятал смешок, старик смотрел теперь на меня пристально, не мигая и не отрываясь, да взглядом нашего брата не пронять, я отвечал ему синхронной ровной пытливостью, и небритое его лицо помягчело.

– Эх ты, контора!.. Вона, смотри.

Мне было легче себе не поверить, ущипнуть за ягодицу или как-то по другому заставить проснуться: под тем самым кустиком, где я тщетно высматривал дедову корзину, чуть прикрывшись веточкой медуницы стоял прекрасный белый гриб, такие иногда показывают в погодном хвосте программы «Время» или печатают в календарях, форсируя цвета и яркость. Крепкая, как бы перевитая спрятанными под буроватой кожей жилами ножка, светло-коричневая буграстая шляпка, размером в лесовикову кепку, с белым, чуть в желтизну – или зеленцу? – подбоем спор. Спорам было тесно, они выпирали из-под неровного обода, как бы собираясь расти вверх сами. Словом, гриб красавец, каких, может быть, иному грибнику вроде меня только на картинках и доводилось видеть. Гриб стоял чуть отклоняясь назад, как богатырь, собравшийся биться с чудищем и похваляющийся перед боем.

Корзину высматривал, а грибного слона и не заметил, что значит дедов прицел!

– Прохор, – любовно, но с оттенком то ли зависти, то ли обиды выговорил мой леший, прищурился и тихонько покачал головой, как всегда делают старики, забредшие в какой-нибудь запылённый уголок памяти, – крепкий был мужик… Здесь у них как раз рига стояла, последняя во всей деревне, пустая уж двадцать лет, а всё одно – не разбирал.

«Шишки что ли в ней сушить?» – как бы между прочим подумал я про ригу, лес ведь кругом, но ни спорить, ни спрашивать ни о чём не стал, меня не отпускало очарование, только из-за него я и не сорвался с места, чтобы дотронуться руками и вывернуть из земли с корнем.

– …и вон, и вон…

Лесной чудодей начал кивать по сторонам, и на концах его кивков появлялись грибы, настоящие белые грибы! Эти были поменьше, поскромнее первого, с чудищем биться не собирались, но всё равно дыханье моё запрыгало, вот тебе и плесень переросшая – ведь плесень! – а при встрече с ней восторг – сравнить не знаешь с чем, но видишь, видишь, чувствуешь тот тёплый свет в глубине полупрозрачного крашеного воска школьных манекенов, а в них-то откуда? Есть, есть в этом какая-то тайна… и куда делась усталость и желанье убежать вон из леса?

– Всё Сильвачёвы, – пояснил старик, – на этих фамилия и держалась, а что до войны, так тут вся деревня была из Сильвачёвых, по прозвищам различали: Сильвачёвы-Горелые, Хромые, Портные были Сильвачёвы, Кузнецовы, Ивановы были, те все бедовали, по пятнадцать человек в избе, а деловиков – пшик, они первые и подались, а в люди, всё одно, только один Иванов и вышел, третий, Васька, столовой в городе заведует… вон там, как улица вниз пошла, дом их.

«Улица», то есть лес, ничем особенным от остального леса не отличимый, метрах в ста и вправду понижался.

– А вон, видишь, две берёзы? Околица… за ней уж гриба нет, никто не селился, зато километра через два – Жилино, раза в три деревня больше была, а уж не поленишься дойти до самих Озерков – там-то гриб вековой, особенно по-за кладбищем, это с развила от алатыря левой руки, что прямо в подъём, до берёзовых клиньев, так вот в самих берёзовых клиньях и с другой стороны вокруг кирпичного завода…

– А эти Сильвачёвы – какие? – Перебил я деда, пока он не начал брендить про озерковский университет… какой в этом гнилом болоте кирпичный завод? – Вот эти, эти – какие? – и нащупал в кармане сложенный нож.

– Эти как раз Хромые, дед у них хромой был… вон он, гля-ко, притулился… сам дед Сильвачёв, хромой чёрт, ох, и норовной был старик, намаялись мы с ним!..

В том месте, где плоским щитом высился корень поваленной берёзы, на вздыбленном от падения дёрне, криво оперевшись на один из высоких корешков, стоял старый белый гриб, размером он не уступал первому, да сила из него уже ушла.

– Таких упёртых теперь нет, не во что стало его впречь, норов-то, в вино ушёл, в дурь, в червоточину.

«Если червивый, – думал я про себя, – то конечно, а если не очень – можно и взять…»

– Ты сам-то, дед, что, не грибник? – только одно меня и удерживало от ножа – не я ведь нашёл их всех, закон не закон, а не по-совести.

Лесовик пожал плечами, словно первый раз услышал такое слово – грибник.

– Что ж ты тут делаешь?

– Думаю, – он по-хозяйски огляделся, – вырубить да откорчевать – это, скажем, мы с тобой сумеем, а как этих обратно?..– и обвёл рукой грибную поляну.

