Корсары Мейна

Tekst
3
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Глава 4. Амурные приключения

Молодому человеку присуща влюбленность, даже если он бурсак. Но низменность полуголодного существования спудеев мало располагала к амурам. И то – какая девица согласится прогуляться по улицам Киева с оборванцем, будь он даже писаным красавцем? В этом отношении в бурсе был лишь один привилегированный класс – богословы. Любой спудей высшего отделения мог в один прекрасный день стать женихом. Это слово бурсаки произносили мечтательно, с пиететом, потому что оно было желанным ключом к свободе.

От двенадцатилетнего мальчика из фары до спудея, которому давно минуло двадцать, от последнего лентяя до первого ученика, все думали лишь одну радостную думу, что однажды и ему привалит счастье, и он покинет ободранные стены бурсы, что больше никогда в его жизни не будет опостылевшей зубрежки, розог аудитора и «воздусей», а вместо привычной «черняшки» – зачерствевшего куска ржаного хлеба – на столе будет миска с карасями в сметане и штоф горилки.

Когда священник уходил в мир иной, у него оставалось семейство – жена, дети. Церковный дом, земля, сад, луг и прочее хозяйство должно было перейти к преемнику, но куда деваться семье? Хоть по свету с сумой иди! Оставалось последнее средство, чтобы закрепить имущество и приход, – выдать замуж какую-нибудь из дочерей священника. Это делалось быстро, потому что хлебные места были наперечет, а среди святых отцов находились еще те ловкачи. Подсунут нужную бумагу епархиальному начальству, дадут мзду, и уплыл приход в чужие руки.

Бывало и так, что невеста, проживая за сотню или более верст, не успевала ко времени приехать в главный епархиальный город на встречу с женихом, а претендент на место ее батюшки не имел средств и времени съездить к суженой. Тогда обе стороны списывались, давалось заочное согласие, и, получив указ о поступлении на место, жених ехал к невесте, томясь в неведении: того ли кота он вытащил из мешка? Нередко дело доходило до скандала – невеста попадалась старая, рябая, сварливая, и жених еще до свадьбы порывался поколотить будущую попадью, да так, чтобы дух из нее вон.

Но иногда случалось, что невесту не брал в жены даже самый распоследний жених. Тогда ее привозили в бурсу, и умелые свахи спускали залежалый и бракованный товар с удивительной ловкостью: щеки невесты штукатурились, смотрины назначались вечером, при слабом освещении, и лицо, побитое оспой, выходило гладким, старое виделось молодым, а утянутая корсетом фигура ничем не напоминала расплывшуюся квашню.

Откалывали номера и похлеще, когда до самого венца роль невесты брала на себя ее родственница, молодая и недурная собою девица, иногда даже замужняя женщина, и только в церкви по левую руку бурсак видел свою суженую, на физиономии которой черти горох молотили. Но что оставалось делать? Спудей, наголодавшись в бурсе вдоволь, стиснув зубы и скрепя сердце, давал согласие на брак – будущая свобода перевешивала все неприятные моменты.

Но одно дело – брак по расчету, а другое – первая любовь, которая сразила Тимка Гармаша наповал. Он днем и ночью грезил о прекрасной панне. Его не беспокоили ни клопы, ни вша, копошившаяся в сеннике, мало волновала и скудная еда; он летал на крыльях мечты где-то очень высоко, под облаками, и миазмы бурсацких дортуаров казались ему запахами роз. Едва он закрывал глаза, как перед его внутренним взором появлялось лицо Ядвиги; нет, не лицо, а прекрасный ангельский лик! И только ближе к утру на ясное небо наползала черная туча, и горькие мысли начинали одолевать бедного спудея.

Кто он супротив шляхтича Тыш-Быковского? Конечно, семейство Тимка принадлежало к древнему казачьему роду, из которого вышло немало старшин, но оно не было столь богатым и знатным, как семья Ядвиги. Нужно выбросить эти глупости из головы, – твердил себе Тимко, терпеливо перенося очередную порцию «березовой каши». Будучи мыслями очень далеко, он даже не морщился, когда помощник аудитора сек его розгами, чем только подзадоривал своего палача. Но теперь о бегстве из бурсы Тимко даже не помышлял. Ему снова хотелось увидеть прекрасную панну. Только как это сделать?

