Воспоминания ангела-хранителя

Tekst
0
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

– Что теперь делать? – спросил я.

Он стоял, немного расставив ноги, но все равно пошатывался, потому что кровь отлила от головы.

– Нет. Нет, – бормотал он, – проклятье, нет.

А потом, с открытым ртом, направился к ребенку, которого задавил.

Поблизости не было ни души. На дороге из кирпичей, между которыми росли трава и мох, ничто не двигалось. Даже лошадь на лугу стояла как вкопанная. Только листья кустов и деревьев шелестели при порывах ветра. Из заметно приблизившейся фабричной трубы все еще тянулась лента копоти, причем дым этот стал намного чернее, чем несколько минут назад.

– Ни один человек, – шепнул черт, – не видел, что произошло.

Некоторые мертвые лежат в такой позе, в какой могли бы лежать и живые, но здесь было не так. Девочка лежала ничком, одна рука целиком под телом, живой человек никогда так руку не положит, со спины казалось, будто у нее с той стороны вообще нет руки. Другая рука лежала вытянутая прямо у головы, пальцы все еще держали письмо, которое девочка явно куда-то несла.

Альберехт наклонился и чуть потянул ее за плечо, чтобы заглянуть в лицо.

Изо рта капала кровь. Когда Альберехт приподнял тело, голова безвольно свесилась вбок.

Словно боясь причинить девочке боль, он не стал поднимать тело выше, а низко-низко наклонился, чтобы получше ее рассмотреть. Он простоял несколько мгновений, положив левую руку себе на согнутое колено, а правой держа девочку за плечо, и тихий стон слетел с его губ. У девочки были гладкие черные стриженые волосы, слегка прикрывавшие уши, и открытый лоб, а надо лбом розовый бант, выглядевший так, словно он увял одновременно с ее жизнью. Она умерла так быстро, что в раскрытых глазах не читалось боли. Но рот ее тоже был раскрыт, и окровавленные губы наводили на мысль о мягком клювике выпавшего из гнезда и раздавленного птенчика.

Альберехт осторожно опустил ее на землю и выпрямился. Он стоял, расставив ноги, и смотрел прямо перед собой; казалось, он вот-вот рассыплется, точно колосс из глины. Но потом повернул голову и осмотрелся. Затем снова наклонился, взял письмо из руки девочки и сунул в боковой карман плаща.

Нигде не было видно ни единого человека. Нигде не было ни указания, ни намека на то, что кто-то мог за ним наблюдать из потайного укрытия.

Он поднял девочку двумя руками; чтобы не испачкаться в капающей крови, он держал ее за одежду на спине, так переносят щенков за шкирку. Он дошел до обочины дороги позади машины и зашвырнул трупик в кусты. Листва покорно раздвинулась, хоть и с сильным шумом, и снова полностью сомкнулась, когда тельце упало вниз.

Альберехт опять огляделся, и его шляпу, как ни странно крепко державшуюся на голове, пока он подбирал девочку, снесло ветром. Он издал громкий крик, словно хотел позвать шляпу обратно, и побежал за ней следом. Мной овладело сострадание, я поймал шляпу и надел ее на один из столбиков, на которых была натянута колючая проволока, ограждавшая пастбище, где паслась лошадь.

Так Альберехт легко смог вернуть себе шляпу и со шляпой в руке, не надевая ее, прошел обратно к машине. Он проехал несколько метров задним ходом, чтобы высвободиться из кустов, и тогда увидел позади машины боковую дорожку среди кустов, которая вела к небольшой вилле. С этой-то дорожки наверняка и выбежала девочка. В этом-то домике она наверняка и жила. Предположим, что кто-нибудь в этом домике смотрел ей вслед, пока она бежала по дорожке на кирпичную дорогу. Этот кто-то мог увидеть, что с ней случилось, а также что он сделал. Слышны ли какие-нибудь крики?

Нет, никто не кричит.

Пока он ехал дальше, я держал руль своими руками. Это я управлял педалью газа и снизил скорость, когда безлюдная дорога из кирпича снова вывела его на шоссе.

