Детство на тёмной стороне Луны

Tekst
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

На нашем отрезке улицы ни у одной женщины такой привычки не было, хотя у всех были дети. Женщины держали руки в позиции «смирно» или скрещёнными под грудью, по-мужски.

Мать привела меня в баню, в женское отделение. И я впервые увидел голых девушек и молодых женщин. Я начал внимательно рассматривать их. Мне было три с половиной года. Девушки ойкали, иные даже прикрывали ладонями и шайками свои лобки и смеялись. Старуха с растянутыми до пояса грудями плеснула на меня горсть воды и, смеясь, басом сказала:

– У! Бабник будет!

Молодая бабёнка, про которую бабы на лавке говорили: «Клейма ставить негде!» закричала с надрывом:

– Ты чо его привела сюда?! Он же всё понимает!

Я ничего не понимал.

Стихи я начал сочинять в три года, осенью.

По улице бежит овечка,

А за огородом течёт речка.

А вот ироничный стих:

За печкой кричит сверчок,

А под печкой лежит папкин харчок.

За «русской печкой», которая не давала тепло, нашёл место сверчок и орал каждый день, а рядом была печка-буржуйка. Так как Матвей ссал и харкал по углам, то мать насыпала золу под печку-буржуйку и приказала ему харкать под печку.

Председатель колхоза Щербатов приказал Матвею подписаться на «партейную» газету «Правда». И нам каждый день почтальонка начала приносить газеты. Мы их рассматривали, раскладывали по комнате, аккуратно и бережно. Мать говорила, поглядывая в окно на улицу:

– А вдруг придут с проверкой из «ПолиНКВД».

Бабы удивлённо осматривали комнату и спрашивали:

– А чо это у вас такое?

На нашем отрезке улицы никто не выписывал газеты. Люди были неграмотные. Вероятно, всеобщая грамотность Советского Союза обошла стороной наше село, где люди мечтали и говорили о выпивке, о выпивке и о выпивке… кроме сплетен.

Газет становилось всё больше и больше. Они мешали нам жить. И мать долго не решалась бросить их в печку, настороженно смотрела в окно, на улицу, о чём-то думала, а потом махнула рукой.

– А разяби их в рот мать!

И все сожгла. А потом каждую новую газету использовала для растопки дров и… подтирки задницы. Во времена Сталина за такие «дела» расстреливали. Порядок был.

Когда мать сидела на своей табуретке, она порой жевала чёрный хлеб. Я всегда подходил к ней, приваливался грудью к её коленке и смотрел, как она ела, или тянулся рукой к куску. Мать сердилась на меня.

– Прям из горла готова вырвать. На! – и она протягивала мне часть куска. (в словах «горла и готова» ударенье на последним слоге. Это деревенский диалект)

А если я говорил:

– Мам, исть хочу.

Она часто вынимала из-за пазухи кусок хлеба. Это была деревенская привычка – согревать хлеб теплом своего тела.

– На! Жри, что мать жрёт!

Я ел хлеб, привалившись грудью к материнскому колену, и чутко слушал мычание нашей коровы.

– Мам, подои корову. Молока хочу.

Мать не обращала внимания на мои слова, но если – а это было очень и очень редко – брат поддерживал меня, то она с глубоким вздохом вставала с табуретки и уходила в землянку доить корову.

Матвей получал на трудодни крупы. Их тогда не продавали в магазинах села. Но пшено, манку, гречку кушали мыши и крысы. А весной я и мать выкидывали не съеденные крысами крупы в речку. Туда же мы выкидывали картошку, морковь, гнилой лук, чеснок и гнилое мясо. Целая, непочатая туша свиньи лежала в сенцах. Весной мать рубила её на куски, всегда ночью, а я таскал куски в вёдра и выкидывал в речку. Выкидывали пшеничную муку, в которой мать обнаруживала помёт мышей.

