Мирное время-21. Премия им. Ф. М. Достоевского

Tekst
0
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa
 
О чем писать
На то не наша воля.
Тобой одним не будет мир воспет.
Кто тему поля взял, кто тему моря,
А тему гор возьмет другой поэт…
Но если нет ни радости, ни горя
Тогда не мни, что звонко запоешь.
Любая тема, поля или моря
Иль тема гор – все это будет ложь1.
 

Так что же? Что достойно не прочерка во времени, не точки или тире в морзянке sms, а того старомодного письма, что будет выведено рукой, старательно, как в школе, потому что пальцы отвыкли от тонкой материи букв, по сути своей столь же благородных, что песчинки в песочных часах. Что жемчужные капли мельдония…

О том песчинки, что заскучал, и хочу домой? Это правда, но не полная правда, это не правда до края. Я еще не пресыщен одиночеством, я даже не глотнул его толком, я его едва пригубил, что худокровый кефир. Вот это – правда? Нет, ни о чем таком я не стал бы писать, не стоит оно того, чтобы марать бумагу.

– Ты по чем загрустил? Мечта о воле? Кефир остынет! – окликнул меня Миха. – Допивай, и пойдем вниз. Физзарядку никто не отменял.

Он выпил одним махом стакан диетического напитка, обтер белой салфеткой короткую верхнюю губу и отложил салфетку на стол, предварительно свернув её в аккуратный конвертик.

Слова про физзарядку он произнес нарочито зычно, и все женщины, которые собрались в столовой – а там раз за разом числом преобладал прекрасный пол, и это составляло статистическую загадку 7-го этажа, потому что женских и мужских палат тут было поровну – все женщины, кто с обритой головой, кто в коляске, а кто – с холдером на шее, обернулись и отметили Миху заинтересованными взглядами. «Всюду жизнь», – прошептал он мне после этого.

И тогда вниз мне тоже расхотелось. Я так и сказал Михе. А чего не сказал – что я хочу наверх. Но один. Без него. Мне померещилось, что я в состоянии рассказать нечто значительное листу бумаги посредством ручки. А бумага передаст рассказ моей жене. И она узнает про кочевника и про зеленый коврик, узнает, и поймет, отчего мне нужно наверх, на крышу недостроенного корпуса лечебницы для мужчин и для женщин.

Мы вернулись в палату. Я про себя отметил, что у Михи после завтрака изменилась походка. Он пошел бодро, как молодой. Сила женского взгляда? А я плелся за ним и даже стал прихрамывать, сам дивясь на собственные ноги, которые симулируют ущерб помимо воли их хозяина и правообладателя.

В палате я мешком опустился на стул и замер. Но у Михи нашлось другое сравнение. «Ты сейчас как испуганный енот». Он был мною недоволен. А я им. Узнав, чем знаменит испуганный енот, я не готов был согласиться с Михиным сравнением. Оказывается, енот, испытав чувство ужаса, симулирует смерть. Он лежит бездыханным тельцем и испражняется. Миха решил не настаивать. Он зрил в корень.

– Мастер, а больничка тебе не на пользу. По приходе ты был полегче. И это после крыши. Так что, пойдем? Подобное – подобным?

По прошествии многих дней, будучи дома, я вспомнил тот короткий разговор, и поймал себя на том, как же у простого русского человека бывает точна душа, когда и если она еще не изъедена всеобщим скепсисом и сарказмом. А тогда я не обратил внимания на реплику соседа. Я выглянул в окно. Помню, что я сделал это в надежде увидеть кочевника. Этого не могло быть – ведь до вечернего намаза оставалось еще много и много минут, и наш кочевник, несомненно, трудится в поте лица. Ему надо кормить семью. Здесь ли, в Бишкеке ли, в Оше ли…

Действительно, крыша нового блока была пуста. Нет, ложь. Ничто не бывает пустым, даже пустая крыша. То ли воздух нынче был яснее вчерашнего, то ли утренний глаз острей вечернего, не суть важно, но я различил там живое тело. Была бы это птица, голубь или ворона – куда ни шло, но как на месте молитвы нежится под лучами огромная рыжая кошка? Это было вызывающе жизнеутверждающе. Кошка – самое земное из существ.

