В одном чёрном-чёрном сборнике…

Tekst
9
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Евгения Райнеш. «Лунный зверь»

По степи катится удушливый запах жженой полыни. В беззвездной тьме, где клубы дыма затмевают слепое небо, а луна сочится сквозь мглу тощим дрожащим светляком, багровеет вдали приземленными волнами степной пожар.

– Ой, горько, Горислав, горько, – горбится под ногами трава.

Шаг, еще шаг. Боже, какая боль! По босым ногам боль.

«Ой, так горько, Горислав, что уже сладко», – соловеет все еще сомневающийся рассвет.

Горислав кружит в темноте. То едва продвигается на ощупь, то почти летит над горькой травой, окрыленный внезапной уверенностью. Он гнался за зверем с тех пор, как помнит себя. А теперь так близко, что чувствует едкий мускус животного страха. Вдыхает запах до того, как слышит вой. Гориславу грустно. Ему знакома эта сладкая боль в груди. И надрывный крик. И бесполезность жертвы. Он и зверь – одно. Горислав всегда знал это.

Зверь чует, что идет Горислав, оставляя за собой пожарища. Горит сухая полынь. По степи огонь не вспыхивает, а катится. Ветер несет пламя. «Жарко, Горислав, жарко», – жалуется под обожженными ногами степь.

Вскидывает свободную руку к опаленным глазам. Рядом, уже совсем рядом. Горислав слышит хрип. Зверь в капкане. Горислав стискивает двумя руками виски. Слишком сильная боль. Вспыхивают в темноте два приплюснутых желтых блюдца – зверь смотрит на Горислава.

– Ты возьмешь меня с собой к звездам? – шепчет, не двигаясь от боли, человек. Хочется смотреть на загнанную жертву вечность. Но Горислав знает, что при свете дня зверь станет другим. Ему нельзя ждать утра, уже пахнет рассветом. Жертва не опускает глаза.

– Не опускай глаза, – просит Горислав.

В глазах у зверя слезы.

– Ты поплачь, – разрешает Горислав.

В груди пробегает дрожь от сладкой боли. Почти баюкает он зверя. Протягивает руку. Сейчас дотронется до свалявшейся шкуры. Сейчас…

Зверь рвется из капкана, мощным толчком отталкивается от земли. Горислав летит в сторону от удара мощной лапы, хватает руками воздух… Только воздух хватает руками Горислав.

Он открывает глаза, не понимая, почему ему холодно, когда только что от пожарища было невыносимо жарко. Горислав корчится на гладком полу. В окно бьет розовый свет, щедро рассыпая себя по веселенькому кружеву. «Здорово, что Машка повесила эти абсолютно безвкусные занавески в мастерской», – улыбается, еще не проснувшись, Горислав.

И тут же удивляется глупой мысли, садится и обводит глазами заваленную всяким живописным хламом студию, словно впервые рассматривает свои непроданные картины, развешанные по стенам. Потом только спохватывается, что сидит голый на полу мастерской, по всему телу – жирные пятна масляной краски. С удивлением подносит к глазам ладони в ржавой пожарной копоти. От рук скользит взглядом к мольберту. Там только что написанная картина, еще не просохли краски. Горислав зажимает рот рукой, чуть не крича. На холсте, готовый к прыжку, застыл его Лунный зверь. Он еще несовершенен, но, несомненно, в глазах у Лунного зверя то самое непереносимое желание сладкой боли. Он почти поймал его. Но только почти. Зверь прекрасен, но не так, как должен быть. Горислав тихо стонет и опять откидывается на пол, придавленный тяжестью собственного сердца.

1

– Гаррик, старый пес, ты еще живой? – толстый Венька, законодатель мод, бабник и любитель вкусно пожрать на халяву, приближался, пыхтя и сметая все на своем пути внушительным пузом. В голове у Гаррика пронеслась паническая мысль, что если он и остался жить после инфаркта, то сейчас точно задохнется в объятьях Веньки. Ко всему прочему толстяк явно намеревался целоваться.

