Черти на том берегу

Tekst
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

«Та сторона реки»

(Философия странного человека; кое-что из другого детства и чуть постарше…)

Можно подумать, он угрюм, а он жил с таким выражением лица вот уже как двадцать лет три месяца две недели и ровно пять дней, до того момента, когда его увидел Святик на заброшенном мосту около старого парка над полувысохшей речкой, имя которой давно никто не помнил. Лишь камыши шелестели, неугомонно подквакивающим лягушкам. Он приходил на этот мост каждые вторник и четверг. Было видно, как шевелился его нос, принюхиваясь к запаху застоявшейся воды, лёгкому ветру, что пронизывал насквозь деревья, летя с той стороны парка, прищуривались глаза пытаясь рассмотреть дальние уголки ландшафта. Руки спокойно лежали на перилах, дыхание чувствовалось глубоким, словно старательно был втягиваем каждый кубический миллиметр драгоценного чистейшего воздуха.

Как бы ты не стремился к просветлению, всем рассказывая истории постигших людей, бегая с квадратными глазами на работу с работы, угождая всем и вся своими благами, и получая плевки в свою сторону, плевки «благодарных» друзей, которые смотрят на тебя, будто ты им должен по гроб жизни. Ты будешь топтаться на одном месте, так и не поняв, где удовольствие и радость настоящего. Бесконечно крутясь, как белка в колесе, сбиваешь себе ноги в кровь.

– Я же, не хочу ни кому ничего доказывать, мне, честно говоря, это и надоело, а точнее – этого делать не нужно, да только понял это я не сразу. Всякое спорное дело остаётся спорным, если заводится спор, итог один – каждый остаётся при своём мнении для себя верном. А с истиной не поспоришь, но никто её не знает, а точнее не замечает и потому спорят даже с ней, и остаются в неведении, потому как спор рождает глупцов. – Он говорил, а Святик слушал, раскрыв рот. Это был художник, Всеволод Радный. Его жизнь в корне отличалась от жизни Святика. Зачем-то Эльдар Романович, который оставив их на мосту, сейчас разговаривая с кем-то по телефону, познакомил его с ним.

– Не надо тянуться к «высоким религиям», – продолжал Всеволод, – чтобы понять духовность, надо просто прислушаться к себе, к тому, что говорит наше сердце – оно имеет желания, ими не следует пренебрегать. Один служит Богу в храме, другой на сцене, третий на пленере, в мастерской. Кто-то отдаёт свою дань на печатной машинке. – Всеволод сделал паузу. Посмотрел на ошеломлённого Святика, у которого, по всей видимости, уже закипал мозг. Продолжил: – Вы, когда-нибудь обращали внимание, как много идиотов вокруг. – На это Святик усмехнулся… – Конечно, само собой, – констатировал его усмешку Всеволод.

– На одной из выставок картин (выставка была смешенной, в одном углу висели два портрета, рядом с ними несколько пафосных натюрмортов, дальше пейзажи и т.д.), я остановился перед одной работой, автор безызвестный, под картиной название «Солнце в стакан», да, именно …в стакан, не …в стакане. Художник наверное призывал светило закатиться в посуду, при этом вокруг было довольно мрачно, одинокий гранённый кусок геометрии на серо-бурой поверхности и серо-голубом фоне. Люди толпились, что-то говоря друг другу, отдельные персонажи, прикладывая большой и указательный пальцы к подбородку, сводя вдумчиво брови, с согласием пошатывали головой. Меня это смешит, без всяких экивоков. Каждый хочет показать себя духовным философом, культурным воспитайкой, великим «Великим». В двух шагах от людей будет висеть прекрасный пейзаж с чудесными берёзами, зеркальной лужицей, замечательной игрой света и тени, но они будут толпиться возле двух треугольников и кляксы на холсте, рассуждая и вкладывая из воздуха взятую философию. Мгновение и толпы нет, останется один человек, и – глаза посмотрят на берёзы.