«Со мной? С чего это он решил, что я буду с ним вырубать да корчевать? Сумасшедший, точно сумасшедший!»

Однако, терпение моё кончилось.

– Ну, думай пока, – и открыл ножичек.

Э-э-э! – утробно завопил лесовик – велико было его недовольство, и так скорёжило его фигурку, что ничего, кроме крика «Моё-ё!» я не ожидал, – Нельзя!

Про нельзя я знал. Когда просто нельзя – это ещё ничего. Нельзя и всё, что уж тут попишешь… а вот когда можно, но почему-то нельзя – вот это мука зудящая! Я наклонился.

Старик смотрел дико округлившимися глазами и вдруг начал пятиться, пятиться, путаясь в траве, заплетаясь в ногах, назад, назад, потом вскрикнул, будто только что увидел меня, да не меня, а чудище какое, замахал руками и с неожиданной проворностью ринулся вглубь посадок. Некоторое время я подождал, вдруг он вылезет обратно с припрятанной корзиной и финкой и всё же заорёт «Моё!» – но его не было, не было, не было.

«Дурак и в лесу дурак», – ну что ещё можно было вывести из этого?

Дед Сильвачёв оказался, конечно, квеловат, но в сухой волокнистой ноге червоточины были почти незаметны. Перед тем, как срезать его, ещё раз обернулся на посадки: тихо… чёрт бы его побрал. Положил грибную голову Хромого в корзину зеленоватой щербатой мездрой вверх и начал торжественный отсчёт:

 

– Раз!

Прохора оставил напоследок – не терпелось, не терпелось взглянуть на него в корзине, да уж больно он был хорош на своём месте.

Всего белых на поляне оказалось семь, и только один пришлось, искромсав на части ногу-голову, выбросить. «Какая-нибудь пробабка Лукерья». Остальные грибы были некрупные, но из них совсем молодых, ножки бочонками, хрустящими на срезе, только два – и всё равно это были настоящие белые! А Прохор и изнутри оказался чист и плотен, как говорят, сахарный. Не пил, наверное, не курил, – продолжал я свой внутренний монолог.

Дно в корзине было снова закрыто, в третий уже раз, но теперь-то, теперь-то! – не политбюровской гнилью, а белыми! И я больше смотрел в корзину, любовался: вот же, вот же они, милые, сбылось, свершилось – белые! Ликовал. Все недавние страхи и чертовщину выдуло этим ликованием из головы, лес был добр и светел, день едва перевалился через свою середину, а передо мной нетронутым было целое Сильвачёво, а там Жилино, а там, «от алатыря левой руки вверх» и сами Озерки. Озерки, Озерки, наверное, всё-таки с другой стороны болотец, куда я сам собирался идти, да отговорили…

Славное сделалось во мне настроение – куда ушла усталость!? Конечно, настроение – внутри нас, но какое удивительное для него обрамление – лес. В городе тоже может быть и радостно, и страшненько, но похожи эти чувствочки на обойный рисунок: как бы не был ярок, в конце концов привычка нивелирует всё под серую служебную монотонность, дождь ли, ветер, утро, ночь… И – лес! Как он чувствителен к свету, тому самому, рождающему настроение! Вы бывали в лесу перед грозой, когда чернильная тревога сочится отовсюду, и лес мёртво затихает, силится остаться незамеченным для небесного гнева, а потом, когда это не удаётся, рвётся в чёрной тревоге, в чёрной, хотя туча и не закрывала ещё полуденного солнца, а только разинула зев? А как странен, как похож на дневной сон золотой лесной туман, когда видны макушки сосен, видно голубое небо, но не видно третьего дерева? Или другое чудо света: солнце ещё только вылупилось, не встало ещё на ноги, ещё только самые высокие ёлки дотянулись до розового разлива утра, а в лесу уже светлым светло, всё-всё видно и весело. И – вечером, едва солнце дало с зенита малый крен, а уже темно и даже тихим тёплым днём неспокойно на сердце и грустно: день в лесу, как поэт, первым понимает тщету света и рано умирает. Неспокойно и грустно. Лес не просто так или иначе как-то освещается, он ещё сам колдует над впитанным за прошлое житие солнцем, он сам творец своего света, и иногда, после долгого лесного плена кажется, что день не потому день, что солнце высоко, а потому лишь, что сейчас лесу весело, ведь и ветер потому лишь дует, что забеспокоились или разыгрались в лесу деревья…

Я пошёл вдоль дороги в ту сторону, где света было больше, от крапивной школы и пенькастого амбара туда, на край, к Сильвачёвым-Ивановым. Белые росли семьями по три, пять, лишь перед самым спуском к вырытой кем-то когда-то ямине гриб вырос в одиночестве, маленький, но уже старый: ножку съели, но шляпка под мой счётный стандарт подходила, и отметила собой рубеж – сорок семь.