В тот самый миг я понял, чего хочу. Чего хочу даже больше, чем остаться в одиночестве и вывести первые слова: «Здравствуй, моя…»… И бог везения сразу же услышал меня. Дверь палаты растворилась, в темном проеме возникло личико шустрой дежурной сестры, с бравой татуировкой над бровью – то был крохотный дракон, я его успел рассмотреть раньше, в первый же день, пока сестра склонялась надо мной, чтобы проткнуть вену иглой. У нее это вышло не с первого раза, и дракон ожил, он перемещался вслед за ее бровями, туда сюда.

А теперь сестра-дракон пришла по Мишину душу.

– Вам к окулисту и прям сейчас. А Вы, – она перевела взгляд на меня и, не признав, перепросила: – это Вы? Что-то Вы как-то это, – девушка не нашла образа и бросила фразу, перескочила на следующую, – короче, Вас прокапают после обеда. Пока свободны.

Я – свободен! Господи! Откуда в человеке берется энергия? Уж не из полупроцентного ли кефира? Стоило остаться одному, я надел волшебные кроссовки и взбежал на двенадцатый этаж. В моем движении не содержалось ни цели, ни перспективы, но было желание и энергия, как в шампанском, которое долго держали в тепле. Двенадцатый этаж – онкология… Если идти к символам, это банально и не точно – тогда на двенадцатом этаже должны поселиться инфаркт или пневмония…

Но сам этаж не представлял для меня никакого интереса. Мне нужен был ход на крышу. Вот решетка, за ней ступени на чердак. На решетке – замок. В жизни сам не вскрывал замков. Я пожалел, что сбежал от Михи. Уверен, он бы справился с этим запором легким движением руки. Что сей предмет против мотора производства Bayerische Motor Werke! Но я один. Что делать? Озираясь и изображая невинность, улучаю момент, подскакиваю к решетке гигантским кенгуриным шагом, хватаюсь обеими руками за замок и изо всех сил тяну на разрыв. Все-таки еще недавно, на воле, я отжимался сто раз от паркетного пола на кулаках… Хотя, конечно, безнадега.

И тут руки разлетаются в стороны, что гусиные крылья, свободные ладони бьются в кровь о рифленые прутья. Оказалось, замок только притворялся запертым, силы не нужно. Чертыхаясь, я проскакиваю за решетку, аккуратно прилаживаю замок за спиной. Неожиданно в нем что-то предательски щелкает. Но мне сейчас нет до этого дела. Я вижу люк. Еще миг, и в лицо бьет свежий воздух. Он пахнет радостью, как вкус свежей бумаги. Как же быстро забываешь, что есть счастье! Что счастье есть. После палаты, на крыше, где носятся ветра, этот запах – единственная сущность, которая ответила на вопрос, в чем оно, простое, как золотое яичко, счастье… Простое человеческое счастье.

Но касание с ветром оказалось кратким, и оборвалось так же неожиданно, как началось. Путь на крышу мне преградило тело. Чтобы быть точным, сначала мне в лоб и немного в нос больно попало колено, и на миг слезы застлали мой взгляд. Я отступил вниз, с силой протер глаза, но попал свежей царапиной о бровь и вскрикнул.

– Что, сердце? – донеслось до меня. Человек с крыши оказался весь передо мной, ступенькой выше. Я упирался ему в грудь носом.

– Нет, рука! – зачем-то честно ответил я.

– А, рука! А я решил, что душа… Загадал, кто мне сюда на смену, художник, поэт или самоубийца? – произнес человек.

И мягкий голос, и доброжелательный взгляд говорили о том, что он рад встрече, будь я хоть художником, хоть поэтом, пусть и поэтом-самоубийцей.

– А почему не строитель? – уточнил я, хотя спросить-то хотел другое.

Мне показалось, что этот человек не вполне русский. Уж больно радушно и открыто он встретил незнакомца, прущего буром в его вотчину. Мне запомнилось, как мой товарищ из Германии, оказавшись в Москве, вынес вердикт: «Очень понравилось. Никто зазря не улыбнется».