– Да, слава Богу, обошлось, – уворачиваясь от грядущих приветствий, насколько можно дружелюбней выдавил из себя Горислав.

– А врачи что говорят?

Венька доверял врачам и здоровому образу жизни. Он был преданный и осторожный любитель всего правильного и безопасного. Его натюрморты сочились свежими продуктами, если яблоки – то до глянца крутобедрые и красные, если ветчина – нежно-розовая. Кроме продуктовых натюрмортов, Венька ничего рисовать не пробовал, ему хватало – покупали, как горячие пирожки, которые он тоже, кстати, изображал с неизбывной любовью.

– Да говорят, что излишеств мне нельзя теперь.

– Ну, какие излишества у нас, бедных художников? – скорчил скорбную физиономию Венька. – На выставку идешь?

Вопрос был явно риторический, так как стояли они на крыльце выставочного зала. Гаррик даже сквозь стеклянные двери ощутил напряжение пространства.

– Вот же черт, – бросил в сердцах. – Машка здесь уже?

Венька пожал плечами:

– Судя по всему…

Как-то шестым чувством Гаррик понял, что происходит. Бросив Веньку на полуфразе, устремился внутрь.

Его работ в этой галерее не было, да и не могло быть. «Собиратели чудес» – так называлась экспозиция, призывающая каждой картиной радоваться жизни. Гаррик пытался радоваться, но у него это всегда плохо получалось. Никогда в его работах не светились всепрощающим теплом глаза. Он, Гаррик, был охотник. Не собиратель.

Не его это: умилительные Красные Шапочки на коленях у Серых волков, взлетающие в бездонную высь города, заслужившие небывалую легкость, Венькины же наливные яблочки да пироги из чудо-печки…

Но сейчас благодушие и умиротворение явно были нарушены. В гнетущей тишине между ценителями сказочного искусства проносился пугающий шорох. Это трепетали картины, развешенные на тонких, но крепких бечевках. От напряжения, витающего в воздухе.

Ну, и еще нечто нарушало чопорность и правильность пространства.

– Что, не слышите? Они чувствуют его приближение… Картины эти ваши сопливые чувствуют.

Гаррик не ошибся. Машка была уже на хорошем взводе. Покачивался ее длинный вытянутый профиль, именно она размахивала бокалом, притягивая к себе внимание внезапно притихшего зала. Шампанское небольшими всплесками расцветало на ее белой футболке.

– А, бл…ди, испугались… Теперь-то точно…

– Мария! – выдохнул Гаррик с привычным отчаянием.

Он тут же понял, что для него вечер окончен, так и не начавшись.

– А… – ласково обернулась Машка. – Ты пришел. Один? Никого нет с тобой? Чувствую, что нет.

Посетители, увидев Горислава, отмерли, зашевелились. Они были постоянными любителями, не пропускавшими ни одну выставку в их не столичном и редком для таких событий городе, и знали, что при появлении Горислава скандал откладывается.

Он же, подхватив резко поникшую, сразу вырубившуюся Машку, поволок свое сокровище к выходу. Оставшиеся приняли их странный уход как данность. Привыкли.

Заплатив таксисту сверх счетчика (Машке то и дело было плохо, приходилось останавливаться), Гаррик доволок подругу до мастерской, скинул на продавленный топчан. Разминая руки, походил по комнате. Подошел к завернутой в мохнатую тряпку картине, присел на корточки перед закутанным полотном, потерся щекой о махровую ткань:

«Ну, здравствуй, моя неудача. Здравствуй, мучитель мой лунный».

Показалось? Или нет? Только шевельнулись махры, пошли слабыми волнами, словно что-то вдруг заворочалось внутри. Гаррик успокаивающе похлопал по раме, жесткой и сквозь тряпку. Даже не удивился. Просто порадовался в очередной раз, что не развернул картину. Пусть ее – завернутая. Так лучше. Спокойнее.

Походил еще в сумерках, не включая лампу. Тени ползали слепыми котятами в отсветах надвигающейся луны. Гаррик потрогал одну носком башмака, тень испуганно съежилась, отползла. Присапывала Машка.