После набега бурсаков на коптильню Тыш-Быковский усилил охрану сада и дал указание стрелять не солью, а мелкой дробью. Времена наступили смутные, поэтому такое распоряжение никого не удивило – в Подолии уже начались военные действия. Митрополит киевский Сильвестр Коссов, происходивший из шляхетского сословия, был против войны, но митрополит коринфский Иоасаф, приехавший из Греции, побуждал Богдана Хмельницкого к сражениям и перепоясал его мечом, освященным на гробе Господнем в Иерусалиме. Прислал грамоту и константинопольский патриарх, одобрявший поход против врагов православия.

Но Тимка мало волновала политика; все его мысли занимала прекрасная панна. Он придумал, как ему казалось, блестящий ход. У дядьки Мусия, дальнего родственника Гармашей, который жил в Киеве, был сын Устим, немногим старше Тимка. Он пошел по стопам отца, занимался торговлей, но его отношения с Тимком были прохладными – как и большинство киевских мещан, бурсаков Устим терпеть не мог. Спустя неделю после памятного набега на коптильню Тимко вызвал Устима во двор и попросил:

– Одолжи мне на пасхальный праздник свою одежду.

– Ты долго думал? – скептически спросил Устим. – Иди с Богом, я бурсакам не подаю.

– Устим, мне край надо!

– Всем надо.

– Дай мне старую! У тебя ведь есть обновка.

– Нет! Купи себе одежду и носи на здоровье.

– Батька денег не дает.

– Ну а я тут при чем?

– Так я ведь не задаром прошу… – с этими словами Тимко полез в тощий кошелек и вынул серебряный польский грош, который занял у Ховраха.

Уж он-то хорошо знал скаредную натуру своего родственника…

– Вот, – сказал спудей. – Это плата. Думаю, вполне достаточно.

Глаза Устима жадно блеснули, он потянулся за грошем, но торгашеский дух пересилил первый порыв.

– Всего-то? – усмехнулся Устим. – Маловато. Еще одну такую же монету – и получишь одежду.

– У меня больше нету денег.

– Ну, как знаешь…

– А не пошел бы ты!.. – озлился Тимко. – Не хочешь заработать – бывай! Найду в другом месте.

Он развернулся с намерением уйти, но Устим придержал его за рукав.

– Погодь! Давай свой грош. Запомни, одалживаю одежду лишь по доброте душевной, как родственнику…

Тут он выдержал необходимую паузу, чтобы Тимко свыкся с мыслью, что получил желаемое, и добавил:

– Но еще один грош ты все равно мне будешь должен! Потом отдашь. Уговор?

– Черт с тобой! Уговор!

Переоделся Тимко в амбаре. Длинный польский кунтуш из темно-бордового сукна, обшитый галуном, с рядом бронзовых пуговиц, белая вышитая рубаха и синие шаровары сидели так ладно, будто на него скроены. Хоть и далеко не новая, одежда смотрелась вполне прилично. А когда Тимко прицепил к поясу карабелу, Устим, который уже начал полнеть, лишь кисло скривился: теперь спудей выглядел как запорожский казак – узкая талия, широкие плечи, острый беспощадный взгляд…

Шляхта облюбовала бывшую католическую церковь на Подоле; казаки не сожгли ее только потому, что она была каменной и вместо католического шатра имела главку, похожую на православный купол. Редко кто из православных мещан других национальностей вступал под ее своды, и польские шляхтичи наслаждались покоем и умиротворенностью священного здания среди своих.

В ночь Великой Субботы вокруг бывшего костела разожгли костры по православному обычаю, и небольшая площадь перед ним постепенно заполнялась празднично разодетыми панами и паненками. Все ждали крестного хода. Тимко ужом вился в толпе, выискивая семейство Тыш-Быковских, но все никак не находил. Он готов был локти кусать от досады: неужели все его старания напрасны и он так и не увидит Ядвигу?!