В ответ на мой вопрос человек рассмеялся, отклонившись назад. Его голова вынырнула из люка. Есть люди, которые, изображая смех, хихикают себе в грудь, как-будто прячут смешинку. А этот – из тех, кто возносит смех к небу, потому что радости иначе мало места. В освободившееся пространство залетел свет, и я сумел рассмотреть моего нового знакомого. Так случается, пусть это большая редкость – увидеть человека именно таким, каким его себе представляешь. Это теория притяжения. Ты притягиваешь то, о чем думаешь. Данная нам в ощущениях физическая реальность – это только плоскость, а плоскость не так уж сложно свернуть в трубочку и перевязать поперек ленточкой мысли. Есть космос систем, в нем установлена иерархия, как в хорошей семье, и в иерархии систем наши мысли выше, чем наше рукоделие, дело рук наших. Двенадцатый этаж выше седьмого. Но как быть с пятым этажом недостроенной лечебницы? Он выше, потому что тоже – крыша? Отставить вопросы, их цепочки бесконечны, потому что замкнуты в кольца. А я тут, в больнице – не из-за них. Хотя кто знает, если допустить строгость Иерархии…

Стоп. Человек стоит передо мной. И он такой, каким я его вообразил себе накануне. Тот человек, которого я не разглядел на краю крыши. Бородка с сединой, нос прямой, как по линейке, с крохотной плоской площадочкой на переносице, свидетельствующей о сильном прямом ударе, полученном когда-то. Высокий лоб, веселые светлые глаза. Крепкая шея. Жилистые запястья. Так должен выглядеть художник.

– Я арендовал крышу до полудня. Неделю здесь хозяйничаю. А строителей ни разу не встретил.

Он присмотрелся ко мне и вынес вердикт.

– А рука Ваша – не строителя и не прораба.

– Но и не рисует.

Он просто протянул мне ладонь. Я пожал отданную мне руку, но заметил:

– Не боитесь вируса? Рукоприкладство не рекомендовано. Вы тоже пациент?

Признаюсь честно – ничто во внешности этого человека не говорило о расстройстве мозга или души, но мне отчего-то подумалось, а есть ли в этой больнице отделение для лечения космоса души? Неврология есть, она на одиннадцатом этаже…

 

– Человеку свойственно бояться того, чего он не видит и не понимает. До армии мне было страшно драться с дебилами. С тех пор я сам становлюсь дебилом и бью первым… А на крыше страшновато поначалу встать на рант и глядеть под ноги, держа в одной руке блокнот, а в другой – карандаш. Мозг – он такая собака невоспитанная, его то и дело нужно убеждать, что у тела есть опора. По жизни так. Не по себе без опоры, вот и тащимся от кормушки к кормушке. От конвейера к конвейеру.

– А в цеху художников тоже свои конвейеры? Я слышал, что художник начинает зарабатывать только после смерти, – попытался пошутить я, испытывая некоторую неловкость от нахождения на уровне груди человека, который явно настроился порассуждать о жизни.

– Заработки – не по адресу. Я – бездельник по жизни. У нас жена – трудоголик, а я просто рисую, то есть пишу. Разделение труда, – ответил художник и присел на ступеньку, так что теперь я оказался даже выше него.

Оказалось, волосы на затылке еще не поседели и создавали впечатление, что на голове крохотная кипа. И я заметил невпопад, что крыша у каждого своя, и для своей надобности, так что разделение труда – это в точку. Разглядев кипу, я вспомнил о кочевнике.

– А у меня тут жена лечится, – упредил он незаданный вопрос, – У нее ежедневная химия. По утрам и после обеда. Пока она там, я – сюда.

Слова про химию я пропустил мимо ушей, за что позднее корил себя. Наверное, причина в том, что в школе я ненавидел этот предмет настолько, что одно упоминание слова «химия» по-прежнему вызывает изжогу. Тем более, что я был увлечен воспоминанием о кочевнике.

– Вы рисовали парня в красном? Он молился под Вами, на соседней крыше…

– Кого?

– Вчера, перед сиреневым закатом.