Мать каждое утро варила для свиньи чугунок картошки. И если я просыпался рано утром, то выхватывал из чугунка картошку, очищал её и ел, не желая есть, но помня, что весь день я буду голодать.

Мать с удовольствием разминала пальцами картошку и куски хлеба, в ведре. Я четырёхлетним мальчиком просил её научить меня варить еду.

– Сам учись, – отвечала мать и тыкала пальцем в сторону дома тёти Нюры или тёти Музы. – Вон Музка, вон Нюрка лупят своих детей, когда они просят еду. А я вот терплю, хоть дозноил ты меня!

– Мам, исть хочу, – требовал я, опираясь грудью о материнское колено.

– Да чо ты такой? Другие дети, как дети, тихие. Не видно, не слышно их. А ты, ненужный, не даёшь мне продыху! Подох бы лучше. Молю бога. А он почему-то не даёт тебе смерти. Я на работе только и отдыхаю от тебя, идивода. Навязался на мою душу.

Я видел, как мать у дверей магазина, рубя воздух сверху вниз ладонью, кричала бабам:

– Тунеяски, лодыри, сидите дома! А я вот мантулю!

И каждое утро она уходила с Матвеем, Колькой и Людкой на «работу». А вернувшись с «работы», она неподвижно сидела на кедровой табуретке, «наработалась». Я кричал:

– Мам, исть!

– Да чо это за выблядок такой? Ни минуты спокою.

Один раз в год, осенью, когда мужики закалывали нашу свинью, мать жарила картошку на свином жире. О! С каким бешеным пылом и энергией я бросался к сковородке, когда мать ставила её на стол. Мать торопливо совала мне в левую руку кусок хлеба, чтобы хлеб сдерживал меня. Но я не замечал кусок и бешено работал ложкой, метал в рот горячую картошку, давился, задыхался. Картошка застревала в горле, и я срывался с табуретки и на пределе физических сил бежал два метра до бачка с водой. Пришлёпывался к бачку, черпал воду ковшом, торопливо пил. И давился водой. И мчался к столу. Мать сокрушённо качала головой.

– И чо это за ребёнок такой, идивод? И кем он вырастит, идиводина? Глаза какие завидущие, захлестнуться не может. Только еду на него трачу… Не лезь туда. Ешь на своей стороне.

Я в это время ложкой сталкивал верхний слой картошки и быстро поедал нижний слой, поджаренный. Я обжигал гортань, пищевод и желудок и метался между бачком и сковородкой.

Мы быстро съедали картошку, и я оставался голодным.

Мне было двадцать лет, и я приехал из города к матери с двумя приятелями. И мать, желая похвастать собой перед парнями, приготовила картофельное пюре, котлеты, суп, кашу. Володя Костюченко ел и говорил мне:

– Ну, и мать у тебя. Повезло… Если бы так готовили в нашей заводской столовой.

Я не сказал ему, что до девятнадцати лет я питался хлебом, маргарином и молоком.

Примерно, два – три раза в год мать готовила пельмени и один раз – блины.

Так как я ел очень быстро, то мать купила мне чашку. Все остальные питались из большой чашки. Они ели медленно. А я торопливо глотал пельмени, задыхался и выскакивал во двор в одних трусах, глотал снег и стоял на снегу босыми ногами, чтобы охладить себя. Но пельменей было мало – одна чашка, и я оставался голодным.

Однажды Сашка Деев подбежал к моему брату на улице и завопил, чтобы все слышали, потому что с ним никто из детей не играл:

– Братка, здорово!

– Какой я тебе брат? Пошёл отсюда! – свирепо крикнул в ответ Колька и, размахнувшись, ударил Сашку в грудь.

Сашка попятился, и у него на лице появилась плачущая гримаса.

Первого сентября мать дала Кольке горшок с цветком, и брат пошёл по улице. А мы смотрели на него из-за забора.

Мать уже кричала всюду на улице, у магазина, что её Колька «вумный, начальником будет!»

Да, брат был умный, осторожный и расчётливый. Умел «ставить» себя среди товарищей. Он всегда молчал дома, вёл себя тихо, не играл. И мать говорила мне:

– Видишь, какой Коля вумный мальчик? Его не видно и не слышно. Только ты орёшь. Прям уши лопаются от твоего крика.

Сашка Иванов, сын служащего дяди Ильи попытался посмеяться над Колькой. Брат повалил Сашку на землю и, лёжа на нём, бил кулаком по его лицу, как наша мать била Матвея. Тётя Зина, мать Сашки, с палкой гонялась за братом и кричала:

– Я тебя, паскуда, в тюрьме сгною!

Все мальчики улицы немедленно подчинились воле брата.

Вероятно, через месяц учительница вызвала нашу мать в школу. Здание школы было чёрным, мрачным и страшным. Эта школа мне всегда напоминала ад, о котором говорили на лавке старушки. Я задрожал от ужаса, когда увидел школу, потому что мать часто меня пугала:

– Вот пойдёшь в школу, там тебя учителка бить будет.

Я смотрел через приоткрытую дверь, как мать сидела за одной партой с Колькой. А сразу после звонка, в присутствии учительницы мать начала хлестать Кольку ладонями, с надрывом в голосе крича:

– Что ж ты, падла, не учишься?!!

И плакала, идя домой и утирая красный нос концом головного платка. А дома она скрутила полотенце и приказала Кольке «делать уроки». Он сел за стол, раскрыл букварь. Мать стояла с правой стороны с полотенцем в руке и следила за его глазами.

– Ты почему не читаешь, сволота паршивая?! – закричала мать страшным криком и нанесла сильный удар по голове любимца.

Он ловко и стремительно нырнул под её руку, выскочил на улицу, и помчался посередине дороги вниз села. А мать скачками бежала за ним с полотенцем и кричала:

– Витька, держи яго! Эй, кто? Держите яго!

В то время учителями в начальной школе были только девушки, окончившие семь классов. Они отрабатывали в школе два года, уезжали в Томск в педучилище, где получали паспорт. И после окончания училища оставались в городе. А из года в год в начальную школу приходили девушки, которые ничего не понимали в педагогике.

Но у брата была причина другая. Он был идиот (Три степени дебильности: олигофрен, идиот и кретин), потому что его отец был алкоголиком. Брат «ставил» себя великолепно. Его уважали подростки, и даже парни. А учительницы боялись Кольку, и выбрали его старостой начальной школы

Однажды мы шли по улице, и перед двухэтажным домом, в котором жили служащие, мы увидели очень строгую учительницу и её мужа, милиционера. Колька отвернул в сторону лицо и прошёл мимо учительницы. Она громко крикнула:

– Гудковский, ты почему не здороваешься со мной?

Колька резко повернулся к ней и, исподлобья гладя на неё, свирепо спросил:

– А ты кто такая?

Милиционер… а я давно заметил, что он, как и Матвей, постоянно боролся за власть в семье… громко и с удовольствием рассмеялся.

 

Сочинять стихи я начал в три года. Мать запрещала:

– Прекрати коверкать язык!

Но я продолжал декламировать свои первые стихи. И тогда мать начала смеяться надо мной в присутствии баб и показывать на меня пальцем.

– Смотрите, дурак изводённый. Говорит на нерусском языке. А видно – идивот.

Бабы смеялись, и я затихал.

В четыре года я начал сочинять музыкальные мотивы, но мать вновь нашла способ заткнуть мне рот. А вот когда я трёх – четырёхлетним ребёнком пародировал поведение Матвея, чтобы мать похвалила меня – она смеялась и хлопала в ладоши. Я ходил перед матерью, согнувшись и закинув руки на жопу, кряхтел, почёсывал задницу, плевал на клочок бумаги, бросал в печку и кричал:

– Не хай!