Но вот наконец раздался первый благовест большого колокола, толпа всколыхнулась, в руках шляхтичей загорелись свечи, и показалось духовенство в светлых ризах с крестами и иконами. Церковный хор запел: «Воскресенье твое, Христе Спасе-е, ангелы поют на небесах, и нас на земли сподоби чистым сердцем Тебе славити-и…» Тимко с запоздалым сожалением вспомнил, что про свечу-то он и забыл, но делать нечего, и спудей вместе с пышно разодетыми панами пошел вокруг церкви. «Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ и сущим во гробех живот дарова-ав…» – славил церковный хор светлое Христово Воскресенье, но мысли Тимка были далеки и от крестного хода, и от благочестия.

«Ядвига, Ядзя, где ты?!» – возопил он мысленно, погружаясь в пучину уныния и безнадежности.

Наверное, сам Господь откликнулся на душевный призыв бедного бурсака. Или ему надоели стенания спудея в тот момент, когда нужно возносить молитвы. Как бы там ни было, но толпа, как показалось Тимку, вдруг распахнулась, и возникла Ядвига во всей своей юной красе.

Вообще-то она не была писаной красавицей, но в глазах влюбленного спудея белокурая паненка выглядела прекрасным светлым ангелом, сошедшим с небес именно тогда, когда он совсем отчаялся. «Чтобы понять красоту Лейлы, нужно посмотреть на нее глазами Меджнуна», – сказал однажды великий персидский поэт Саади. И он был тысячу раз прав! Таинство сердечной привязанности почти такое же древнее, как сам мир, и такое же непостижимое, как его сотворение.

Тимко мигом перестроился и оказался рядом с семейством Тыш-Быковских. Но Ядвига не обращала внимания на окружающих; она смотрела прямо перед собой, и ее свежие розовые уста что-то шептали. Наверное, она молилась, но Тимку очень хотелось, чтобы в своих молитвах она вспомнила и о нем.

Но вот наступил долгожданный для Тимка момент – участники крестного хода начали обнимать друг друга и целовать троекратно, а затем говорили: «Христос воскресе!», чтобы услышать в ответ: «Воистину воскресе!», и при этом обменивались пасхальными яйцами.

Тимко тоже припас пасхальное яйцо. С ним вышла целая история. Понятно, что оно было ворованное; правда, украл его не сам Тимко, а Хорт, причем не одно, а целую корзину. Как он это сделал, у кого стянул, бурсаки допытываться не стали. Но после этого «подвига» Хорта подготовка к Пасхе пошла в бурсе полным ходом. Каждый расписывал свое пасхальное яйцо, как умел, но был в бурсе один богослов из высшего отделения, который готовился после окончания коллегиума стать богомазом-иконописцем. У него и впрямь имелся незаурядный талант. Поэтому перед Пасхой к нему выстраивалась целая очередь авторитетных бурсаков – будущий богомаз делал из яйца настоящее произведение искусства.

 

Тимко налетел на него, как коршун на цыплячий выводок. Он бесцеремонно отодвинул самых сильных спудеев в сторону, а когда те начали возмущаться и брать его за грудки, магическое слово «жених» вмиг настроило их на благодушный лад; женитьба для любого бурсака – святое.

Заказ Тимка был несколько необычным. Он хотел, чтобы кроме рисунка на яйце еще поместился и текст вирша. Это для будущего богомаза оказалось в новинку, и он взялся за дело с жаром. В конечном итоге пасхальное яйцо Тимка, сиявшее фальшивой позолотой, произвело в бурсе фурор, особенно вирш: «Ты всех милее дев, желанная! Ты – лилий лилия, благоуханная! Плоть и душу пожирает жар желания, от любви теряю ум и сознание!» Его тут же переписали и выучили наизусть: авось, пригодится когда-нибудь.

Подождав, пока все семейство Тыш-Быковских перецеловалось и принялось лобызать своих друзей и знакомых, Тимко решительно подошел к Ядвиге, вручил ей пасхальное яйцо – поцеловать ее он не решился – и сказал:

– Христос воскресе!