Я люблю ходить по таким местам, там можно найти много полезного и идиотизм, которому не устаёшь удивляться. Зачем? – Чтобы понимать, что со мной..! Чем громче выставка, кстати, тем идиотизма больше. Ещё не люблю выражение «каждому своё», оно несёт за собой призыв к пошлости, хотя конечно каждый имеет свой взгляд и право на него… только это выражение толкуют кому как вздумается… В прочем, люди себя ведут так всегда во всём, а потом оправдывают свою слабость.

А человек на мосту это самый банальный для современного общества художник-пейзажист не много реалист, не много импрессионист, он любит природу и передаёт её на холст. Он мастер, который не ленится, работает, а не копается в дебрях своей подсознательной шизофрении, не рассчитывает на дурака, поверившего идиоту-искуствоведу.

– Я написал четверостишие об этом:

 
Я с кисти бросил каплю в пол,
Халата вымазал подол,
«Шедевр» – скажет идиот
И философский смысл найдёт…
 

– Если бы вы писали солнце, что оно сказало бы смотрящему на него? – Так прозвучала его первый вопрос, которого Святик, признаться не ожидал, вообще ничего не ожидал. Он стоял рядом и просто слушал, Всеволод продолжал рассматривать даль. Святик посмотрел туда, куда смотрел он. Пауза тянулась.

Святик не знал, как ответить на вопрос. Промолчать было не удобно. Ляпнуть, что попало, тоже не вариант.

– Может о радости… солнце это всегда радость.

– По-вашему солнце настолько посредственно, что может светить только в моменты радости?

– Просто детство, в детстве всегда радостно, когда светит солнце.

– В детстве радостно и во время дождя… – Сразу последовал ответ.

Святик понял, что несёт бред, но ничего поделать с этим не мог. Он подумал, что не должен молчать.

– А как же, когда человеку грустно, а солнце светит? – Продолжал говорить Всеволод. – Или же человек счастлив и даже самая пасмурная погода, самого серого цвета, будет переливаться всеми цветами яркого солнца.

– Вы хотите сказать, можно написав дождливую погоду, много сказать о солнце?

– Почему нет? – Всеволод улыбнулся и повернулся в этот раз к Святику, с каким-то намеренным взглядом. – Когда мы пишем природу (все равно что), должны всегда думать о солнце и никогда не забывать о нём. Тогда твоя природа будет всегда жива. Даже по самой «дырявой» памяти. Когда тучи нависли густо над землей, и мы не видим солнце, оно ведь не исчезло. И когда наступила ночь, солнце не закопали в землю.

Теперь солнце и слова Всеволода не выходили из головы Святика. Больше в тот раз не прозвучало ни слова. Художник показался довольно странным человеком для Святика, но он определённо порадовался, что среди идиотов нашёлся такой человек. Одновременно с тем он подумал, что возможно с этой необычной философией можно связать свою работу, – начать давать что-то большее, нежели сплетни замоскворецкой жизни и выдумки такого же, как все, выходит идиота, – так подумал Святик о себе. Следующий, о ком он подумал, был престарелый Эльдар Романович, как сам представился, юрист по первому образованию, психолог по второму и филолог по третьему, сказал, что имеет какое-то издательство. Его не интересовала предыдущая писанина Святика, но что-то вселило в его сердце надежду. «Я вижу, ты сможешь сделать гораздо больше…» – сказал Эльдар Романович, когда встреча с Всеволодом состоялась. И теперь они ехали в машине. Зачем это было нужно, на тот момент ещё не было понятным. Но по какой-то причине Святик согласился поехать с незнакомцем, не ведая, кто он и зачем ему это понадобилось.

– Зная, где вы находились в то время, когда я вам звонил, могу предположить, что вам в определённой степени надоело жить, а до конца предполагая сложность вашей жизни, позволю провести параллель со своей жизнью. Моя мать так же, как и ваша потратила свою жизнь на несколько браков, а точнее мужчин, с которыми провела, в основном молодые годы жизни. С тремя из них вступала в официальный брак. С двумя прожила не долгое время в сожительстве. Хотя если соизмерить её не официальные отношения с официальными, то стоит заметить, что её сожительства можно посчитать более полноценными браками, но и то – «бог знает, что…». Как вы, я хотел покончить собой… нет, не подумайте, не жизнь матери послужила для того мотивом. Как-то раз я огляделся вокруг и заметил, что рядом со мной нет ни души. И что самое страшное – внутри меня пустота, – да, даже своей собственной души я не ощущал. Мне было столько же лет, сколько вам сейчас. И, кстати, глядя в ваши глаза, скажу, что мой взгляд был точь-в-точь схож с вашим, когда ко мне подошёл человек, и сказал, что не эта дверь может стать выходом в моей жизни. И посмотрел я на него, как на очередного идиота…