Нет, он не помнил никого в красном. Хуже того, он не помнил сиреневого заката. Небо было малиновым, утверждал он, и в лице прорезалось выражение упрямства. Видя, что мое лицо поскучнело, он сообщил, что рисовал кошку на крыше. В подтверждение своих слов он принялся перелистывать блокнот. Оттуда выпал листок, и опустился мне прямо под ноги. Я поднял его. На бумаге – голова женщины с черепом, лишенным волос. Так выглядит одуванчик, когда с него только что сдули тычинки.

 
– Ни в чем не изменил себе одуванчик,
А как изменился!2
 

Художник двумя пальцами, как японскими палочками о-хаси, изъял у меня из рук рисунок. Выражение его лица изменилось, безмятежность уступила место крайней озабоченности или сосредоточенности. Я засомневался, не из того самого ли отделения все-таки мой собеседник.

– Вы туда, или Вы сюда? – обратился он ко мне, как к совершенно незнакомому человеку, загородившему ему дорогу вниз.

Что ж… Я разочарован. Я готов согласиться: на крышу – как-нибудь в другой раз. А Миха вот-вот вернется от глазника, или, как тут поправляют, от офтальмолога… Мы подходим к решетке, я пропускаю художника вперед. Он берется за замок, но тот защелкнут. Мы в ловушке.

– Ой, кто ж нас запер! Незадача. Незадача случилась на даче… Ай-ай-ай.

Я только глаза потупил, как поступал в школе, на уроках химии, когда химоза вызывала меня к доске. Цедваашпятьоаш.

В руке художника блеснул мобильный телефон. Надо же, еще кто-то пользуется старорежимной техникой, а не смартфоном. Неверно поняв мой заинтересованный взгляд, человек пояснил, что вызванивает он сына, который тут служит интерном. Пусть поднимется и выпустит, он парень рукастый.

– То есть Вы – не больной?

– Это как поглядеть, – серьезно ответил человек.

– Это я запер нас, – сорвалось у меня признание. – Случайно. Хотел смотреть на Москву с крыши.

– Да. Церковь и Замкадье… Понимаю… Все нам мало. Нам не найти зеленые цветы3

– Какие цветы?

– А давайте, пока сын дойдет, поднимемся на крышу? Мой дом с крыши можно разглядеть, самую его верхушку.

Упоминание о собственном доме, который художник наблюдает с крыши, побудило меня к согласию. А что, если я увижу и свой дом? Хотя бы верхний этаж? Хотя бы крышу? Ведь юг Москвы выше севера. Возможно ли это физически? Я плохо успевал не только по химии…

И вот мы наверху. Пока художник пишет сообщение своему сыну, в муках поиска нужных букв подушечками крепких пальцев (телефон он поднес близко к лицу, как делают люди близорукие, и я засомневался, как это он с таким зрением умудряется разглядеть кошку на соседней крыше, не говоря уже о доме в центре Москвы), я занимаю позицию спиной к югу. Солнечный шар – над моим затылком, но не печет. Голове зябко. Безразличный, чужой ветер волосы колышет, что камыш на озерце. Он не назойлив, он не забирается в зрачки, которые впиваются в городскую мощь, ища в сосредоточенном войске зданий точку на самом севере. Вот, кажется, шпиль высотки на «Соколе», он едва различим. А от него – еще четыре километра до моего дома. Я вспоминаю голос навигатора, который не раз сообщал этот факт таксистам из ближнего зарубежья. Кочевникам, довозившим домой подгулявшего москвича…

– Скоро нас выпустят. Сын на обходе, у них форс-мажор. Борьба с вирусом. Нам все врут, Москва не готова, пол города вымрет. Больницы уже битком, врачи бегут, – донеслось из-за спины.

Я слушаю в пол уха. Я привык верить своим глазам, и логике. В нашей (она уже, оказывается, стала «нашей»…) больнице нет никакой паники, и врачи на местах, да и куда им бежать из Ноева Ковчега!

– Сын сказал? – спрашиваю я, чтобы поддержать разговор.

– Нет, «Эхо»…

Я не сразу понял, что речь – о радио. О том самом «Эхе Москвы». Мне пришел на ум Нагибин и коллекция «эх». Мальчик, бегущий за автобусом, стремительно отъезжающим из детства, и на губы отстающего напыляющий скрипучий песок и соленый вкус вины.

– Вирус вины, – себе под нос произнес я, сам толком не зная, что имею в виду.

– Не вирус виноват, власть такая, – превратно понял меня художник.

Слово «власть» заставило меня сосредоточиться, как заставила бы подобраться ледяная капля с крыши, упавшая точно за шиворот. До меня дошло, о каком «Эхе» сказал мой собеседник. Не то «Эхо», не мое.

– А тут все ровно, персонал при деле, нас вот лечит. Даже Вас пускают, пусть и карантин, – уточнил я.

– Вот и я про это. Всеобщий бардак, блат и вседозволенность – для тех, у кого связи. Вон для тех!

Мой новый знакомый указал туда, где, по всей видимости, расположен Кремль. Но Кремля-то как раз я и не вижу. Это удивило. «Сокол» виден, а Кремль – нет.

– Так это не «Сокол». Это гостиница «Ленинградская» у Трех Вокзалов, – поправил меня художник. Там, внизу, пивная, мы вчера собирались нашей мастерской, отметили открытие выставки.

– Передвижников?

– Нет, «Новый москвошей», – спокойно соотнесясь с насмешкой, пояснил художник. Но на меня напал бес иронии. Уж не «Эхо ли Москвы» навело порчу?

– А как же карантин и самоизоляция? Москвошеи вируса не боятся? В Европе-то уже никаких выставок… Одни маски-шоу. Сидят по домам как миленькие. В упаковочках.

Говоря, я обернулся. Меньше всего на крыше хотелось вести спор о политике, тем паче – с незнакомым человеком. Бог его знает, что там на уме, да с такими руками и переносицей… Скажешь «Крым наш», а он тебя – курлык за борт! Хотя, по гамбургскому счету, не в том дело. Разговор такого рода приземляет высокий лад; политика – словно вирус, который стремится к телу, чтобы укорениться в ней и заставить служить ему. Только тело тут иное, не из кожи, мышц и костей составленное – а тело души. Я давно заметил – ошибочно считать, что вирусы сплетни, вирусы попсы, вирусы навета и неверия в свои силы среди нас, людей русского общества, липнут ко всякому без разбора, хоть горбоносому, хоть лицо пуговкой. Нет, вирус приглядит себе как раз того, у кого лоб повыше… Отчего так, пока мне не ведомо. Может быть, от высокого ума иммунитет души слабнет? А еще мне пришло в голову, что с Михой ни разу мы не заговорили о политике.

– Что москвошеи… – серьезно и с грустью отозвался мой визави, – Я все время думаю о вирусе. Жена его боится. И сын боится, но не за себя, за нее. На нее ведь дунь – и угаснет свеча. Рак – дело такое. А я, собака невоспитанная, все бегаю за вирусом, то в художку, то на выставку, а то и на крышу.

– А как же он Вас к ней сам проводит, если знает, какой Вы суть главный в семье вольный дух и вирусный диссидент… Сам на крышу водит, на самые ветра? Или Вы ото всех вирусов заговоренный?

– Упаси боже. Хвораю почаще их. Печень дряблая, горло хлипкое.

На этих словах художник шагнул ко мне и легонько подвинул за плечо. Я, видно, изрядно ослаб от палатной жизни, и это движение развернуло меня на запад, как порыв ветра развернул бы флюгер. Помню, ребенком я мог бесконечно наблюдать, что творит морской северный ветер с хищным клювом боевого петуха-флюгера на башне Старого Томаса в Таллине. Или не так. Так разворачивает и заставляет застыть стрелку компаса магнит. Я обнаружил себя наклонившимся над опасной кромкой крыши, с чужой рукой на плече. И гляжу я на красного кочевника. Он подо мной. Согбенная спина хорошо различима над зеленым ковриком. Плоскость под плоскостью и над плоскостью. Параллели, которые никогда не пересекутся.

Я осознал, что как следует испугался, только когда выпрямился. Испуг взбодрил меня, он прошил мозг почище глотка коньяка.

***

Михи еще не было в палате, и я, вместо того, чтобы улечься на кровать, принялся за гимнастику Воробьева – упражнения этой советской системы были выдуманы для советских конторских тружеников, и их можно выполнить на месте. За прогибом в пояснице меня застал сосед. Ему досталось от врачей. Он долгим стеклянным глазом взирал на мои экзерсисы. Ему было больно, он стал похож на подранка-грача.