Ядвига подняла на него глаза и ответила нежным голоском:

– Воистину…

И тут она узнала Тимка:

– Ты?!

– Я…

Тимко не чувствовал ни рук, ни ног. Он утонул в ее бездонных зеленых глазах, шел на дно, как в омуте, но даже не пытался подняться на поверхность. Ему казалось, что обмен взглядами длится вечность. Щеки Ядвиги запылали маковым цветом, она не знала, что ей делать. Тимко в своем наряде и с саблей у пояса выглядел как настоящий шляхтич, рыцарь, а некоторая бледность от огромного волнения при неярком свете пасхальных свеч сделала черты весьма симпатичного лица бурсака и вовсе аристократическими. Тут кто-то из родичей ее позвал, девушка опомнилась, ткнула в руки Тимка свое пасхальное яичко и шепнула:

– Завтра, вечером… Приходи к домику…

Толпа пришла в движение, и Тимка оттерли в сторону. Вскоре бурление прихожан вытолкнуло его на край людского потока, и спудей, все еще не в состоянии переварить услышанное, побрел по дороге куда глаза глядят…

Пасха для бурсаков была кормилицей. В этот праздничный воскресный день мещане были щедры к спудеям, как никогда. Забывались все обиды, недоразумения и распри, и мешки, которые таскали с собой бурсаки, быстро наполнялись разными вкусными вещами. Каждый киевлянин считал своим долгом одарить хоть чем-то городских нищих и бурсаков, которые недалеко ушли от попрошаек.

В спальнях веселье било через край. На горилку и варенуху деньги собирали всем миром, поэтому в напитках недостатка не ощущалось. А что касается закуски, то ее было больше, чем нужно. Старшие бурсаки щедро делились едой с мальцами из фары, которые пока не приобрели необходимого нахальства для промысла, но спиртного им не давали. «Мал еще, молоко на губах не обсохло, шкет…» – говорил какой-нибудь великовозрастный дядька, который постигал бурсацкую науку добрых полтора десятка лет и делал «смазь» первогодку, осмелившемуся прийти с рюмкой к общему котлу.

Только Тимко не участвовал в праздничном пиршестве. Он не выпил даже слабенькой варенухи, лишь задумчиво пожевал булку и кусок копченой колбасы, кстати ворованной, – к столу ее принес Микита Дегтярь. Он редко опускался до примитивных краж, но если брался за дело, то весьма основательно. Вот и сейчас Микита украл не кольцо колбасы, что, в общем, не считалось подвигом среди бурсаков – умельцев «стибрить, сбондить, спереть, сляпсить», как они выражались, такую малость было пруд пруди, – а притащил целую торбу разных копченостей. Похоже, пока шла всенощная, он успел побывать на хорошо проветриваемом чердаке какого-нибудь зажиточного мещанина, где все эти вкусности давно дожидались употребления.

– Эй, почему такой кислый? – спросил Микита, хлопнув Тимка по спине широкой дланью. – Уж не заболел ли?

– А то ты не догадываешься, – смеясь, сказал Ховрах. – Amor vincit omnia – любовь побеждает все. Даже чувство голода.

– Кто, кто она?! – бурсаки взяли Тимка в плотное кольцо – темы любви и женитьбы были самыми популярными в бурсе. – Расскажи!

– Да ну вас!.. Идите к чертям собачьим!

Тимко растолкал товарищей и удалился на свою койку. Больше приставать к нему не стали – это было опасно. Несмотря на сухощавую фигуру, в схватке Тимко мало кому уступал. Его побаивался даже общепризнанный силач бурсы Хома Довбня. При первом знакомстве они подрались, хотя Тимко был младше своего противника и, по идее, должен был уступить, но не тут-то было; их смог разнять только педель, надзирающий за поведением бурсаков вне учебных аудиторий. Тимко и Хома так друг дружку исколотили, что полмесяца чесали побитые бока и прикладывали к фингалам бодягу. С той поры они и сдружились.