Рядом с перекрестком на бетонном столбе висел чугунный почтовый ящик, покрашенный в красный цвет.

За три минуты до начала заседания я припарковал его машину перед зданием суда. Альберехт вышел. Шляпу забыл на сиденье. Хотел запереть дверцу, но руки так дрожали, что ему стоило большого труда вставить ключ в дверцу. Он увидел шляпу на правом переднем сиденье, открыл дверцу и все-таки взял шляпу. Надел на голову. Зачем? Почему бы и нет? В шляпе? Без шляпы?

При входе в здание суда он снова снял шляпу. Держа ее в руке, поднялся по ступеням и вошел в вестибюль, где стояла мраморная, в человеческий рост, госпожа Юстиция с завязанными глазами. Он побежал по коридору, вошел в свою комнатку, скинул плащ, надел мантию. Обвинительная речь, которую ему предстояло произнести, лежала в ящике письменного стола.

– СЛОВО предоставляется господину прокурору!

Альберехт, отодвинув стул, встал с бумагами в руке и принялся читать. Глаза были так низко опущены, что казалось, будто он спит. Он читал не фразы, а отдельные слова, не связанные друг с другом по смыслу. Казалось, что он просто перечисляет слова, написанные на листе бумаги, либо эти слова через глаза попадают ему на язык по какому-то прямому каналу, минуя мозг. Потому что я изо всех сил старался заглушить мысли, которые он изложил, составляя эту обвинительную речь. Потому что он не мог пренебрегать моими предостережениями.

Голос его едва слышался на фоне шума ливня, весь день собиравшегося в небе и теперь наконец обрушившегося на землю.

Я присел в зале, чтобы не мешать ему исполнять служебные обязанности. Я видел, как он стоит с бумагами в руке. И знал, что те тридцать человек, которые его слушали, не понимают, что он там говорит. Но они старательно строчили в своих блокнотах, это были журналисты.

Подозреваемый тоже был журналист.

– Ваша честь, жить в такой свободной и демократической стране, как наша, – это большая привилегия. Не меньшая привилегия – работать в этой стране журналистом, в стране, где есть свобода печати. Где свобода мысли, свобода духа уже много веков почитаются ценнейшим достоянием, завоеванным предками, не пожалевшими для этого сил и крови, и бережно хранимым потомками как драгоценность, унаследованная от прошлого.

Он не отличал, где голос ангела-хранителя, а где его собственные мысли. Написанное на бумаге уже перестало быть изложением его мыслей, так что в речи не слышалось ни малейшего вдохновения. Он не мог заставить замолчать мой голос, да я и сам не мог замолчать, потому что у ангела мысли – это всегда речи, а речи – это мысли.

– Именно поэтому, ваша честь, мы обязаны обходиться чрезвычайно бережно с этим достоянием, за которое заплачена столь высокая цена, и не имеем права защищать его любой ценой. Именно оттого, что нам присуща бескрайняя свобода мысли, мы сами должны решать, в какой мере мы имеем право эту мысль высказывать. Нельзя не приветствовать принятое несколько лет назад решение наших законодателей о том, что устное или письменное оскорбление глав дружественных государств не может не быть наказуемым.

Именно потому, что свобода – наше высшее достояние, мы не можем пользоваться ею безгранично. Нельзя допустить, чтобы из-за необдуманных высказываний некоторых щелкоперов наше отечество обрело международную репутацию страны, в которой главе дружественного государства не обеспечивается защита от оскорбления личности в той же мере, в какой на нее может рассчитывать обыкновенный гражданин.

К политике, проводимой Адольфом Гитлером в Германии, можно относиться по-разному. Однако считаю своим долгом подчеркнуть, что не мы, а только сами немцы имеют право решать, кто и как управляет их страной. К тому же следует принимать во внимание, что у Нидерландов с Германией есть общая граница, что Нидерланды – страна маленькая, а Германия – большая, что в мире бушует разрушительная война, что нашей стране до поры до времени удавалось стоять в стороне от военных событий. Задаваясь вопросом, что может сотворить маленькое перышко маленького газетчика в маленькой нейтральной стране, обращенное против предполагаемой несправедливости в могущественном соседнем государстве, мы приходим к заключению, что подозреваемый пренебрег щепетильностью, украшающей истинного гражданина, доверив бумаге инкриминируемую ему статью о главе немецкого государства.

Я сидел напротив большого портрета королевы Вильгельмины, висевшего за спиной у председателя суда, между двух окон. Ветер дул как раз с этой стороны, так что струи дождя стекали по стеклам, сливаясь в сплошной поток. Казалось, будто не прокурор, а сами небеса предупреждают нашу страну о страшной угрозе. Будто этот дождь предрекает поток слез, которые будут пролиты, если Нидерланды окажутся вовлечены в отвратительную войну.

Председатель суда Ван ден Аккер сидел, демонстративно откинувшись на спинку кресла. Казалось, он хотел сказать, что имеет полное право подремать, пока от него не требуется говорить. Зачем ему слушать? Он прекрасно знал закон о защите чести и достоинства главы дружественного государства, о котором вещал Альберехт. Он тоже прекрасно знал, что Голландия маленькая, а Германия большая. И тоже считал, что если Германии захочется напасть на Голландию, то она будет искать повод. А таким поводом может послужить безнаказанное оскорбление главы Германского государства, наивно думал он. Поэтому он воображал, что окажет услугу своему отечеству, если не оставит оскорбление Гитлера неотмщенным. Он воображал, что все немцы так же наивны, как он, и что они скажут Гитлеру: на эту страну нам нападать нельзя! Голландцы пресекают малейшую попытку вас оскорбить. Однако что это Альберехт так завелся о том, что творится в Германии!

– Уважаемый председатель суда! Весь мир, как и мы, не могли не заметить, что германская пресса и сама не скупится на выражения, ополчаясь на людей или группы людей, нежелательных для режима, указывая на их действительные или мнимые изъяны, подрывая их репутацию, обличая самым непристойным образом их существующие и несуществующие преступные свойства. Высмеивая их внешность. Приписывая им в самых оскорбительных выражениях всевозможные свойства низшей расы. Называя их…

– Минуточку, господин прокурор, – сказал председатель суда, – мы здесь не для того, чтобы обсуждать политическое своеобразие наших соседей.

 

Тут же вскочил с места адвокат:

– Уважаемый председатель суда! Но ведь именно это политическое своеобразие и спровоцировало моего клиента на вменяемые ему в вину высказывания!

– Ваш клиент, насколько я знаю, писал не о политическом своеобразии жителей Германии, а о темном происхождении германского рейхсканцлера.

– Но, господин председатель! – воскликнул адвокат, – ведь Гитлер – это и есть Германия! Он олицетворяет Германию.

– Тогда выходит, что вся Германия имеет темное прошлое, но в этом должны разбираться географы, а не мы. Прошу господина прокурора продолжить чтение обвинительной речи!

В зале послышались смешки, но председатель положил им конец ударом молотка.

Альберехт продолжил бормотать слова, написанные на бумаге. Он не пропустил ни одного предложения, это я точно знал. Ведь я был рядом с ним, когда он писал речь. Это я давал ему советы, и он просто следовал им.

Вопреки стараниям дьявола гордости, поначалу мешавшего Альберехту принять правильное решение. По уши влюбленный в Сиси, он ни на волосок не переживал из-за оскорблений в адрес Гитлера. Эту статью он в свое время прочитал Сиси вслух.

– Этого журналиста нельзя признавать виновным, Беппо!

– Конечно, нельзя, но закон есть закон.

– Вы боитесь Гитлера.

– Но что мы сможем ему противопоставить, если он на нас нападет?

Не надо было ему этого говорить!

Не надо ему было обсуждать с ней эту газетную статью и рассказывать, что против написавшего ее журналиста он возбудил судебное преследование. Удивительно, как он сделал такую глупость. Однако она ведь неизбежно бы обо всем узнала, если бы осталась в Голландии? Но она не осталась, и вполне вероятно, что именно этот процесс и заставил ее принять решение уехать из Голландии. В стране, которая настолько боится, что готова ограничить свободу слова из-за диктатора, пришедшего к власти весьма сомнительным путем, разве она могла чувствовать себя в безопасности?

Чтобы доказать, что и слабый человек может быть хитрым, Альберехт добавил абзац о немецкой клеветнической прессе. Это рассуждение могло сыграть на руку защитнику, как оно на деле и вышло.

Теперь же он хотел пойти еще дальше. Потребовать абсурдно мягкого наказания. И все.

От этого я, к счастью, смог его удержать. Потому что, нашептал я ему, если этот процесс не останется незамеченным в Германии, то это мягкое наказание как раз и привлечет внимание. И в Германии будут говорить: голландцы позволяют себе оскорблять нашего кумира почти безнаказанно. Голландцы позволяют себе обливать грязью нашего фюрера за полгроша.

Но ведь смысл принятого закона состоит именно в том, чтобы немцы на нас не обиделись? Мы ведь не хотим быть втянутыми в войну? А если это может произойти, то Сиси права: ей небезопасно здесь оставаться?

Он читал свою речь, и руки его сводило судорогой, как будто бумага налилась свинцовой тяжестью.

– Господин председатель, – читал он, – я вкратце описал нравы германской прессы, чтобы показать, что тот, кто осуждает подобную журналистскую практику, должен осознавать, что не имеет права перенимать ее стиль. Подозреваемый недостаточно уразумел ответственность, лежащую на каждом протестующем против тех или иных обычаев и нравов: не позволять себе срываться на то, что ты сам осуждаешь. Подозреваемый забыл об этом и теперь должен держать ответ. Тем более что, если деяния, подобные его деяниям, останутся безнаказанными, всей стране может быть нанесен огромный ущерб.

Он на мгновение смолк, как делал всегда перед произнесением заключительной тирады. В это мгновение он обычно пробегал ее глазами, чтобы потом, низко-низко опустив текст речи, озвучить требуемое наказание, не глядя в бумажку, чтобы присутствующие подумали, что предлагаемую формулировку он блестяще знает наизусть.

«Имею честь, – прочитал он в своих записках, – потребовать для обвиняемого наказания в виде четырех лет тюремного заключения, два из которых условно, и испытательного срока в пять лет».

Это было по сути максимальное наказание, которого он мог потребовать по закону и которое он выбрал, когда думал, что Сиси не уедет в Америку. Когда готов был заткнуть рот вообще всей прессе, лишь бы Гитлер не тронул Голландию и Сиси смогла бы остаться с ним навсегда.

На этот раз его молчание перед заключительными словами длилось дольше обычного.

Ощущение бессмысленности всех его стараний, постыдности такого наказания для человека, высказавшего вслух ровно то, что Альберехт сам думал о Гитлере, внезапно оглушило его, точно мешок с песком, и он сказал:

– Имею честь потребовать… потребовать… освобождения подозреваемого от судебного преследования…

Эти слова он произнес еще тише, чем прочитал остальную часть речи, и я не мог помешать ему плюхнуться в кресло еще до того, как он успел выговорить:

– Ввиду того, что, на мой взгляд, высказывания подозреваемого с точки зрения закона не являются оскорблениями.

Его шепот был подобен ветру, а зал суда разом превратился в цветочную клумбу, на которой цветы вдруг склонили головки друг к другу. Его слов толком почти никто не расслышал, так что журналисты вытянули шеи, переспрашивая друг друга:

«Оправдание?» – «Чего он потребовал?» – «Оправдания?» – «Но это же ни в какие ворота». – «Да-да, оправдания». – «Он что, чокнулся?» – «Но я не слышал слова “оправдание”». – «А это не то же самое, что освобождение от судебного преследования?» – «Не совсем, но по сути сводится к тому же».

Когда Альберехт сел, листы с речью выскользнули у него из рук. Судья, сидевший справа от него, собрал их и с удивлением на лице положил перед Альберехтом. Остальные судьи вообще не слушали, что он говорил, ведь потом все равно придется все читать. И только этот человек со сморщенным лицом и большим взбитым чубом, чьи глазки под толстыми стеклами очков казались размером с изюминки, внимательно разглядывал прокурора в течение двух-трех секунд. Но ничего не спросил и перевел взгляд на правонарушителя от журналистики, на его ничем не примечательную фигуру в воротничке, уголки которого закручивались вверх, в ярко-зеленом вязаном галстуке и с зачесанными назад черными волосами.

Я читал мысли судьи. Вот что он думал: «Обвиняемый, из-за тебя читатели будут ломать голову: можно ли согласиться со статьей, написанной этим маломеркой против Гитлера? Обвиняемый, тебе повезло, что 19 999 из 20 000 подписчиков на твою газету никогда не видели твоей физиономии. Обвиняемый, если бы у тебя было столько же смелости, как у Гитлера, ты бы предпочел стать вторым Гитлером, вместо того чтобы строчить в свою газетенку. Ты предпочел бы переплюнуть Гитлера в его преступлениях, вместо того чтобы за жалкие гроши валять статейки, которые по сути, конечно, правильные, потому что осмеивают мальчиша-плохиша Гитлера. Но нового в них нет ни на грош, и главное, в чем он его обвиняет, – это в темном происхождении. Пусть Гитлер – сын шлюхи и в трудные времена зарабатывал на жизнь рисованием картинок, но все это факты, которые могут вызвать подозрение только у паршивых и чванливых людишек.

Вот о чем размышлял этот судья, а я думал: но ведь происхождение нашего Спасителя тоже было темным? Можно ли бороться с одним лихом, беря в союзники приверженцев другого лиха?

Теперь слово предоставили защитнику. Это был очень молодой человек, лет двадцати четырех, светлый блондин с высоким лбом. Подбородок казался маловат, зато рот был очень большой, и вещал он, чеканя каждое слово, четко выговаривая все нидерландские гласные и согласные.

Это было первое дело в его жизни, и он читал по бумажке, боясь оторвать от нее взгляд хотя бы на секунду, чтобы не потерять ту строчку, которую читал.

Альберехти сунул руку под мантию. Обратно рука вернулась с серебряной коробочкой. Альберехт поставил коробочку на стол перед собой и достал из нее квадратную мятную пастилку.

– Чувство человеческого достоинства, – говорил защитник, – едва ли позволит нам применить в данном случае законодательство в таком ключе, как нам только что описал господин прокурор, в итоге не потребовавший этого. Как мы будем себя чувствовать – мы, граждане независимой страны, сохраняющей нейтралитет в мировом конфликте, – если запретим в собственной прессе какие-либо высказывания о главе государства, пусть и дружественного, но о котором известно, что оно постоянно угрожает нашей территориальной целостности?

– Откуда вы это знаете? – спросил председатель суда.

– По нашей армии неоднократно объявлялось состояние боевой готовности. Верховное командование получило разведданные о том, что Германия собирается на нас напасть.

– Откуда вы знаете, что именно Германия?

– Я читаю газеты.

– Я тоже, но не ради удовольствия. Продолжайте.

Молодой адвокат покраснел до корней волос. В этот самый момент Альберехт захотел спрятать в карман под мантией свою серебряную коробочку. Нащупал жилетный карман. Как он думал, опустил коробочку в него. Коробочка с громким лязгом упала на пол.

Тотчас из рук адвоката выскользнули две страницы защитной речи.

О ужас! Воздух в зале суда был такой плотный, что листы бумаги, счастливые, точно обретшие свободу птицы, не сразу опустились на пол, в то время как защитник подозреваемого беспомощно переводил взгляд с одного листа на другой, надеясь, что они оба – или хотя бы один из них – упадут недалеко от него.

Между тем Альберехт как можно беззвучнее отодвинул стул от стола и, отклоняясь назад, пытался заглянуть под стол, где было очень темно из-за свисающей зеленой скатерти.

Он не видел коробочки. Тогда я передвинул его правую ногу на миллиметр вперед, и нога нащупала коробочку. Альберехт понял мою мысль и носком передвинул коробочку в такое место, где мог до нее дотянуться, не ныряя слишком глубоко под стол.

Адвокату повезло меньше. У него не было ангела-хранителя, как и у его клиента. Они оба были членами коммунистической партии. Один из листков в итоге упал на пол прямо перед столом, за которым сидели судьи.

Адвокат решил поднять его, сделал три шага вперед и присел на корточки. При этом его мантия раздулась, символ престижа стал похож на надувной шарик, не собиравшийся взлетать. Нет, присевший на корточки адвокат скорее напоминал спустившуюся с неба ворону, которая увидела на земле дохлого кролика. Какие-то чертенята внушили судьям желание наподдать адвокату под столом ногой. Председатель даже подумал: ух, елки-палки, как бы я хотел дать ему хорошего пинка. От подавляемого желания он даже покраснел. Но вовремя удержал ногу и ограничился тем, что демонстративно сдвинул очки на лоб, поднес к глазам какую-то бумагу и принялся читать.

В конце концов адвокат встал, держа бумаги в левой руке, обливаясь потом. Судебный пристав тем временем подобрал второй лист и протянул его адвокату.

– Уважаемые судьи! Великий поэт некогда сказал: Castīgat ridendo mores. Что будут думать о нас потомки, если мы осудим этого автора, который, пусть и в несколько игривой [6]манере, оказал услугу отечеству, указав на грозящую нам опасность? Как будем мы…

– Что значит «мы»? – прервал его судья, сидевший рядом с Альберехтом. – В ваши обязанности вовсе не входит осуждать подозреваемого.

– Прошу прощения.

– Я ни единого раза не усмехнулся, читая статью вашего клиента, – сказал председатель суда.

– Мы… Что будем мы сами о себе думать, если опасность, на которую указал этот автор, окажется вовсе не воображаемой, если завтра, или на следующей неделе, или через две недели так называемый глава дружественного государства окажется вовсе никаким не другом? Если Германия нападет на нашу страну, а этот журналист будет сидеть за решеткой, из-за того что мы… из-за того что вы признали его виновным? Ведь получится, что вы фактически выдали его, беззащитного, гестапо?

Я не утверждаю, что мое катастрофическое предположение сбудется, но вовсе не исключено, что нам уготована та же судьба, что и Дании и Норвегии. Разве можно в свете последних событий принимать решение на основе закона, который в мирное время… в мирное время…

Он дочитал страницу до конца, а следующая страница, по всей видимости, с ней не стыковалась. Так что мирное время закончилось шуршанием бумаги.

– Ладно, – произнес председатель суда с отеческой ноткой, – не наше дело рассуждать о законах. Наше дело их применять.

 

– Он вовсе не хотел оскорблять Гитлера! – воскликнул адвокат, который от отчаяния отважился говорить без бумажки. – Мой клиент обрисовал облик человека, стоящего во главе большой страны, несущей угрозу всему миру.

– Хочет ли взять слово подозреваемый?

– Да, конечно, – сказал подозреваемый и встал. – Бояться – это одно, а лишиться последних остатков чувства собственного достоинства – это другое. Я прекрасно понимаю, что правительство насквозь прогнившего капиталистического государства готово наделать в штаны.

– Вы хотите ему в этом помешать?

– Да, хочу, но наша страна будет похожа на дурдом, заселенный страусами, которые прячут голову в песок, если будет думать, что Гитлер пощадит Голландию благодаря тому, что вы осудите меня за оскорбление главы дружественного государства.

– Пока что об этом говорить рано, – сказал председатель суда, – вы услышите о решении через две недели.

И закрыл заседание ударом молотка.

Альберехт брел по коридору Дворца правосудия в сторону своего кабинета. Он плелся, удрученный вопросами, которые я ему задавал, а он понятия не имел о том, что это я их задаю.

– Почему ты поехал дальше? Уехать с места происшествия – это серьезное правонарушение, особенно после такого происшествия.

«Это несчастный случай, это не убийство», – размышлял Альберехт.

– На дороге с односторонним движением, по которой ты в эту сторону вообще не имел права ехать.

«На дороге с односторонним движением, по которой я в эту сторону вообще не имел права ехать».

Он на миг приостановился, и другие люди в коридоре проплыли мимо него, точно призраки.

Лучше смерть, чем разоблачение.

Или своей добровольной смертью он аннулирует все, что сделал для Сиси, потому что она от него уехала. О господи, как такое может быть?

– Господь, в которого ты не веришь, никогда тебе не расскажет, как такое может быть. И вообще, какое ты имеешь право задавать вопросы Господу?

Но он не воспринял моего ответа из-за своего неверия.

– Почему ты бросил тело девочки в кусты?

– Я этого не делал. Никакой девочки вообще не было. Если бы она была, то я сгорел бы синим пламенем вместе с моей любовью к Сиси.

– А если Бог все видел?

– Бог, – пробормотал он. – Бог не может так наказывать за езду не в том направлении. А такого Бога, который это допускает, надо изгнать из человеческого сознания.

– Но ты сам все сделал, сам свернул на эту дорогу, сам несся, как бешеный, сам не смотрел вперед, сам уехал с места происшествия.

– Если бы я не уехал, я бы сейчас там так и сидел. Туда никто не сворачивает.

– Ты должен был поехать за помощью и вернуться к девочке. Вообще-то еще не поздно. Поезжай обратно, достань маленькое тельце из кустов, вызови полицию.

Он вошел в кабинет – большую комнату с давно не мытыми окнами, которые сейчас, в слабом вечернем свете, казались покрытыми паутиной. Здесь стояли только письменный стол, обычный стол, несколько кожаных стульев и два открытых шкафа с фолиантами. Из эркера ему была видна парковка, где он поставил машину.

Дождь не прекращался. В эркере уже много месяцев протекала крыша, из-за чего здесь постоянно стоял бачок из-под угля, который после дождя, по мере наполнения, выливала уборщица.

Альберехт посмотрел в окно. Машина стояла так, что ему виден был радиатор. Может быть, на ней остались царапины, а то и вмятина от столкновения с девочкой. Может быть, прилипшая прядь волос с кровью. В решетке радиатора мог застрять лоскуток от платья или обрывок пальтишка.

– Дождь смыл все следы, – сказал черт. Альберехт не увидел в окно ничего особенного. Если к радиатору или к бамперу что-то поначалу и прилипло, то от езды под дожем уже давно отвалилось. А что с другой стороны машины, которую ему не было видно?

Он подумал: «Меня это не волнует. Эта машина приносит одни несчастья. Сиси она тоже не нравилась». Бульк! В бачок из-под угля упала капля воды.

«Надо было купить другую машину, чтобы ее порадовать.

Но когда я выйду на улицу, надо будет как бы невзначай обойти вокруг машины. Сделать вид, будто просто-напросто собираюсь в нее сесть и поехать домой, но на самом деле внимательно проверить, нет ли следов… Перед глазами стояло видение большого лоскута, вырванного из ее пальтишка и висевшего на пороге машины, все это время провисевшего на пороге…»

Пальтишко было противного желтого цвета, вспомнил он.

Шерстяное? Оно было из шерсти? Да, шерстяное. И эта машина. «Рено вивакатр» с желтыми колесами. Действительно, некрасиво.

Бульк! Еще капля. Так небеса напоминали о себе с помощью небесной влаги.

– И ты еще размышляешь о внешнем виде своей машины, – вспылил я. – Ты что, совсем бесчувственный чурбан?

Он отошел от окна, снял мантию и положил черную шелковую ткань на стол. Медики оперируют в белом, служители Фемиды – в черном. Есть ли разница в том, чтобы нечаянно задавить ребенка, и в том, чтобы дни напролет сидеть над составлением обвинительной речи, где ты гневно требуешь пожизненного заключения для человека, с которым, возможно, всего лишь произошел несчастный случай?

Альберехт вышел в коридор и направился в туалет. В конце коридора на стене висела белая картонка с надписью «Бомбоубежище», под которой была нарисована черная рука, указывающая вниз. В здании суда было тихо, казалось, будто электролампочки, все без исключения маломощные, распространяли застойный бумажный дух, повисший между стен. Широкие коридоры, казавшиеся узкими из-за невероятно высоких потолков. Человек, идущий по таким коридорам, не мог избавиться от ощущения, что стены в любой момент могут сдвинуться и раздавить его.

Моя руки, Альберехт внимательно рассматривал свое лицо в видавшем виды зеркале над раковиной из настоящего, но грязно-серого мрамора.

В туалете потолок был тоже немыслимо высокий, такой же высоты, что и в коридорах. Унитаз, в действительности впечатляюще-монументальный, казался здесь маленьким и жалким. И до чего же жалким выглядел сам Альберехт, когда я смотрел на него из-под потолка.

Стилистика этого помещения была призвана создать ощущение, что все здесь происходящее, каким бы неаппетитным и потаенным оно ни было, на самом деле не имеет ни малейшего значения: расстегнуть ширинку, достать член, помочиться. Или даже спустить брюки, снять трусы, сесть прыщавыми белыми ягодицами на стульчак, с которого уборщица может стереть лак, но не может стереть ощущение, что это нечто отвратительное. А после того вытереть самое отвратительно-грязное, что только есть у человека, и не чем иным, как бумажкой, которой никогда ничего не вытрешь дочиста. Руки человек моет тщательно и с мылом, едва они хоть чуть-чуть запачкаются, а зад вообще не моют, хоть это нужнее всего… В том числе блюстители Закона. В том числе судьи. Судья – это такая высокая должность, что если бы судья справлял нужду в туалете не с таким высоким потолком, то настолько уронил бы свое достоинство, что не смог бы более исполнять обязанности. В этом туалете, построенном специально для судей, благодаря высоте потолка человеческие нечистоты становятся ничтожно малыми по сравнению с величием Правосудия. Запахи с легкостью развеиваются, ибо потолок их не удерживает. И тем самым гарантируется чистота тех, кто служит Закону. Ваши грязные тайны остаются в тайне, словно говорит это помещение находящимся здесь служителям Фемиды, я абсорбирую все то нечистое, что вы производите. Мысль утешительная! Ах, если бы он мог спустить в унитаз все то, что случилось за день! Не слышал ли он как-то раз в Ротари-клубе историю об одном судье, который после вынесения приговора женщине всегда шел в туалет и… Наверное, он признался в этом своему психиатру. Альберехт догадывался, о ком речь, но не был уверен полностью. Но эту историю он знал уже лет десять.

Альберехт открыл кран и подержал руки неподвижно под струей холодной воды, недоумевая, как его мысли могли принять такой оборот.

«Я чудовище или я сумасшедший», – думал он.

Большую часть своей фигуры он мог лицезреть в зеркале.

Полноват, зато дорогой костюм. Лицо мясистое, для его возраста несколько потрепанное. Волосы на макушке редкие, зачесанные на левый пробор. Глаза голубые, по ним сразу видно, что он добряк. Толстые губы, нижняя немного свисает, такая губа прямо просит, чтобы к ней поднесли рюмочку.

«Я был слишком потрепанный, чтобы на ней жениться», – подумал он и облизал нижнюю губу.

6«Смехом бичует нравы». Девиз Театра комедии (Opéra Comique) в Париже. Первоначально – девиз итальянской труппы комического актера Доминика (Dominico Brancolelli) в Париже, сочиненный для нее неолатинским поэтом Сантелем (XVII век).