«Утром пить захочет», – предусмотрительно подумал Гаррик.

Пошел налить ей воды в большой прозрачный графин, поставил рядом с топчаном на пол. «Завтра оценит». Накрыл подругу потертым шерстяным пледом. Походил еще, попинал тюбики с засохшей краской, разбросанные по полу. Делать было больше нечего. Можно, конечно, поработать, но не хотелось. Гаррик, завернувшись в шерстяной плед номер два, улегся на диван номер два, поворочался и заснул.

Снилось Гаррику, что парит он, невесомый, в поднебесье. Все выше и выше поднимается без всякого усилия со своей стороны, удивляется: «Как это я раньше не понимал, что так легко можно подняться над землей? Какой идиот был, даже ни разу не пробовал это сделать». Видит сверху – мастерская его, Машка по улице идет, дергает дверь. Думает Гаррик с восторгом: «Вот сейчас я ей сюрприз сделаю». Залетает в мастерскую, а там – пусто, темно. Паутиной все опутано, пыль нежилая, словно несколько лет нога человеческая сюда не ступала. Ходит он по запущенной студии, Машку зовет, ведь видел же, видел, как заходила она. А вот пропала. Подходит к завернутой картине. И что интересно, куль с картиной выглядит так, словно полчаса назад был сюда поставлен. «Но как? Кем?» – думает во сне Гаррик. И вдруг из-под махровой простыни заговорил с ним зверь. Даже не то чтобы заговорил, рыкнул чуть слышно. Но этого хватило, чтобы как полгода назад толкнулось сердце, замерло, затем резкими скачками понеслось навстречу гибели. Проснулся Гаррик, сел на диванчик, сердце успокаивает, стреножит. Сон это. Сон.

В полупробуждении Гаррик услышал вдруг булькающие звуки. Наверное, почти окончательно проснулся, потому что подумал с досадой: «Машку полощет после вчерашнего. Вот пьянь». И вскочил, моментально проснувшись: булькающие звуки перешли в животный вой. Гаррика подхватило предчувствие беды и понесло в сторону воя.

Орала Машка. Наклонившись над умывальником, она остервенело кромсала что-то одноразовым станком для бритья, который Гаррик оставил там еще со вчерашнего утра. В первую секунду ему показалось, что она чистит морковку: во все стороны летели оранжевые брызги, потом понял: Машка кромсает вены. Он подскочил, вырвал из рук станок. Порезы не сильные – так, чуть поковыряла кожу, но, видно, в одном месте задела что-то, крови было много. Выла, скорее всего, от ужаса.

Гаррик схватил полотенце, обернул Машкину растерзанную руку. Она внезапно затихла, не сопротивлялась, лишь смотрела на тут же промокшее полотенце широко раскрытыми глазами. Гаррик отвел ее на топчан, накапал валерьянки, сел рядом, прижал к себе:

 

– Ну и дуреха ты, Машка. Кто же дешевым одноразовым станком для бритья вены себе режет? Он же тупой.

Машка беспомощно всхлипнула:

– Мне было так одиноко и беспросветно. Словно чей-то голос шептал, что я никому не нужна. Я подумала, никто не заметит, если меня не станет.

Гаррик задохнулся от жалости:

– Я бы точно заметил. Проснулся, захотел побриться, а станка нет на месте… У тебя как? Прошло?

Машка послушно кивнула.

– Это не из-за водки, Слав… – только она и мама звали его Славой. – Это совсем не из-за водки.

– Ну да, из-за ее количества, – не удержался Гарик.

– Слав, – Машка словно не услышала его сарказм, – знаешь, это не в первый раз. Как тебя в больницу положили тогда с сердечным приступом, словно что-то в голове помутилось. Он стал приходить.

– Кто, Маш?

– Голос. И напиваться начала, чтобы не слышать. Он нашептывал, что я совершенно никчемная, никому от моей жизни ни жарко ни холодно. В общем, словно меня и так нет.

– Кчемная, кчемная, – успокоил Гаррик.