Тимко лег на свой сенник и с надеждой уставился в изрядно засиженное мухами и закопченное оконце. Ему казалось, что день никогда не закончится. Время тянулось так медленно, что превратилось в воображении Тимка в огромное колесо водяной мельницы, которое неустанно и монотонно шлепало лопастями по воде, навевая тоску и сонную одурь. Он даже не заметил, как уснул, а проснувшись, с ужасом понял, что давно наступил вечер, а может, и ночь. Но спросить, который час, было не у кого – все бурсаки, разомлевшие от сытной еды и спиртного, спали мертвым сном.

Никогда прежде Тимко так не бегал. Он мчался по улочкам и переулкам Подола как вихрь. От него шарахались не только редкие прохожие, но даже бездомные собаки. Обычно любой бегущий человек вызывал у них неистребимое желание облаять его, а то и пуститься вдогонку, но почему-то ни одна дворняга не стала преследовать Тимка. Похоже, псы почуяли, что бежит он не из-за страха, а по совсем иной причине, которая была им вполне понятна, – пришла весна, пора любви не только у людей, но и у животных.

Забор, ограждающий сад и подворье Тыш-Быковских, вырос перед Тимком как стена. Он не задумывался, как перелезет на другую сторону, но теперь эта проблема встала перед ним, что называется, колом. Когда бурсаки собрались обчистить коптильню богатого шляхтича, перебраться через забор для них не составило особого труда: Ховрах влез на спину Хоме, изображавшему ступеньку, забрался наверх по веревке и помог остальным преодолеть высокую преграду. Но как это сделать в одиночку?

Тимко в досаде выругался: ну почему, почему он не взял у Ховраха его знаменитый пояс-веревку с крюком на конце?! Бурсак прошелся вдоль ограды с надеждой найти хоть какую-нибудь жердь, с помощью которой он смог бы влезть наверх, и когда подошел к тому месту, где находился летний домик, то вдруг остановился как вкопанный – с забора свисала веревочная лестница! Ядвига, милая Ядзя! Она все предусмотрела…

Тимко мигом перебрался в сад и подошел к окну. Оно было, как и в первый раз, открыто. И как тогда, в комнате горела свеча. Подтянувшись, Тимко сел на подоконник и увидел девушку. Она не спала, а сидела возле стола, положив прелестную головку на кулачки, и задумчиво глядела на огонь свечи. При таком освещении Ядвига показалась Тимку еще прекрасней, чем прежде. Он спрыгнул на пол, девушка подняла голову… и радостное «Ах!» сорвалось с ее губ. Не помня себя, бедный спудей подошел к ней на подгибающихся ногах, упал на колени и начал страстно целовать руки девушки. Ядвига что-то тихо лепетала, он отвечал ей, чаще всего невпопад, потому как был на седьмом небе от счастья, переполнявшего все его естество, она гладила Тимка по голове, а затем поцеловала в макушку…

Но оставим их наедине друг с другом. Любовь стара как мир, и все слова, которые говорят влюбленные в моменты свиданий, повторялись за всю историю человечества миллионы раз, тем не менее от этих повторений они не стали избитыми и пошлыми. Признания в любви – это молитва влюбленных, а из молитвы, как известно, слова не выкинешь.

Глава 5. Дуэль

Мишель де Граммон быстрым шагом направлялся в сторону окраины Парижа. Он был мрачен и чем-то сильно озабочен, о чем свидетельствовал нервный тик, время от времени крививший тонкие, резко очерченные губы. Встречным мужчинам очень не нравился его несколько диковатый взгляд, и они опускали глаза, чтобы не нарваться на скандал или, что гораздо хуже, на удар длинной шпаги, которая висела у пояса молодого человека.