Ивановых было десятка два… Честно признаться, азарт счёта иссяк, да и вообще яркость азарта как-то затуманилась. Пожалел только, что не тремя днями раньше я попал к ним в гости: почти все были стариками, правда, стариками надёжными, даром что из советской деревни, выбросил я только двоих, а за одним и наклоняться не стал. Сильно не переживал, наоборот, за «околицей» лес начинался ещё лучше, без этих уродливых крапивных ям и бузины, – скорей, скорей!.. скорей? – но… сразу за берёзами выстроились ряды пепельных поганок, уже мне знакомых. Я перебегал с одной стороны заросшей колеи на другую, по инерции чуть не на четвереньках ползал под аккуратненькими, в человеческий рост ёлочками – нет! поганки, поганки и поганки!

Не мудрствуя, бросил я ползать, вышел на дорогу и зашагал по ней быстро: всё равно в Озерки было через Жилино, а до Жилино – с чего бы деду врать? – всего-то пара километров. В колеях тут же закраснелись мухоморы, этакая прорва!

Скоро большие деревья кончились совсем и сплошняком встал умопомрачительной частоты берёзовый дурняк, как будто его посеяли однажды как траву, а проредить и прополоть позабыли. Дорога в нём потерялась, вынул компас, на солнце в этом лесу никакой надежды, и, держась – где остатков колеи, где просто более проходимых участков, двинул в Жилино.

Березняк был странный. В одном месте я споткнулся о торчащий из земли железный зуб, в траве его было не заметить. Присмотрелся – рядом ещё один, ещё и ещё, словно без шляпок металлические грибы. «Уж не Кузнецовы ли здесь вылупились?» Стукнул по одному ногой – едва заметно дрогнули все остальные, да ещё те, которые не заметил сразу. Перевёрнутая борона. Четыре дерева проросли сквозь неё, самое большое уже не умещалось в железную рамку и теперь она вместе с четырьмя ржавыми зубьями больно врастала в белое берёзовое тело. Что за оратай здесь заблудился? Через десяток лет борона врастёт и в остальные и приподнимется с ними над землёй… Потом попалась груда камней, тоже проросшая, потом путь мой пересекла канава, неглубокая, но зачем она в этом сухом месте? Потом выторчала из земли ещё одна железяка, очень похожая на слоновье ухо, назначения которой я так и не определил и с места не сдвинул. Рассказать в своём сельхозотделе… Русские инки… И ведь не тысячу лет, а всего-то тридцать прошло от последних тутошних житий, а уж всё поросло. Быльём. Казалось, лес пожирал удобренные многими и многими человечьими жизнями лакомые кусочки, рос торопливо, неразборно и путано, чисто по-человечьи, точно какие-то силы, не найдя возможности для привычного воплощения, рванулись наперегонки к небу тонкими жилистыми шеями. А может, он укрывает, прячет позор земли, как вчерашний счастливец струпья на месте недавних украшений? Ведь лес живёт очень умно, у него свои правила, запреты, разумная воля, не позволяющая, например, трогать поле, полянку, какой-нибудь лужок, и прямо-таки заставляющая набрасываться и с диким неистовством пожирать иные пустыри. Как сякнущий свечной огонёк от случайных сквозняков, память помечется ещё туда-сюда и – потухнет… Жилино, Жилино. Сильвачёво, потому что там жили Сильвачёвы, а в Жилино кто? Жилины? Этакие крепкожилые мужики, семижильные? Или это было просто удобное место для житья – Жилино. А может – наоборот, так тянули из этих мужичков жилы… Жилино… Жили, но… Я остановился, прислушался, не идёт ли за мной лесной чудило? Нет, тихо. Тихо. Слишком тихо. Я удивился, что не поют даже птицы – они-то почему? Ни малейшего шороха, лес приложил к тонким зелёным губам корявый коричневый палец: т-с-с… Я пошёл быстрее, стараясь ни о чём не думать, но не думать оказалось так же непросто, как и согнать с языка простое русское словечко-название: Жилино – ещё бы ничего, когда б оно было целое, а оно возьми и разломись: Жили-но. Жили, но… Жили, но… Кто-то ведь прилепил в конец эту сожалеющую мёртвость «но» – и к слову, и к благодатным лесным местам. Покосил, повыдирал с корнем, как грибы, без войны и нужды, да и концы в чащу. Кто?..

Тишину расколол пролетающий ворон: «Кр-ра-а!», и сразу без остановки запищала знакомая птичка: «Ти-и-и! Ти-и-и!» Что она – летела за мной через весь день и лес, чтобы, дождавшись от меня самого вопроса о её беде, начать безостановочно отвечать на него? «Ти-и-и! Ти-и-и!» и снова «Ти-и-и! Ти-и-и!» Да почему же – я? Что такого ужасного мог сделать маленький партийный бюрократик, чтобы обезлюдели десять лесорусских Бельгий? Ты ошибаешься, птичка! Только на секунду она замолчала – задумалась? – и потом, словно получив от всезнающего лесного божества нужные подтверждения, запищала уже без остановки: «Ти-и-и! Ти-и-и! Ти-и-и! Ти-и-и!..»