Святик же не смотрел на Эльдара Романовича, как на идиота, да и параллели никакой не видел. Но странное чувство чего-то неприятного не оставляло Святика. Сквозь толстые чуть ли ни телескопические линзы очков на него смотрели вполне адекватные глаза старика. Эти глаза многое видели за свою не короткую жизнь, – видели так много, что себе невозможно представить, а если таки и выйдет что-то, то это будет казаться на грани какой-то выдумки. Вид старика говорил о его примерно семидесятилетнем возрасте, но, когда Эльдар Романович сказал, что ему девяносто восемь лет… По сути, так разобраться, нельзя сказать, что в его молодости можно было как-то выделиться, – ведь все были равны и никому до «красок жизни» дела не было. Военные годы размазали всё до равномерного серого цвета, стирая рубежи острых боевых пяти лет на пару десятков, лишь к концу которых можно было рассмотреть, всё ещё размытый спектр восстающей радуги жизни. Но, невзирая на эту картину, Эльдар Романович предпочитал свою серую жизнь окрашивать в цвета, которые ему нравились, хотя бы по возможности. Этих возможностей на самом деле было мало, – ведь по тому многие и смерялись под руку войны с её нищетой, голодом, холодом, невозможностью получать образование, делая на всё скидку. Люди даже в мирное время не стремятся повысить свой уровень, опять-таки делая скидку практически на всё, – то у них виновато правительство, то кто-то придумал кризис, то данное место не подходит для их жизни или сегодня болит голова, живот и так далее, и потому: «отложу это столь важное для меня дело…». Никто не стремится перешагнуть порог собственной колыбели, в которой он укачивает сам себя, не давая шансов на пробуждение. Эльдар Романович был из того малого десятка, о которых говорят: «Выделывается». Но только те, кто выделывается, обычно остаётся на прежнем месте и таких много. Этот старик, как раз и относился к малому десятку, – тому, кто знает, чего желает.

 