Чем дальше уходил он от центра Парижа, тем улицы становились чище, шире и тише. На них уже попадались внушительные особняки с дворами и садами. Особенно выделялся знаменитый дом маркизы Рамбуйе, построенный по ее собственному проекту на улице Святого Фомы. Несколько поодаль находился Лувр. Мишель постарался держаться как можно скромней и незаметней, пристроившись к какой-то процессии, которую, как обычно, возглавляли монахи; возле королевского дворца было чересчур много стражи, которая терпеть не могла праздношатающихся бездельников. Иногда, чтобы как-то скрасить дежурство, королевские гвардейцы сажали кого-нибудь под замок, дабы всласть покуражиться над задержанным, обвиняя его в заговоре против короля. Бедняга готов был сапоги им лизать, лишь бы его отпустили. Обычно он отделывался испугом и дюжиной бутылок вина – гвардейцы не были законченными негодяями и знали меру своим «шуткам».

Неподалеку от Лувра стоял замок Шатле – большое мрачное здание с высокими стенами и башнями, – когда-то служивший главной опорой парижской крепости. Мишель со страхом посмотрел на замок, в котором теперь размещался парижский прево и суд, и невольно прибавил шагу. Зазевавшись, он едва не сбил с ног купеческого старшину, спешащего к расположенной чуть дальше городской ратуше. Дородный господин в ярко-красном платье с золотыми пуговицами, украшенном витыми шнурами, напоминал рассерженного петуха. Это сходство подчеркивала тока – маленькая шапочка на его голове, наполовину красная, наполовину коричневая.

– Извините, мсье… – буркнул Мишель и поторопился оставить купеческого старшину в одиночестве, потому что тот принял позу оратора и приготовился произнести речь.

Мишель мог поклясться, что знает ее содержание. Он много раз выслушивал подобные назидания, и ему вовсе не улыбалась перспектива кивать и поддакивать старому ослу, который многословно, с апломбом примется утверждать, что в его юности молодые люди были куда более прилежные и законопослушные, нежели нынешние, вода в Сене чище, а сахар слаще.

Наконец Мишель добрался до улицы Сен-Дени. Там находилась церковь Сен-Ле, где хранились мощи святой Елены – царицы, матери императора Константина, который первым из римских императоров принял христианство. Но юный де Граммон торопился сюда не за тем, чтобы припасть к христианской святыне и помолиться; для своего возраста он чересчур скептически относился ко всему, что касалось веры, и к мощам святых в частности. Обычно они были поддельными, и ими торговали все, кому не лень. На улице Могильщиков жил бывший «служитель печали», который хоронил останки казненных, так у него можно было разжиться мощами почти всех христианских святых. Особенно много у него было фаланг пальцев рук.

Мишель де Граммон шел в недавно открытую неподалеку от церкви Сен-Ле школу фехтования, которую содержал шевалье Пьер де Сарсель. Как Мишель и предчувствовал, ему вновь пришлось встретиться с бретёром. Они нечаянно столкнулись на улице Могильщиков, хотя несколько позже де Граммон сообразил, что де Сарсель искал его. Они посидели в таверне, поговорили о том о сем, вспомнили отца Мишеля, а когда расставались, шевалье предложил ему то, о чем давно мечтал юный сорвиголова, да денег у него не было, – посещать школу фехтования. Бесплатно.

Оказалось, что шевалье заручился поддержкой кого-то из окружения парижского прево и получил патент, дающий ему право обучать всех желающих искусству фехтования. Помещение нашлось быстро, правда, его пришлось перестроить, добавив просторный зал, и вскоре слава о школе де Сарселя вышла даже за пределы Парижа. Он готовил не просто куртуазных щеголей с элементарными навыками владения клинком, а настоящих бойцов, которые с одинаковым успехом могли сражаться не только шпагой, но и другими видами холодного оружия.

Это было грубое искусство, но очень действенное – на дуэлях, хоть они и были запрещены королевским эдиктом, чаще всего побеждали ученики школы де Сарселя. Спустя полгода от желающих получать уроки у шевалье не было отбоя. Дворяне платили любую цену, лишь бы научиться владеть шпагой так, как сам наставник Пьер де Сарсель. Когда Мишель начал заниматься у него, то сразу понял, что сравниться с шевалье в мастерстве владения шпагой вряд ли кто сможет; даже признанные парижские бретёры-забияки, которых хлебом не корми, а дай подраться, как он потом узнал, старались держаться с де Сарселем предельно вежливо и учтиво.