Он просидел на койке, болтая тапками, минут десять, после чего возьми да скажи:

– А все-таки человек человеку рознь. Только так говорится, что мы, люди, все от одного Адама. И душа в одного одна налита, а в другого – совсем другая. Тут темное, там светлое, тут фильтрованное, а там нет. В одной бутылке «Балтика», в другой баварское. И грипп разный. В русском он один, в армяне и не грипп вовсе, а пневмония какая-то…

Мне не хотелось услышать какую-нибудь гадость про армянский грипп, и я сделал вид, что не слышу. Но Мишина мысль брела иной тропой.

– Джульетта Спартаковна Саркисян. У меня зрачок черный, а у нее вдвое. Что тебе воронье крыло. У меня с два рубля, у нее – с пятак. Вот смотрим мы друг дружке зрачок в зрачок, и – до меня дошло, прямо торкнуло в висок – это ведь не вполне человек… В том смысле, что не вполне, если человек – я.

– Тебе наркоз вводили? – уточнил я, усевшись напротив Михи и машинально повторив за ним болтание ног – ученые люди говорят, что за наше обезьяничание отвечают зеркальные нейроны…

– А как же, делали! Знаешь, как в глаз лазер лезет больно, зараза… Но ты послушай, дело не в том. А вот то, что человек человеку – не Человек – это…

И Миша вставил крепкое слово. Слово разрезало палатный воздух, как восклицательный знак, в наших беседах прежде не участвовали такие слова. Фигура речи побудила меня перейти к той степени откровенности, которой не было и на первых порах нашего с Михой знакомства.

И я рассказал ему о встрече на крыше. Почему я сходу приврал, описав Михе художника? Не знаю. Мне захотелось представить его замечательным творцом, которому с крыш города открыта душа в ее геометрической сложности и в новизне. Откуда я это взял? Зачем? Миха, впрочем, отмел мои фантазии одной фразой про Малевича, который в его глазах – и зрачок его грозно сверкнул вороненной сталью – который в его глазах просто Мазевич… И тогда я выдал чужую тайну про одуванчик.

Из моих уст Миха узнал, что жена художника дышит на ладан. Про то, что, навещая ее, он берет на себя смелость и идет на риск – ему бы с себя пылинки сдувать, и не дай бог с его рук микроб перепрыгнет на ее лицо, – но он, художник, зная про опасность, не готов отказаться от тяги творчества и от привычки жизни. Лучше смерть, чем капитуляция…

Вот тут Миха выслушал меня со вниманием. Я решил, что его тронули творческие мотивы художника, со всей трагедией его выбора в пользу риска, и сюжетом про человека, который не желает плыть в общем потоке. Но я ошибся.

 

– Всемирный потоп… – задумчиво произнес мой сосед, и к чему он это сказал?

Безо всякой логической связи с предыдущим Миха толкнул новую историю.

– А хранитель Британского музея – дядька тот еще, с бородой как у Маркса, прочел клинопись. Там тот же Ной, только называется хитро, попросишь произнести – после наркоза и без пол литра не справлюсь – а ему вавилонский бог из камышей нашептал, как спастись и как изготовить Ковчег, и такие дал точные инструкции, зашибись…

И Миха пустился в долгое и подробнейшее описание модели Ковчега, переданной богами во времена Гельгамеша. Мне технические детали были так же понятны, как описание стиральной машины на казахском языке. Меня раздражает, почему эти описания даются исключительно мелким шрифтом… Режим глубокой отжимки белья… Берлим-бердым…

Михиному рассказу про ковчег Гельгамеша едва не помешала птица. В стекло с глухим стуком, больно ткнулся голубь. Звук был – как от мокрой тряпки. Голова голубя оставила грязный след на плоскости окна. Это происшествие отвлекло меня, и я вспомнил школу, и то, как с другом кидали в доску меловую тряпку, пользуясь правом дежурных во время перемен оставаться в классе, с окнами нараспашку. Однажды я промахнулся и вместо доски попал в окно. Тряпка вылетела на волю и там чудесным образом рухнула на лысину немолодого солидного человека с портфелем. Он направлялся к нашему директору не просто так, а по делу, потому что служил в министерстве просвещения и своим начальством был направлен к нам в школу в качестве проверяющего. Он шел с лучшими намерениями, потому что школа числилась на хорошем счету. Получив мокрую меловую тряпку в качестве чепца, чиновник пришел в дурное расположение духа и потребовал найти злоумышленника. Меня обнаружили и, к ужасу моей бабушки, у которой я вырос, выгнали из школы. И тогда я попал в другую школу, где литературу преподавал молодой человек, уволенный из солидного научного заведения за вольнодумство. Как он успел попасть в опалу сразу после распределения? Судьба и бабушка свели нас, и вот я – литератор, писатель…

– А в камыши ихний Ной пошел, чтобы пописать, – тем временем развил свою мысль Миха, на которого голубь не произвел никакого впечатления, – пописал он против ветра, разбудил бога, узнал от него секрет и построил Ковчег. Твой художник тоже из этих. Которые против ветра. Был у нас в команде один такой. «Восьмерка» наша. Никогда не сделает, как прописано. Ты уже открылся, ждешь паса на выход или распасовочки в стеночку, как на тренировке отработали, а он, как назло, водит мяч, мотает жилу. Уже устанешь его матюками околачивать, уже защитнику до тебя дела нет, потому что ты – фигура, оказывается, бесполезная и никчемная, и его в сон клонит, тебя держать, а тут-то он как-то из-под полы раз-двас, и мячик тебе летит, прямо на щечку, принимай да забивай. Уж как его тренера под формат катали, а он в локоть курнет и хмыкнет, что, мол, не в цеху прокатном, а на поле перекатном…

Я с удивлением узнал, что Миха гоняет в футбол за команду ветеранов подмосковного города Н., и за ним закреплен достойный номер 10. Вот почему мне за ним не угнаться в наших спусках и восхождениях по трактовой лестнице.

– И чем закончил отщепенец? Изгнали или закатали? Под формат.

– Ни два, ни полтора. Сломал ногу, ушел в бильярд шары катать.

Печально. Я представил себе хромого бородача в шерстяном, широкой вязки, свитере, который прокурен до мелких, как от моли, табачных дыр. Бородач опирается о крепкий битый угол бильярдного стола. В руке – кружка пива. В другой – кий. Чисто русский пейзаж.

– Спешить не будем со слезами. Он тихо-тихо, а сеть бильярдных и боулингов открыл, и проводит там бои без правил на сукне. Нас звал поиграть, только я не пошел.

– Что так?

– А мне тоже не все по холке. Мог бы в команду вложить пять копеек. Так нет, к себе тоже не за бесплатно пригласил. Ребята сказали, только за пиво проставился.

– Что же ты хочешь, вы же его катали, а он с талантом под каток не лез, за что затаил на вас в душе некое хамство – так Зощенко писал.

– Брал книжку, но мне не понравилось. У нас на таможне юмористы такие – что там твой Зощенко!

После этого мы с Михой помолчали. Зрачок его пришел в обычное состояние, и тапками он уже не болтал, зато прилег бочком, голову притулив к подушке, по-детски подложив обе ладони. Видно, крепко утомило его лечение. Или накатило воспоминание о воле, о футболе, о мячике и о зеленом поле, на котором ему еще бог знает, бегать ли? Но нет, его мысль, оказывается, удерживала первоначальную инерцию. Сосед обратился к мне:

– В Германии твоего художника оштрафовали бы за замки на крыше тысячи на полторы, а дальше будь свободен и твори себе. Если гроши есть. А больничку бы ободрали тысяч на десять. Чтобы в карантин таких богоборцев не пропускали на проходной. Немцы не мы, лахмудеи…

– Осуждаешь?