Закутал потеплее, заставил выпить таблетку снотворного. Наверное, после алкоголя не стоило этого делать, но из двух зол пришлось выбирать то, которое позволит Машке отдохнуть и прийти в себя.

Он попытался лечь рядом, но, как всегда, узкий топчан не вынес их двоих, и Гаррик пошел на диван номер два. Прислушался – Машка засопела уже спокойно, иногда чуть всхлипывая, проваливаясь в сон, но не горько, а немного обиженно.

Утром Гаррик взволнованно ходил взад-вперед по мастерской, а Машка жалась в угол топчана, трогательная в своей грации жеребенка-переростка. Следила за ним умоляющими, виноватыми глазами. Подошел, сел рядом и неожиданно даже для себя сказал:

– Ну все, Мария, хватит. Давай-ка жениться…

2

Руки у Машки болели еще месяц, тяжело сгибались в локтях, порезы опухли, ныли. Она старательно прятала свой позор под платьями и блузками с длинными рукавами, никому не показывала и не рассказывала. В Загсе Гаррик сам заполнил за нее все необходимые бумаги.

Свидетелем назначили толстого Веньку, чтобы далеко не ходить. А в подружки невесты напросилась какая-то дальняя Гаррикова родственница с кукольной мордашкой, чему Венька и был несказанно рад.

За две недели до торжества Машка решилась сама себе шить свадебное платье. Несколько дней говорила только об этом, и однажды, вернувшись в мастерскую, Гаррик увидел, как она в задумчивости смотрит на шелковую белую тряпку, распластанную по полу. Все, что по Машкиному мнению, мешало, сдвинулось по углам. Мольберт с начатой картиной завалился набок, на подрамнике небрежно болталось кухонное полотенце. Над всем этим безобразием с видом творца висело задумчивое Машкино лицо. Большие портновские ножницы в ее руках выглядели очень угрожающе. Она повернула голову на скрип половиц, сверкнула на Гаррика стеклами очков:

– Как ты думаешь, если не получится, можно будет потом из этого носовых платков нашить?

Но, к огромному удивлению Гаррика, все-таки получилось. Презрительно фыркая на предостережения, что невесте самой шить платье – не к добру, Машка упорно продвигалась к цели. Она вообще была временами невероятно настойчива. Иногда до идиотизма. Расшибала лоб, опять ломилась, опять расшибала, напивалась, плакала, опять шла и опять расшибала. Гаррик не понимал. Вот, например, почему просто не купить платье? Он был на волне, «Лунный зверь» получил немыслимый ажиотаж на проходящей сейчас выставке, и другие картины активно теперь покупали. Они могли позволить себе пусть не обалденное, но просто хорошее свадебное платье. Нет же, Машка изрезала кучу ткани, сутками сидела над белыми тряпочками, разговаривать с ней в такие моменты строго воспрещалось.

Но, в общем, это были очень счастливые дни. Гаррику замечательно работалось среди тряпочного нашествия, он творил весь в белых лоскутках, которые хлопьями летели во все стороны из-под Машкиных ножниц, оседая везде, где только можно, в том числе и непосредственно на нем, Гаррике. Он чувствовал себя чуть ли не ангелом в белых пушистых облаках. На землю его опускали периодические, но смачные ругательства Машки по поводу несовершенства окружающего мира в общем, и ее, Машкиного, несовершенства, как портнихи, в частности.

Вечерами они выходили в сумеречный свет, не торопясь, прогуливались под тусклыми фонарями, загадывали желания на падающие звезды – их было особенно много в конце этого лета; о будущем, впрочем, не думали. Само образуется. Так же, как внезапно образовалось Машкино платье.

Накануне свадьбы Машка вдруг вынырнула из-под белых волн шелка, кровожадно сверкая взглядом, перекусила нитку и, задержав дыхание, прохрипела: «Готово».