 

Отрабатывая разные приемы, Мишель с невольной дрожью вспоминал Двор чудес и Великого Кэзра. Король воров и нищих со своим Божьим судом конечно же лукавил. Он точно знал, что у юного дворянина нет шансов остаться в живых, – Пьер де Сарсель был на голову выше Мишеля в искусстве фехтования. А еще де Граммон небезосновательно предполагал, что свою школу шевалье открыл не без помощи Великого Кэзра. Но как мог такой выдающийся человек, пусть и бретёр, как Пьер де Сарсель, оказаться в одной компании с парижским отребьем? Это было для Мишеля загадкой.

Обычно они занимались ранним утром. Дворяне любили понежиться в постели, поэтому подтягивались в школу ближе к полудню. Де Сарсель не делал Мишелю никаких поблажек с оглядкой на возраст, он сразу сказал:

– Клинку безразлично, чью кровь он будет пить – юного молокососа или убеленного сединами мужа. Прицепил шпагу к поясу – ты уже воин, и не важно, сколько тебе лет. В схватке никто на твои годы скидки не даст. И запомни главное: когда на тебя нападут, прежде убей противника, а потом можешь перед ним извиниться, если был не прав.

Боевое фехтование, а именно его де Сарсель преподавал Мишелю, мало напоминало то, к какому юноша привык и чему научил своего сына Николя де Граммон. Наверное, бравый гвардеец не хотел, чтобы сын пошел по его стопам и пал в какой-нибудь дрянной заварушке, защищая кардинала Мазарини, которого он терпеть не мог. Отец мечтал, отправляясь в последний поход, что заработает немного денег, выйдет на пенсию и вместе с Мишелем они откроют торговое дело. Увы, судьбе было угодно распорядиться иначе…

Фехтование бретёра больше напоминало уличную драку, в чем Мишель преуспевал, начиная с детского возраста. Здесь разрешались самые подлые приемы и удары не только шпагой, но и ногой, рукой и вообще всем, что попадется.

– Забудь о правилах! – зло прикрикнул он на Мишеля, когда тот встал в позу и заявил, что так драться нельзя. – Человеку не до благородства, когда идет речь о спасении жизни. Иногда приходится горло грызть противнику, чтобы остаться в живых. Эффектные позы и приемы годятся лишь для салонных бойцов, которые хотят произвести впечатление на дам. Даже когда противник заведомо слабее тебя, не расслабляйся ни на миг! Один зевок – и ты на небесах, стоишь перед святым Петром.

Откровения следовали за откровениями.

– Старайся блокировать удар не лезвием клинка, а плоскостью, – поучал де Сарсель. – Иначе шпага после нескольких боев будет похожа на пилу и никакой точильщик не возьмется ее поправить. Парировать лезвием можно лишь укол, и то мягко, с одновременным уходом на другую позицию. Обычно все наставления по фехтованию пишутся для поединков без защитного снаряжения, ведь в дуэлях, уличных драках, засадах и подзаборных стычках не надо наносить рубящие, раскалывающие удары по доспеху, чтобы достать до кости. В уличных схватках или на дуэли удары должны лишь покалечить противника настолько, чтобы заставить его раскрыться для смертельного укола, либо чтобы удержать на расстоянии. Поэтому шпага в городских условиях может выдержать несколько зазубрин и выбоин. Иное дело на поле битвы. Блокировав сильный удар лезвием, можно остаться без оружия. А это, считай, финита – конец. Ломаются даже лучшие клинки мастеров Толедо.

Постепенно юноша приобретал необходимые навыки, хотя после посещения школы фехтования болело все тело; они дрались учебным тупым оружием, но на первых порах Мишелю изрядно доставалось. Де Сарсель и сам терпел, когда юноша разил его каким-нибудь хитрым финтом, но, когда выпадал случай, тоже не сдерживал руку. Не будь на них ватных колетов, какой-нибудь удар или выпад мог запросто сломать кость.