– Я, наверно из того поколения, на долю которого больше всего пришлось. Родился я, когда славной Российской Империи уже не стало. Закончилась Первая Мировая Война и ровно через две недели после того, как объявили (11 ноября, 1918 года) победу над германцами, родился я (25 ноября, 1918 года). И меня, как я думал, стали преследовать неудачи за неудачами. А грешить я стал на понедельник, в который родился. Грешил на понедельник, грешил на отношение к жизни своей матери, грешил на отца, которого не знал, – да и мать, в общем-то, тоже его не знала. До меня у неё было четыре беременности – две из них она прервала абортами, одну прервал кулак какого-то забегавшего к ней трижды на недели белогвардейца; и одна беременность завершилась выкидышем (с начала её из окна, а затем того, кто был в её чреве, когда она валялась распластанная на земле). Тогда мать сломала ногу, вывихнула плечо и ушибла голову. Провалявшись два месяца в постели, умудрившись ублажить пять забегавших к ней…, она, наконец-таки встала, с горем пополам начала расхаживать ногу, тем временем думать над своей жизнью. Обнаружив в себе зачаток новой жизни, не подпускала к себе никого. Подалась в санитарки, служить в госпитале Красной Армии. Первая мировая закончилась, но развязалась в России Гражданская война, по сути как началась в 1917, под шумок во время мировой с революции, так и продолжалась вплоть до 1923-го. Её положение становилось всё более явным. И под потоком многочисленных, совсем ей не нравящихся вопросов она оставила службу и уехала туда, где её никто не знал. А спустя два года её нашёл врач, который пытался ухаживать в госпитале. Не понятно, какими такими путями, но он, как сказал, что намеренно приехал к ней. Но мать всё же дурочкой не была, и знала, что новый ухажёр вовсе не намеренно за ней приехал, а по стечению обстоятельств, будучи направленным руководством, и значит встретил он её случайно. На новом месте она создала о себе историю, которую знал и я на протяжении нескольких лет. И живя с полной уверенностью, что мой отец врач, мне было сложно принять правду о жизни матери, которую она мне рассказала, когда рассталась со вторым гражданским мужем. Мне было грустно, что врач-«отец» больше с нами не общался, а кого-то меня мать заставляла называть «папой». Когда она наседала на меня с особым усердием, я сбегал из дому, а возвратившись, видел пьяного хахаля, намеревавшегося выпороть меня. После таких действий я сбегал на более долгий срок. Мечтал поскорее повзрослеть, и начать устраивать свою собственную жизнь, не натыкаясь на бесконечные вопросы со стороны чужих людей. Мне всё равно на их мнение, я в любой момент мог выдумать кучу историй, лишь бы от меня отвязались. Но каждый раз мне приходилось чувствовать себя, как на принудительном допросе. Я рано начал замечать вокруг себя людскую глупость, которой, почему-то все кичились, а высказанная кем-то более-менее здравая мысль воспринималась всеми в штыки. Люди, словно стадо, следуют друг за другом, считая ошибки каждого, держа свой камень наготове. И если вдруг кто-то выделится из рядов «правильной общественности», следует забить его до смерти, засыпав, как следует, чтоб не пошевелился. Люди не понимают, что больны самой тяжёлой и страшной болезнью – ГЛУПОСТЬ. А ещё я понял, что эта болезнь не излечима. И я взрослел. И мне сильно было стыдно признавать женщину, родившую меня, матерью. Каждый раз я старался избежать лишнего с нею разговора и, конечно же, посторонних взглядов и вопросов. И вот настал первый раз, когда в моей голове что-то перемкнуло, и я решил покончить со своей жизнью. Мне тогда было десять. Была зима. В тот год морозы стояли лютые. Как сейчас помню, была среда; а год был високосный. В ту среду я и отправился замерзать… Я слышал, что, когда человек замерзает, он засыпает, а значит, смерть должна прийти безболезненно и незаметно. И я таки уснул, но неожиданно для себя вдруг проснулся. Тёплая белоснежная кровать, дорогое на тот мой взгляд вокруг убранство, осознание незнакомой мне обстановки создали смешанные во мне чувства. В один миг я ощутил внутри себя страх, покой и разочарование. Сейчас поясню. – Эльдар Романович сделал паузу, покопался в кармане своего пиджака и достал ручку – перьевая, с камерой для чернил. – Это подарок, которым я дорожу всю свою жизнь. Для меня это не просто предмет эпистолярного выражения, – это мой талисман по сегодняшний день и думаю, так будет до конца… – Эльдар Романович потрусил подарок и вернул обратно в карман.

– Мне это перо подарила девочка. Конечно, она спросила разрешения у своего отца, и тот был не против. Более того, он рассказал мне историю, как ему попала эта ручка. Он тоже сидел под мостом и, будучи на грани жизни и смерти (разница наша в том, что он, как я, не стремился умереть) его застал один человек, – то был писатель, весьма известный, как впрочем, стал и этот человек, рука которого стала для меня спасительной. Ему тот писатель сказал, чтоб он хранил это перо, пока не прославится, а затем передал его следующему человеку, когда проговорит его сердце. Свою дочь он почему-то (тогда было не понятно для меня) всегда называл не по-русски, я хорошо запомнил: mein Herz. Спустя время я понял смысл, – эти люди, спасшие меня, оказались немцами, а точнее – писатель, отец этой самой девочки. – Эльдар Романович похлопал ладонью по груди, где ранее положил ручку. – Он когда-то женился на русской девушке, и у них родилась дочь, голубоглазая, белокурая девочка. Её отец и называл «моё сердце», только по-немецки. И так как лишь её он таковой считал, то и решил, что она – его дочь, ставшая его сердцем, выполнила роль советника по передаче подарка. А писатель сказал, что глядишь и я стану знаменитым человеком. «Ну, или, по крайней мере, мне будет теперь везти», – подумал я себе тогда уныло. Ну, и конечно, страх, покой и разочарование – это те чувства, которые посетили меня в их доме. Начну с последнего: я огорчился, что снова в этом мире. Теперь первое: мне страшно было возвращаться домой. И покой: я задумал ничего пока этим людям не говорить, а насладиться покоем, царившим в их доме. Неделю я не выходил на улицу. Подружился с девочкой, её звали Анна. Отец рассказывал разные истории из жизни. Причём делал он это постоянно. Каждый раз за столом; когда мы играли, когда мы скучали; когда ложились спать и, скорее всего даже тогда, когда спали. Его истории были всегда новыми, интересными, одновременно простыми и загадочными. Так прожил я с ними месяц. Обстоятельство, которое пошатнуло мой создавшийся мир, кинуло меня снова в бездну прошлого. – На светофоре Эльдар Романович, достал трубку, табак, – набив, раскурил и, вдохнув глубоко дым, продолжил:

– На свою беду я вышел в булочную. – Машина тронулась. – Обычно отец Анны совершал это действие, но ему в тот день было плохо. Писатель страдал подагрой. Это весьма неприятная штука… ну, да ладно…

А я встретил пьяного отчима и тут же постарался скрыться, остаться незамеченным. Спрятавшись за деревом, я дождался, когда его не стало в поле моего зрения. И совершил непоправимую ошибку. Спокойным, настороженным шагом я направился в булочную, находившуюся уже в нескольких метрах от места, где я скрывался. Сыпал снег, – это тоже помогло остаться скрытым. Спустя две минуты я вошёл в булочную. Спустя две минуты и ещё секунд десять был схвачен грубыми огромными ручищами, и в моё лицо уже дышал тошнотворный перегар этого убожища. «Ты куда пропал гадёныш?! Мать вся извелася!» – кричал этот ублюдок. А матери, похоже, было наплевать. Она встретила меня словами: «О-о, явился, не запылился! Ты чё это помирать ходил?». Я думал, мать всё знает или провидеть может. Но я был слишком высокого мнения о ней, довольно много чести для неё, чтоб так подумать было можно. Мать всего лишь поиздевалась. Затем сделала гневное лицо и поставила голыми коленями на гречку, – чтоб перевоспитался. Хотя следовало перевоспитывать её, – но, да бог с ней. Просить прощения, как ждали от меня они, я не собирался – не за что! И стоял пока они глушили самогон, а затем слышал, как за моей спиной скрипела кровать, мать стонал, а отчим называл её постоянно сукой. Когда настала тишина, я ещё стоял неподвижно. Наконец, незаметно постарался повернуть голову в сторону кровати. Они спали. Казалось беспробудно. Я с большим трудом встал. Ноги занемели, гречка впилась в колени и на полу остались два кровавых следа. Понимая, что спать им долго, я, немного отсидевшись, придя в себя, отыскал спрятанные вещи и, как можно скорее постарался убежать туда, где мне было хорошо. Я хотел купить хлеба, но все деньги, которые мне дал отец Анны забрали пьяные родственники. На этот раз я рассказал всё как есть. И правильно сделал, потому что только именно тогда у меня и появилась настоящая семья, о которой я мог раньше лишь мечтать. Долгое время меня не пускали на улицу. Позже мне стало известно, что отец Анны позаботился о том, чтобы на мать и отчима обратили внимание власти, и скоро отчим исчез, а следом за ним куда-то пропала и мать. На какой-то момент мне стало жутко грустно, ведь, по сути, в тот день я потерял свою родную мать. Как не крути, а мне сильно хотелось нормальной жизни рядом с ней. Повзрослев, я стал понимать, что никакой нормальной жизни с матерью и быть не могло, и мне следовало благодарить бога за новую жизнь, которая мне была дарована.

Прошло восемь лет. Нам с Анной исполнилось по восемнадцать. А её отец пришёл домой с новостью о том, что он отправляется по назначению военным корреспондентом в Испанию. Анна же стала умолять его взять её с собой, но он наотрез отказался. СССР поддержал Испанскую Республику в борьбе с националистами – это был 1936 год. Раз в два месяца от отца приходили письма, – в них он вкратце описывал своё пребывание в Испании. Ничего не говорил о работе, и о том, как скоро он приедет домой. Мы с Анной работали на фабрике. А в 1938-ом меня призвали в армию. Анна осталась одна. А моя служба продолжилась благодаря войне. И я думал, что больше никогда не увижу этих людей.

В 1942-ом я был тяжело ранен и доставлен в госпиталь.

К середине сентября месяца 1942 года немецко-фашистские войска были остановлены Красной Армией под Сталинградом. Но случилось это без моего участия. Тогда я уже месяц, как находился в госпитале и не мог окончательно прийти в себя. Осколок разрубил меня, чуть ли не пополам. Лежал я с кишками наружу. Помню, как вспоминал своё желание покончить с жизнью, затем темнота. Врачи ставили на мне крест, но до последнего старались помочь. Короче, я чудом выжил. Когда моё сознание стало более ясным, я встретил Анну. Она служила в медсанбате. Они привезли очередных раненых… Пробегая мимо моей койки, остановилась, а я смотрел на неё, …её глаза смотрели на меня со слезами, …она что-то писала на бумажке, присев рядом. А я, мог, только держать её за запястье слабой рукой, я даже говорить не мог. Боль, радость, сожаление, ненависть перемешались в тот момент во мне и немощность. «Сюда пиши..!» – сказала Анна, сжав в пальцах бумажку. Свернула её, положила под подушку, поцеловала меня в щёку и умчалась дальше спасать людей. Я лежал, точно ошарашенный молнией, – именно вспышкой передо мной возникла и тут же исчезла Анна.

Я писал потом, но ответа не получал. Война научила меня ценить жизнь. Но не надолго. Я, конечно, продолжал помнить эту цену, даже тогда, когда очередной раз надумал прибегнуть к самоликвидации…

Перенеся тяжёлое ранение и будучи контуженным, к службе я стал непригодным. В голову полезли разные ненужные мысли. И всё чистой воды плод безделья и переживания своей никчёмности. Анну увидеть мне больше так и не довелось… Но встретил я её отца. Только произошло это спустя пять лет, а пока решил уйти из жизни. Совершив «миллионную попытку» написать письмо Анне и «миллионный раз» не получив ответа, я впал в глубокую депрессию. Меня, точно окружила смерть (хотя было её на то время предостаточно повсюду – поэтому сказанное возможно иронизировано), навязчивая идея, которую оправдывала мысль о том, что я скучал по Анне и не имел желания оставаться один. Может она там – «на том берегу» и мне следует перейти туда, чтоб встретиться с ней и никогда больше не расставаться. Я понимаю, – был молод, и глупости сентиментального романтизма посещали меня часто, особенно, когда обстоятельства складывались столь негативно. Знаю с этим можно жить и, когда-то даже пережить, что и произошло. Более того вырос во мне и цинизм, причём до неприличия. Увы! Хэ!.. Но тогда я ещё был молод, хотя и жесток… В чём была моя жестокость?

Расскажу. Я не любил животных.

 

– За что? – Святик, который поначалу смотрел на старика устало, теперь проявлял интерес.

Эльдар Романович посмотрел на Святика, прошёлся по углам своего сознания и продолжил.

– Потому что они живут невзирая ни на что. И мысли оставить этот мир у них, я думал, не возникает. Я знал, что животные уходят умирать, когда чувствуют конец. Но чтобы им приходило в голову покончить с жизнью, – думаю, нет. Напротив, они всячески стремятся сохранить себя, и чем умнее, тем чувство самосохранения выше. Видел, как глупые собаки безрассудно выбегали на дорогу и их давили. И видел, как умные псы, словно рассудительно всматриваются вдаль дороги, измеряя расстояния приближающихся машин.

Но я их не любил. Ненавидел даже. И убивал.

Глупо, правда? Это я понял уже потом. А пока…

После того случая под мостом, я обратил внимание на бездомных кошек и собак. Они бегали повсюду… – голодные, холодные и, возможно я ошибался, но мне казалось, были они довольны своей жизнью. Может им не понять разницы между богатством и нищетой, но я видел и их грустные глаза. Однажды я услышал разговор двух девочек, регулярно, как выяснилось, подкармливающих на улице животных. Одна другой говорила, как ей их жалко, а её подруга всё вторила, какие они несчастные – эти животные. Говорили они о том, как хорошо для них сделать домашний приют. Как им, наверно противно питаться отбросами. Их причитания долго продолжались, а я терпеливо слушал, но вскоре не выдержал и сказал: «В тот момент, когда вы грустите над чёрствым куском хлеба, и ждёте лучших времён, это псина лезет на помойку, нанюхав для себя подходящий паёк, набивает пузо и не задумывается, когда для неё настанут лучшие времена. Да и тепла от вас она не ждёт, и не мечтает, что кто-то из таких как вы заберёт её домой. Поверьте, счастье измеряется вами, потому что вы себе в голове его придумали, а это дикое животное (как бы вы его не приручали, всё, что от вас ему нужно – это еда). Им не нужны от вас лекарства, грелки, крыша над головой, – всё это могут найти животные сами, и если вы им оказали такое добро, они воспринимают, как само собой разумеющееся, – как если бы псина сама нашла, где укрыться. Конечно, она запомнит это место и будет возвращаться, будет вас защищать по одной лишь простой причине – вы ей приносите добычу. И делаете животным хуже.» – Я не верил тому сам, что говорил, в том смысле, что был мал, но столько всего во мне нашлось и я сумел так хорошо сказать. Мне нравилось, как разговаривал отец Анны и проникался им весь полностью. Когда я его слушал, мир вокруг переставал существовать, – никогда не думал раньше, что люди так могут.

А одна из девочек меня немедля спросила: «Чем же это мы делаем им хуже?! Ведь мы их кормим…».

Для меня был тот ответ глупым.

«Сейчас вы их покормите, потом вы их покормите, – и так месяц, полгода, а потом вас рядом с ними не будет, – им будет сложно искать корм самостоятельно, и половина из них сдохнет с голоду или замёрзнет, потому что не сможет найти подходящий подвал. Домашнему животному трудно выжить на улицу, или того хлещи, в дикой природе. Я видел, как кошки сидели под дождём, и у них не хватало понимания убежать в подвал – в двух метрах от них…». Девочки назвали меня идиотом, и пошли своей дорогой. А мне пришла в голову следующая мысль… Как эти девочки я стал заманивать кошек и собак. Но вместо того чтоб их кормить, я их убивал. Перерезал им глотки. Я над ними не издевался. Напротив, их смерть была быстрой. Они все по-разному умирали, а я наблюдал. И поражался тому, что перед тем, как прийти всем к одному, они даже смотрят разными глазами. В тех глазах я видел многое, но не видел одного – желания жить. Я того просто не замечал, пока мне не сказал один человек фразу: «Всё живое имеет сердце, которое может болеть, переживать, бояться, любить и ненавидеть. Каждое живое существо переживает по-своему, и если мы не видим этого, то не значит, что кто-то ничего не чувствует…». Для кого-то это не стало бы убеждением, но я проникся сказанным. И убил ещё четырёх собак, пять кошек, и отрубил двум курицам головы. Сделал я это, чтоб проверить сказанное. Понятно, что я не проникну в глубины сознаний, но то, что по-разному бьётся сердце, а значит, появляется страх – я заметил. И после того, как начинало биться учащённо сердце, я тут же смотрел животному в глаза, – самого меня стал охватывать ужас, который увидел в глазах, что в ту же минуту потухали, когда я совершал смертельный удар. А если отпустить обезглавленное тело, оно может пробежать несколько метров, точно стремясь обратно к жизни. Тогда я перестал убивать. А человек, сказавший мне те слова – это Анна. Она мне не вспоминал потом никогда мою жестокость, а ведь сама сильно испугалась, когда увидела, что я творю.

Эльдар Романович остановился, задумался, словно поискал что-то глазами, прокашлялся и продолжил:

– Да, Анна..! Она не отвечала на письма и кто-то мне сказал, что она, наверное, погибла. Я же не хотел в это верить, хотя сам и предполагал, что такое могло произойти, – именно поэтому я решил пуститься «…на тот берег»…

– Что значит «…на тот берег»? – В непонимании сдвинув брови, спросил Святик.

Словно рассуждая так, что его слова должны понимать все буквально с полуслова, Эльдар Романович посмотрел на Святика весьма негодующим взглядом. Но на самом деле так лишь показалось, потому что старик в силу своего возраста, темперамента, и сложившегося характера имел свойства такого выражения лица. Как он говорил: «Моя физиономия, с первых минут встречи не располагает относиться ко мне, как к доброму старичку…!». А ещё его очки… – в них он смотрелся, точно прищурившимся, когда следует что-то высмотреть в подзорную трубу или бинокль.

– «…на том берегу» – значит «на том свете», – умерла. По легенде старославянской существует мост, «Калинов мост», перекинутый через огненную реку «Смородину». Река эта разделяет мир живых и мёртвых. В общем, поэтому и сказал так… – Поспешил завершить объяснение Эльдар Романович, чтоб продолжить рассказ.

Святик приподнял брови, сморщив лоб. Но не выпустил и звука.

– Я достал припрятанный мной пистолет. Хотел уйти в посадку, но боялся нарваться на мину. Я потом на это посмеялся, а тогда не понял иронии. Спустился в погреб, уселся поудобней на землю, засунул в рот ствол, положил большой палец правой руки на спусковой курок, крепко зажмурил глаза, что почувствовал, как напряглись виски и сдавили мышцы глазные яблоки. Набрав затхлый воздух погреба в лёгкие, затаил дыхание. С минуту я просидел неподвижно, и не дыша. Лишь слышать начал, как бьётся моё сердце, и кто-то сопит в темноте. Не придав этому значения, я продолжал сидеть в ожидании… Сердце не давало покоя, его мне становилось жаль, – ведь бьётся, старается, чтоб я жил, а я вот так непринуждённо собираюсь его остановить. Я слушал сердце, пока не обнаружил посторонний звук. Сап вторгся в моё сознание. Улетучилось настроение самоубийства. Отложил в сторону пистолет, поковырялся в кармане, – достал спички. В погребе спал мальчик. И он проснулся от вспышки серы. Проснулся и одёрнулся, постаравшись забиться в угол, у которого спал. «Не бойся…» – постарался успокоить его я, хотя сам, наверняка испугался не меньше из-за его резкого движения. Он старался увидеть меня, всматриваясь сквозь огонь, тараторя: «Bitte nicht töten! Bitte nicht töten!…». То был русский мальчик, напуганный до смерти немцами. Они стояли в их селе три месяца. Он не сразу понял, что я ему сказал. Опустил спичку так чтобы он увидел меня. Я понимал, что он не мог быть немцем, и это слышалось в его немецком. И стал повторять: «Не бойся…», а он не переставая, твердил своё, пока наконец не затих. Его взгляд застыл на мне, словно изучая. Прошло в тишине минуты две, сгорели три спички. «Вы не фриц?» – спросил, наконец, малец. Я покачал головой. «Чем докажете?». «Я также как ты могу говорить по-русски…». Но мальчишка перебил меня: «Есть немцы, которые тоже так могут…» – осмотревшись, он задал вопрос, ответа на который я сразу не нашёл: «Чего здесь прячетесь? От кого скрываетесь?» Я посмотрел на пистолет, стараясь не подать виду. Мальчик был внимателен, и разглядел оружие. Он тут же непонятно откуда достал автомат и направил на меня. «Я только хотел спрятать в карман…» – оставив лежать пистолет на земле, я медленно поднял руки. Я долго объяснял, что воевал, был тяжело ранен и стал непригоден к службе. «А зачем в погреб полезли?..». Говорить о самоубийстве не стал. Погреб был чужим. Мне первое, что пришло в голову, то я и сделал, – погреб был открыт, пуст, а снаружи ни души. «Домой иду…» – выдумал я, – «…но застал дождь…» – погода таки была пасмурной, и что-то с неба срывалось (это дало мне возможность оправдать своё действие). Я заметил, как мальчишка, покосившись в сторону выхода, пару раз шмыгнул носом, вероятно, пытаясь удостовериться в сказанном мной. Вдруг что-то в нём переключилось, и он опустил ППШ (где он его раздобыл, я интересоваться не стал, – хотя интерес был).