Гаррик приготовился деланно закатывать глаза и бурно восхищаться, но, к его удивлению, восторг не был притворным. Машка в своем свадебном платье казалась почти красавицей. Костлявость превратилась в стройность, хилый цвет лица – в загадочную белизну. Она вообще стала таинственная, словно и не Машка вовсе, а какая-то совсем другая, незнакомая Гаррику женщина. Она прочитала это в его глазах и, удовлетворенная, пошла раздеваться. Засыпая, жених разглядывал платье, висящее на гвоздике, вбитом в стену. Оно светилось в темноте мягкой шелковой белизной, и было приятно просто смотреть на него.

Как это ни странно, ночь перед своей женитьбой Гаррик проспал как убитый. Он накануне забрал «Лунного зверя» в студию и рассматривал многочисленные предложения, не решаясь признаться даже самому себе, что не хочет продавать картину. Со зверем, затаившемся в углу, Гаррик чувствовал собственную наполненность, полотно придавало уверенности в себе и словно возносило над прочей мирской суетой.

Ничто даже не шевельнулось в нем, напоминая о грядущих великих переменах. Проснулся глубоким утром, потянулся сладко. И увидел, что Машка сидит на полу с большими ножницами в руках. Вокруг нее валялось то, над чем она две недели колдовала, умоляя стать свадебным платьем. Гаррик не то, чтобы испугался, просто удивился: «Машка, ты что?».

Машка сняла очки, посмотрела на него беспомощными близорукими глазами и тихо произнесла: «Не бывает в жизни совершенства». И замолчала, уставившись в пустоту. Крепко сжала губы, а это означало, что говорить с ней бесполезно. У Гаррика на секунду потянуло жгучей тревогой от висков к желудку, но он отогнал от себя это неясное и ненужное ему сейчас ощущение, подошел, погладил по голове, как ребенка: «Оригинально. Ладно, не хочешь, как хочешь… Надевай быстрей, хоть что-нибудь». Машка влезла в неизменные джинсы.

Свадьба получилась очень обыкновенной. Родители и гости радовались, жених и невеста недоумевали, что они вообще здесь делают. Машкины джинсы и белую школьную ленточку в пепельных прядях родственники сочли за театральную выходку: «Ну, творческие люди, понятно, оригинальничают». Справляли в отчем доме Гаррика, родители настояли: никаких ресторанов, сами все сделаем.

Приятели перепились, мама чуть не получила инфаркт, когда поняла, что пельменей, по всей видимости, не хватит. Художники ели и пили много. Хотя все, кроме Веньки, были худыми. Мама косилась на эту отчаянно пьющую и закусывающую братию: «Глисты у них всех, что ли?». Гаррик засмеялся, обнял ее: «Откуда, мамочка? Разве что заспиртованные… Как в Кунсткамере». Мама шумно расплакалась, вытирая глаза рукавами праздничной блузки: «Слав, и жену-то ты какую странную выбрал. Не в себе она, что ли?». Гаррик почему-то рассердился:

– Мам, перестань. Машка хорошая женщина. Она – актриса, в кукольном театре работает, я тебе говорил. Это такая психологическая защита у нее. Попробуй сутками напролет зайчиков да ежиков репетировать, волей-неволей странной покажешься. Не надо раньше времени к ней цепляться, ладно?

Мама покачала головой и опять ушла на кухню, поджав губы, так ничего и не ответив. Гаррик понял, что цепляться она непременно будет.

Его тут же зажала в углу коридора чья-то пьяная, необъятногрудая тетка, навалилась, тяжело дыша водочным ароматом и матерными словами: «Ты бы поцеловал тещу, мамой назвал. Ласковый теленок двух маток сосет, знаешь? Ну, пойди обними тещу…»

Гаррик осторожно отодвинул пьяную, ушел от греха подальше – какую тещу целовать? Машкина мать умерла лет двадцать назад, Машка еще ребенком была. Потом весь вечер избегал пышногрудую полудурошную.

Спальню, приготовленную для молодоженов, тут же заняли Венька и хорошенькая свидетельница, народ ближе к ночи стал возмущаться, ломиться в закрытую дверь, Венька под натиском не устоял, ввалились дружно, спали вперевалку на широкой двуспальной кровати.

Гаррик с Машкой устроились на балконе, завернувшись в одеяла: смотрели на звезды, прижавшись друг к другу, в основном, от холода. Утром мама Гаррика, пришедшая к спальне поздравить молодых, была поражена живописной группой творческих пьяниц, с удовольствием храпящих на старательно подготовленном ей брачном ложе для сына.

Выбрались из бестолкового праздничного гуляния только к вечеру следующего дня. Машка натерла ноги новыми туфлями, заботливо подаренными Гарриковой мамой, недолго думая, разулась – так и ехали в жарком автобусе, потом шли по теплому асфальту, и Машка смешно ежилась и ойкала, когда под босые ноги попадались острые камешки.

– Ну, не босоножка ты, не Айседора Дункан, – смеялся Гаррик, а Машка жмурилась, подставляла лицо уходящему солнцу и, скособочив рот, показывала молодому мужу длинный розовый язык.

3

Мария всегда сторонилась людей, уверенных в том, что именно они живут правильно. Особенно – настойчиво дающих безапелляционные советы, аргументируя тем, что «так делают все». И поэтому, увидев, как народ толпится возле какого-то лотка с дешевыми курами, Мария сразу решила, что куры, которые нужны всем, ей лично не нужны. Она пошла дальше, упиваясь свободой от очередей и обожая мужа, которому глубоко безразлично, какие куры будут сегодня на ужин. Собственно, будут ли куры на ужин вообще, ему было тоже полностью безразлично. Мария еще раз поздравила себя с удачным замужеством и всю дорогу до дома что-то напевала.

В мастерской, как всегда, оказалось пыльно и тускловато. Машке нравилось здесь с Гориславом. Только с ним мастерская приобретала вид домашнего очага. Сразу становилась теплой, обжитой, до краев наполненной всякими мыслями и идеями. Поэтому настроение резко ухудшилось, когда Мария поняла, что муж еще не вернулся. Она швырнула сумку в угол, села почитать в ожидании. Зачиталась, не заметила, что стемнело. Вечер плавал в сумерках, как капустный лист в кастрюле с борщом. Обмякший, поникший, уже бесполезный.

Мария отложила книгу. Слава редко задерживался так поздно. Он не любил полночные тусовки, а худсовет давно должен был закончиться.

– Не делайте из мужа культ, Паниковский, – сама себе строго сказала Мария. – Муж – тоже человек. Имеет право.

Но теплее от этого не становилось. Беспричинный страх уже наползал на Марию туманным облаком, вкрадчиво окутывал ее. Чудилось, что не только волосы поднимаются на голове, а также начинают шевелиться очки, дергаясь на переносице. Ей казалось, что страх идет из угла, оттуда, где стоит картина Гаррика, так и не распакованная после выставки. Его знаменитый «Лунный зверь».

Мария видела ее всего один раз. Конечно, картина впечатляет, но не до такой степени, чтобы внушать ужас даже сквозь неизменную махровую простыню, в которую Славка всегда ее укутывал.

Мария тихонько начала двигаться навстречу своему страху. Страх был противный, липкий, потный и тяжело дышащий. Как толстяк, взбирающийся на пятый этаж в доме без лифта.

Шевельнулись занавески на окне, Мария вздрогнула, поняла – ветер. Скрипнула дверь – пришел Гаррик? – показалось. Эти несколько секунд, пока она почти на цыпочках подбиралась к источающему тревогу углу, напоминали изрядно затянутую сцену в спектакле, где играют на редкость дурные актеры. Вспомнив театр, Мария приободрилась и запела кукольным голосом детскую песенку:

– Бродят страхи по пятам, а за ними – жути,

Никому я не отдам страшные минуты.

Было скучно одному, и не пелась песенка,

Если страх ко мне пришел, значит, будет весело…

«Господи, маразм-то какой, – успела подумать еще Мария. – Неужели я когда-то пела этот безвкусный ужас, веселя детей?»

– Угу-у-у, – вдруг явно услышала она голос, звучащий одновременно и в ней, и вне ее. Голос был гулким, катился в голове, отдавая острой болью в висках.