Я слышал его злобное, угрожающее ворчание, но рядом со мной была моя мать – защитница. И я не обращал на него внимания.

Мне было четыре года и десять месяцев, когда мать взяла меня с собой на покос. Мать накосила траву в болотистой низине под высоким берегом. И чтобы добраться до покоса, нужно было долго идти по болоту. Мать несла на себе Кольку, а Матвей нёс меня. Я смотрел только на мать. Она шла по пояс в жиже, осторожно ступая ногами, чтобы не запнуться о коряги, о болотную траву. Я очень боялся, что мать могла утонуть. Она не умела плавать, а я – уже умел.

Мать остановилась и сказала Матвею:

– Я пойду сюда, а ты там собери сено.

Я вывернул голову и безотрывно смотрел, как она уходила по болоту. И я запомнил чувство тревоги за мать. Но я её никогда не слушался, как и брат.

Кочки были высокие, а на них лежало сухое сено. Между кочками была жижа. Матвей быстро вынес на поляну из кустов грабли и вилы. Грабли он протянул мне.

– Давай, Витька, работай. Все должны работать.

И этот ублюдок начал подгонять меня вилами. Тыкал в спину. И шёл за мной, когда я, торопясь и падая между кочками, да ещё босоногий, сгребал сено в кучки.

Потом Матвей побросал мои кучки в более крупные кучки, ушёл в кусты и лёг там спать.

Я обрадовался, когда раздался пронзительный крик матери:

– Ты чо наработал, лодырь проклятый?! Разъяби тебя в рот мать!

– Это не я! – откликнулся в кустах Матвей. – Это Витька!

Озлоблённая мать разбросала кучки по сторонам, а успокоившись, собрала их в большие копна.

Матвей мстил матери очень подло, впрочем, как и все подкаблучники.

Осенью мать сказала ему, чтобы он снял шкуру с убитой свиньи, чтобы потом сдать её в сельпо и получить за шкуру хорошие деньги.

Я сидел на корточках рядом с головой свиньи и смотрел, как Матвей злобно морщась, небрежно и быстро начал подрезать шкуру ножом. И нарочно проткнул её. Мать молчала, и тогда он ещё раз порезал шкуру. И мать со вздохом сказала:

– Ладно. Не надо.

И он сел за печку-буржуйку, и надвинул на лицо замасленную шапку.

В конце лета приехал дядя Митя, младший брат матери. Мы тогда копали картошку.

– О, какое у тебя хозяйство! – восхищённо воскликнул он, осматривая курятник во дворе. – Зачем тебе так много курей? Ты отдай их мне. Тебе и жить проще будет.

Он сказал матери, что кушал четыре раза в день. И мать начала варить для него еду. И я в первый раз увидел котлеты, борщи. Мы с братом копали картошку. Матвей, как всегда, прятался. А дядя Митя, нажравшись, немедленно уходил гулять по улицам.

Я проснулся ночью, услышал куриный крик. Вышел во двор. Дядя Митя ползал по низкому курятнику, хватал курей и совал их в мешок. Он забрал и увёз всех наших курей и петуха.

Зимой в лютый мороз мы приехали в город Томск за белым хлебом – мать, я и Колька. Мне тогда было пять лет. На привокзальной площади в угловом пятиэтажном доме был хлебный магазин. Когда мы вошли в него, мать сразу прижала меня и брата к батарее отопления. Сняла с нас валенки и приказала, чтобы мы прикладывали пятки к батарее. Едва я повернулся спиной к батарее отопления, как сразу увидел вверху, потому что был маленьким, прилавок, на котором лежали белые булки хлеба, батоны, булочки, пирожки, а на стене висели огромные связки баранок – больших и маленьких. Я в первый раз увидел белый хлеб, баранки, булочки и пирожки. И куда бы я ни смотрел – всюду были батоны и белые булки хлеба и висели баранки.

Сбоку ко мне подошла мать и протянула толстый пирожок из белой муки. Я медленно, потому что замёрз, закусил его, раздавил зубами. Из пирожка потекло повидло. И я торопливо облизывал свои чёрные от грязи руки и непрерывно смотрел на белый хлеб, как на чудо.

В магазине не было очереди. А у нас в райцентре в магазинах люди страшно давились в очередях, матерились, стояли с пяти утра до позднего вечера, чтобы купить чёрный хлеб, в котором всегда были куски шпагата, кирпичинки, гравий, комки грязи. Хлеб всегда был недопеченный или перепеченный.

Мать положила в наволочку и в кирзовую сумку четыре булки хлеба и два батона, а на себя нацепила баранки, две связки – крест на крест. И мы пошли по городу, где было много людей, но они вели себя очень вежливо, не матерились и не смеялись над смешным видом матери. Горожане улыбались. Улыбки на лицах людей я увидел в первый раз в жизни… в пять лет, в Томске. В нашем огромном селе никто никогда не улыбался.

Когда мы вернулись в село, то автобус шёл по нашей улице. Мы могли выйти из него напротив нашего домика, но мать проехала до центра села. Она шла неторопливо по улицам села, неся на себе, как пулемётные ленты, баранки. Все останавливались и смотрели на баранки. На нашей улице было много детей. Все бабы сидели дома в прямом смысле слова – не занимались детьми, глядели в окна на улицу с позднего утра до вечера. А вечером выходили на улицу, чтобы до глубокой ночи сидеть на лавках.

– День прошёл, и ладно, – так говорили бабы, так говорила наша мать, так шло строительство коммунизма.

Бабам нечего было делать.

Мать пряталась каждый день на другом конце села, на Красной горке, чтобы не скучать дома. Великая амбициозность нашей матери была причиной катастрофы двух семей. Она не «лаялась» с бабами на Красной горке, потому что те бабы признавали её авторитет. А на новом месте жительства мать не смогла утвердиться. Вот – «казус Белли»… «Коня на скаку остановит. В горящую избу войдёт» – это наша мать.

Толчком к началу военных действий послужило маленькое происшествие.

Я проснулся от громкого крика матери. И, не видя её, выскочил во двор, увидел, как она, крича, убегала по улице. А в комнате стояла тётя Тася с топором в руках.

Когда мать вернулась во двор с людьми, тётя Тася, потрясая топором над своей головой, сказала, что она вырвала топор из рук матери, которая пыталась зарубить тётю Тасю.

Мать рассказала нашей семье и бабам другое… Тётя Тася попросила у матери десять рублей. Мать дала ей деньги, а через месяц потребовала от соседки вернуть долг. А так как тётя Тася не спешила отдать деньги, то мать часто напоминала ей о них. Соседка пришла к нам поздно вечером, положила деньги на стол и ударила мать по щеке. А потом схватила топор.

Рядом с тётей Тасей жила не молодая учительница. Она пыталась по просьбе матери научить моего брата читать, писать и считать цифры. Не смогла. Вскоре она получила, как и все деревенские люди, паспорт (Царствие Божие Никите Сергеевичу Хрущову за то, что освободил народ от рабства!), продала дом, чтобы уехать в город. Пригласила к себе тётю Тасю и мать и подарила им пустяковые вещи. Тётя Тася быстро осматривала всё в комнате, подбегала к вещам и говорила:

– Вот это подари. И это подари.

Получила стул, комод, половые коврики, дорожки. Мать стояла неподвижно и смотрела на учительницу.

По нашему отрезку улицы… потому что здесь был огромный магазин, в тридцати взрослых шагах от нашего домика… каждый день по многу раз проходил Коля – дурачок. Ему тогда было лет шестнадцать. Он шёл по улице, выставив вперёд левую руку, показывая всем наручные часы. Люди не знали, как по таким часам определить время. Иные бабы привозили их из Томска, чтобы похвастать покупкой перед соседками, но не могли объяснить людям: как пользоваться наручными часами. Бабы, смеясь, спрашивали Колю-дурачка:

– Коля, скажи время?