– Кого? Нас, немцев, или богоборца? Да не дай мне бог. Просто в мире есть кошки, а есть собаки. Вроде и живут рядом, под одной крышей, а суть у каждого своя, и нет там общего знаменателя, кроме жратвы. Так и мы. Есть Миха Богомолов, а есть Джульетта Спартаковна Саркисян…

Не знаю, создаст ли гений искусственного интеллекта такую систему, которая вот так, как это происходит с нами, интеллектами естественными, вдруг изменяет русло наших мыслей так, что этой перемены не разъяснить никакой логикой, кроме логики души, логики ее формирования папой, мамой, бабушками, школьным учителем литературы, видом осенних кленов в твоем московском дворе, где балкона касаются их ветки, и поскрипывают при ветерке по ночам, а днем скрипа не услышать, потому что под окном – большая улица, а там и машины газуют и покрикивают друг на дружку гудками клаксонов, и трамваи, позвякивающие на стыках рельсов, словно у них есть хвосты, и к ним привязаны консервные банки – надеюсь, что этого не произойдет, что гению не суждено воссоздать в металле и пластике мою душу, а андроид, задумавшись о кошке и собаке, не выдаст неожиданное и, в отсутствии рюмки водки, единственно понятное мне в тот жизненный момент предложение:

– Ну что, хватит лениться, пойдем вниз-вверх!

Конечно, можно встроить в электронный мозг андроида сложный генератор случайных решений – но разве можно сравнить этот взбалмошный механизм с логикой души, мне столь понятной, что я немедленно согласился. Может быть, механизм немца возможно воспроизвести в форме голубоглазого рационального самоеда-андроида, но за нас с Михой я отвечаю – нас умом не понять.

Словно прочтя мою эмоцию про рюмку водки, Миха поднялся и пересел на мою койку, подле меня.

– Я, вообще-то, вируса боюсь. Махонький такой, хрен различишь. Невидимый, как бог. Тоже карает нас, грешных. Вон, парень на зеленом коврике бога боится больше вируса, а я – наоборот.

– А как же твой крестик, – указал я ему на грудь, где находился увесистый слиток из металла.

– Ах, об этом? Так крест на груди – еще не бог впереди…

И снова его душа совершила скачок кузнечиком.

– А что, сгоняем после намаза, поищем зеленый коврик? Может, сегодня свезет? Ну не дает мне его нычка покоя… Пока не найду, не успокоюсь.

Коврик в моих глазах уже не представлял большого интереса. Но я не стал отказывать Михе, хотя, стоило нам после ужина покинуть палату, как меня охватило странное предчувствие, что, найди мы этот коврик, как нечто у нас с соседом закончится в отношениях – в понимании, и вообще. Что это такое – «вообще»? Не жизнь же? Тогда откуда идет тревога?

Ответа я так и не получил, поскольку на крышу попасть нам было не суждено. Не успели мы выйти на лестницу, как на все проходные поступил указ о новых строгостях карантина. Мишина сестра немедленно позвонила брату и предупредила, чтобы он не вздумал нарушать новый порядок. «Выпишешься враз. И я не выручу. С понедельника начинаем „грязных“ принимать, и всякой свободной койке начальство счастливо, как госпремии».

– Ну что, рисканем? Где наша не пропадала! – подтолкнул меня в плечо к авантюре Миха.

Он состроил при этом шкодливую ухмылку, и я вмиг представил себе, каким его видели приятели и учителя в школьные годы. Но я проявил осмотрительность и отказался. Я представил себе другое лицо – моей жены, в тот миг, когда она узнает о моем изгнании из медицинского ковчега. Лучше не видеть такого лица!

Миха не стал пускаться в уговоры.

– Что ж, плакал мой зеленый коврик. Значит, запечатали нас здесь. Вот загрузят сюда первого «грязного», и хана, сядем на карантин, что Пушкин в Одессе…

Как ни странно, упоминание Пушкина отвлекло меня. В Одессе застигла чума поэта, или в Кишиневе? И чума или холера? Память в последние годы нет-нет, а подводит меня, и вот я, отвернувшись от Михи, погрузился в напряженное вязание крючком в собственном мозгу. Все-таки, чума, или холера? От чумы все бы вымерли. А от холеры нет? А карантин, вероятно, в Одессе. Портовый город, матросы из Африки… Тем более, писал же он «Иль чума меня подцепит…». Хотя там же и про мороз. Я заплутал в поисках, шарф из памяти не вязался.

1Н. Рубцов.
2А. Круглов.
3Зеленые цветы – стихотворение Н. Рубцова.