Несмотря на это, Машка бодро произнесла:

– Если сама с собой говорить начала, значит, сама себе и отвечать должна. Что это мне мерещится? И что такое это «угу»?

– Угу, в смысле того, что ты пела этот ужас для детей, – набирал силу голос, все больше становясь реальным, отдельным от ее мыслей. – Пела, пела. Пошлость какая! И все, что ты делаешь, пошло, безвкусно, развращение для чистого ума. И молчи, рот не открывай. Все равно какую-нибудь глупость сморозишь. Опять одеяло на себя начнешь тянуть – я то, я это…

 

– Чего это «я то, я это»? Вовсе нет, я не о себе всегда…

Почему она отчитывается перед этим голосом непонятным? То ли в голове у нее, то ли у соседей телевизор работает.

– Открытие выставки Гориславу кто испортил? Жалко стало, что не тебя хвалят? Или знаешь, что тебя-то и не за что?

– Да это не его выставка, – попробовала Машка оправдаться. – Там ни одной его работы не было.

– А приглашенные что подумали? Потенциальные покупатели? Люди из деловых кругов? Ты же ему всю биографию портишь. И ладно бы на экстерьер полюбоваться или подержаться за что когда… А то ведь ни спереди, ни сзади…

– Не твое дело! – рассердилась Машка, уже не понимая даже, как странно она беседует в пустой студии сама с собой. – Ты же стал приходить ко мне и шептать всякие гадости, от этого я и напилась тогда. Чего ты хочешь? Мы со Славиком сами разберемся.

Неожиданно злость прорезалась во вкрадчивом шепоте. Словно этот некто не смел и допустить, чтобы у Гаррика и Машки могли быть какие-то секреты от него.

– Погубишь ты его, – он словно выплюнул фразу. – Вены чего резала? Чтобы Горислав только о тебе бы и думал. Ну, он и думает, успокойся. Жалеет тебя.

– Почему жалеет?

– Потому что жалкая ты. Все, что делаешь, безвкусно, противно, никому не нужно. Некрасивая, неинтересная девчонка! Что тебя ждет? Унылая жизнь, полная страхов, падений и неудач. Думаешь, достаточно сильная, чтобы подняться после падения? Посмотри на себя. Ты – ноль. Что может дать судьба такому ничтожеству? – голос шипел уже, реальный и нереальный сразу.

– Ты… ты кто? – спросила Мария, продолжая двигаться к источнику своих страхов. – Я тебя не боюсь. Ты нарочно говоришь так, чтобы разозлить меня.

Голос притих на мгновения. Затем разразился дьявольским хохотом.

– Ах ты моя маленькая! Ах ты, моя безобразненькая, – сюсюканья приобретали в его интонациях порочные оттенки. – До чего же бабы дуры, тупые курицы. И что ты тут делаешь? Что ты тут делаешь, я тебя спрашиваю? Тебя к приличным картинам и подпускать-то нельзя, не то что к приличным художникам. Только я такое тебе позволить могу, цени великодушие. Ну, подойди, подойди ближе.

– Куда ближе? – растерялась от потока хамства Мария. – За что ты меня так? Что я тебе сделала? Кто ты?

Очки слетели с ее носа, издав жалобный стон, треснулись об пол, пошли паутиной трещин. В этот момент показалось ли ей, то ли в самом деле – заволновалась махровая простыня, в которую была укутана картина. Словно кто-то большой и страшный пытался выбраться из махровых пут.

– Ну вот, – вслух расстроилась Мария. – Теперь без очков мне не только слышаться будет, а еще и видеться.

Она до сих пор пыталась убедить себя, что все это только плод ее расстроенного воображения. И голоса, и это жуткое шевеление из-под тряпки.

– Нужно идти навстречу страхам, – сказала в ней благоразумная Мария.

Она решительным движением руки сдернула с картины простыню. Ткань, зацепившись за угол рамы, тут же с радостным треском разошлась пополам. На Марию с небрежным любопытством уставились два желтых хищных блюдца.

– Ну, Мария, жена художника, со свиданьицем, – сказал зверь. Облизнулся и мощным рывком прыгнул на нее.