Он останавливался, долго смотрел на циферблат и солидно отвечал:

– Много.

– А сколько?

– Не скажу, нарочно.

Он так же каждый день ходил по улице то с книгой, то с газетой в руках, а на берегу Оби раскрывал их и шевелил губами. Бабы знали, что он неграмотный и, смеясь, прашивали:

– Коля, а что там написано? Почитай нам.

– Не буду, не хочу. Желанья нет.

– А книга интересная?

– Да, читаю день и ночь.

Мы дети кричали ему:

– Коля – дурачок, ты неграмотный! Читать не умеешь. Мать твоя сказала!

– Она врёт! – В ярости кричал Коля. – Я прочитал все книги!

– А часы ты носишь для форса!

– Нет! – вопил Коля. – Я знаю сколько время, а вам, гадам, не скажу нарочно!

Он плакал и топал ногами, а бабы говорили нам:

– Перестаньте издеваться. Не хорошо. Он тронутый умом. А вы смеётесь.

Через два года он ушёл в Армию. Вернулся в село, спустя восемь лет, и начал работать в милиции в звании младшего лейтенанта. Проходил по нашей улице вечером, когда на лавочках было много людей. Но не отвечал на приветствия баб и мужиков, глядел прямо перед собой. А в правой руке, выставленной вперёд, он всегда нёс офицерскую полевую сумку.

Я увижу его «мурло» в четырнадцать лет, в милиции. Он, конечно, не напомнит мне мой детский крик: «Коля —дурачок, почитай книгу! Коля- дурачок, скажи время!» Но покажет мне, «где раки зимуют».

Я хорошо помню, что в четыре и пять лет, когда мать сидела на табуретке, я ходил вокруг неё, обнимал её со всех сторон. А потом приваливался грудью к её колену и смотрел в её лицо, трогал его пальцами. Брат и сестра никогда её не обнимали и не подходили к ней. Мать часто говорила:

– Вот Колю люблю. Люду люблю. А ты не нужон мне, не нужон. Иди вон к Матвею, выблядок. Ты не мой сын. Молю Бога, чтобы ты подох.

Я каждый день слышал эти слова, порой каждый час. Я каждый день плакал и ненавидел брата и сестру. А мать, недовольная не послушанием старшего сына, говорила:

– Вот Колю сдам в детский дом, а Витю буду любить.

Брат с криком бросался на меня драться, и мы, крича и воя, остервенело дрались. Мать хлопала в ладоши и кричала:

– И чо вас, гады, мир не берёт!?

А я уже в четыре года ходил с матерью в кино на детские сеансы. И обратил внимание на то, что матери в кинофильмах очень хорошо относились к своим детям, не орали на них матом. И мужики вели себя по-городскому, вежливо.

В центре села и в клубе было много девушек и женщин, и я пристально рассматривал их.

Когда добрая учительница уехала из села, то в её дом вселилась семья из четырёх человек. Немцы. Родители были служащими, молодыми. Старшей девочке, Лилии было лет двенадцать, а её брат Костик был мой ровесник.

Лилия была аккуратной девочкой. Она отличалась от хамовитых дочерей тёти Таси, дочерей тёти Нюры и других девочек нашей улицы. У неё была красивая вязаная шапочка с кисточкой. И когда Лилия бежала по улице, высоко вскидывая колени, её кисточка трепетала на её голове. Девочка боялась проходить шагом мимо трёх домов, в которых жили мальчики. Она мчалась по тротуару на пределе физических сил. Глаза её были круглыми от страха и ужаса.

Рядом с домом тёти Нюры, вплотную к нему, стоял второй дом. И в нём жила старуха по кличке «Ведьма», её взрослая дочь и рыжая девочка. Моя ровесница. Она никогда не выходила на улицу, где играли в дикие игры мальчики и девочки.