Сегодня Мишель шел в фехтовальную школу во второй раз. С утра, как обычно, он позанимался с де Сарселем и даже получил от него похвалу, потому что сражался с наставником почти на равных, а затем возвратился домой – как оказалось, чтобы нарваться на большие неприятности.

Мишель де Граммон, горячий, как все гасконцы, ревниво наблюдал за романом сестры Колетт с гвардейским офицером и в один прекрасный день попытался выставить его за дверь окончательно и бесповоротно. В это время никого не было дома, и, когда поклонник явился, Мишель отказался впустить его и посоветовал забыть сюда дорогу. Но тут вернулись мать с сестрой, которые ходили на рынок за провизией. Назвав сына ребенком, чтобы задобрить кавалера дочери, мать велела Мишелю удалиться, а офицеру предложила пройти в комнаты. Разразился скандал; Мишель был в ярости, гвардеец неистовствовал.

И надо же было такому случиться, что на следующий день они встретились лицом к лицу, притом без посторонних, которые могли бы воззвать к здравому смыслу юного гасконца и офицера королевской гвардии. Сестре шили новое платье, потому что в старом, практически в обносках, она не могла выйти со своим будущим женихом в свет, а мать сопровождала ее к портному.

– Вы опять пришли? – грубо спросил Мишель. – Шевалье, назойливость не входит в перечень христианских добродетелей.

– Не вам решать, куда мне ходить и что делать! – наливаясь от злости кровью, с горячностью ответил офицер.

– Я не желаю видеть вас в своем доме, – Мишель из последних сил старался не потерять самообладания. – Поэтому вам лучше развернуться и уйти отсюда подобру-поздорову.

– Мсье, вы еще сосунок давать мне такие советы!

– Будь я постарше, моя шпага показала бы, кто есть кто!

– Ах, мы еще и шпагой умеем владеть? Ну надо же… А я думал, она болтается у вас на боку в виде украшения. Короче, если ты еще раз, щенок…

Это уже был перебор. Едва прозвучало слово «щенок», как гасконский нрав взял верх. Мишель де Граммон выхватил шпагу из ножен и крикнул:

– Защищайся, разряженный павлин!

Офицера не понадобилось долго уговаривать взяться за оружие. Задета была его честь, а в такие моменты французские дворяне плевали с высокой колокольни на запреты кардинала Мазарини – парижане знали, что именно он составляет все королевские эдикты. Гвардеец обнажил шпагу, и улица наполнилась звоном стали. Окна вторых этажей как по команде открылись, и любопытные матроны и девицы разных возрастов с извечным женским любопытством принялись, как в театре, наблюдать за ходом поединка, который явился для них отличным развлечением в череде скучных дней, заполненных монотонной домашней работой и ссорами с соседками, тем более что на улице Могильщиков дуэлянты дрались очень редко.

Но дуэль закончилась, едва начавшись. Наверное, гвардейский офицер понадеялся на свое боевое прошлое и большой опыт подобных поединков, тем более что против него выступал неоперившийся юнец, которого не стоило воспринимать всерьез. Конечно же дрался ухажер Колетт по всем правилам, да вот беда – ему встретился противник, который эти правила благодаря науке бретёра Пьера де Сарселя напрочь игнорировал. Мало того, Мишель с утра хорошо размялся в фехтовальном зале, и его мышцы сами делали то, что должно, нередко опережая мысль.

Парировав выпад офицера, отбив его клинок вверх, Мишель, до этого работавший в высокой стойке, вместо того чтобы отскочить на безопасное расстояние, неожиданно поднырнул под шпагу гвардейца и стремительным выпадом поразил его в живот. Этот прием из-за своего малого роста Мишель де Граммон решил сделать своим козырем и старался довести его до совершенства.

Офицер упал, кровь хлынула на камни мостовой, дамы дружно ахнули, и окна тут же закрылись – никому не хотелось выступать в роли свидетеля, когда появятся городская стража и помощники прево. Мишель неторопливо вытер шпагу и с победной ухмылкой подошел к поверженному противнику. Молодому человеку было не чуждо сострадание, поэтому он обратился к офицеру с такими словами: