Осень давнего года. Книга вторая

Tekst
0
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

– И что в этом плохого? – возмутился Акимов. – Да крестьяне, сохой по черной земле водя, пшеницу, рожь растят, весь мир кормят! Сейчас, правда, трактора поля пашут, но ими все равно хлеборобы управляют. Можно подумать, сам Дормидонт не из таких же вышел!

– Р-разумеется, из таких, Антон, – сердито прокаркал Кирилл Владимирович. – Но р-разве ты не понял? Он как можно скор-рее стар-рался об этом забыть, желая вычер-ркнуть кр-рестьянское пр-рошлое и из собственной памяти, и из ума своих потомков.

– Но это же глупо! – недоумевал Антошка. – Я вот ни за что не хочу забыть нашу деревню, маму с папой, бабушку. Пусть и нет моих родных уже на свете, а я их продолжаю любить и помнить. Он, наверное, все-таки ненормальный, этот Дормидонт Ильич, да?

Я грустно сказала:

– Был нормальным, пока не связался с чудовищами. Сейчас отец Афанасия – жаба, а не человек. Скоро к нему назад и змея с ящерицей прилезут, будут помогать Жадности губить несчастного сквалыгу. Что же дальше было, Кирилл Владимирович?

– Семья Ярославских, заполучив земли и работников, быстро богатела. Тимофей Никитич был произведен в дьяки Помещичьего приказа, и это событие еще увеличило его доходы. Но дворянину все было мало! Однажды вечером в начале весны, перед Масленицей, Дормидонт Ильич зашел в гости к Ярославским. Приласкал внука, подарил ему гостинец – большой пряник. Только начал степенную беседу с дочерью, как стукнула дверь в сенях: вернулся со службы Тимофей Никитич. Егорушка побежал встречать отца, крича: «Гляди, тятенька, что мне дедушка принес! Пряник сладкий, с корицей!» Войдя в горницу за руку с сыном и поздоровавшись с тестем, дьяк почему-то потер руки и усмехнулся. Хозяйка пригласила домашних поснедать чем Бог послал. После ужина, отведав душистых наливок, приготовленных Парашей, купец пришел в прекрасное настроение. Тимофей Никитич, подмигнув тестю, шепнул ему, что для дорогого гостя припасено у него в особой горенке заморское вино. И имеет оно столь отменный вкус, что другого такого не сыскать и во всей Москве! Так не пожелает ли сейчас Дормидонт Ильич испробовать редкостной мальвазии? Торговец согласился. Вино было откупорено и выпито, а купец вышел из особой горенки, еле держась на ногах и растроганно благодаря зятя за угощение. Стал прощаться с родственниками. Дворянин вместе с женой и сыном проводил тестя в сени, почтительно подал ему зипун и шапку, поклонился, открыл перед купцом входную дверь, вывел на крыльцо. Дормидонт Ильич, напевая, отправился восвояси. Когда дьяк вернулся в сени, супруга встретила его испытующим взглядом. Тимофей Никитич ухмыльнулся:

– Не изволь волноваться, Прасковьюшка. Дело слажено!

На следующий день купец проснулся поздно. В голове у него сильно шумело, руки и ноги дрожали. Кликнул горничной, чтобы принесла воды. Та почему-то не явилась. Ворча на нерадивую прислугу, Дормидонт Ильич встал с постели и хотел идти в поварню за квасом: его томил жар, очень хотелось пить. Вдруг торговец услышал шум многих голосов, доносящийся с лестницы, ведущей в его покои. «Уж не воры ли забрались в дом? – подумал Дормидонт Ильич. – Надо бежать, прятаться!» Но купец не мог даже двинуться с места: на него от испуга напал столбняк. Дверь в спальню открылась от сильного толчка, и в нее ввалились люди. Впереди всех выступал Тимофей Никитич. Оглядев изумленного тестя, дворянин заявил:

– Быстрее собирайся, Дормидонт Ильич, и – вон из дома! Он теперь Прасковьюшкин. Да смотри, в лавки не вздумай соваться – они со вчерашнего дня тоже твоей дочери принадлежат.

В глазах у потрясенного купца потемнело, в ушах зазвенело. Очнувшись, Дормидонт Ильич ощутил себя сидящим на верху крыльца, уже одетым в какие-то отрепья, обутым в старые валенки. За плечами у него была пустая котомка, в руке – посох. Ловко успел распорядиться проклятый дьяк! Сам дворянин стоял на первой ступеньке и тряс перед лицом тестя какими-то бумагами.

– Вот, вот сюда смотри, охлупень! – брызгал слюной Тимофей Никитич. – Ты вечером собственноручно подписал отказные на дом со всем имуществом, а также на свои торговые заведения в пользу дочери. Сделал ты это – слушай, я читаю! – из любезных чувств к Прасковье Дормидонтовне, поскольку она была к тебе добра и почтительна. Эй, молодцы, помогите бывшему купцу встать и уйти со двора!

Справа и слева подскочили два дюжих парня, подхватили Дормидонта Ильича под руки, поволокли к воротам. Распахнув их, со смехом вытолкали вон. Шатаясь, ничего не видя перед собой, несчастный побрел по заснеженной улице. Прохожие, встретив его, торопливо крестились и совали в руку Дормидонту Ильичу кто что мог: монетку, кусок пирога, хлебец. Дурные вести разносятся быстро: замоскворецкие жители уже знали, что произошло с их соседом, недавно всеми уважаемым купцом, а с нынешнего утра – нищим бродягой Дормидошкой.

– Как же так?! – крикнул Антон. – Параша ограбила родного отца? И ей было его не жалко?!

– Ха! – жестко сказала Ковалева. – А он ее жалел? Без мамы девочку оставил, в рванье водил, экономить заставлял, работой мучил, с Фролкой разлучил…

– Замуж выдал за противного толстого типа, – закончила я.

– И все равно! – упорствовал Акимов. – Отец ей жизнь дал, воспитал. В конце концов, любил ее когда-то, пока в жабу не перекинулся.

– Не зря эта Параша мне с самого начала дурой показалась, – заявил Иноземцев. – Глупая, писклявая – терпеть не могу таких! И что, Кирилл Владимирович, Дормидонт стал нищим?

– У него не было другого выбора, Александр. Вероломные Ярославские лишили его нажитого имущества. Дормидонт Ильич начал бродить по Москве, прося милостыню. Проходя в своих скитаниях мимо дома родственников, он не мог заставить себя отвернуться от знакомых ворот. Неизменно стучал в них. Ждал, пока Параша отодвинет засовы и выглянет на улицу. Протягивал дочери руку за подаянием и слышал в ответ презрительное: «Нечего тут христарадничать, старый побирушка. Ступай себе дальше. Бог подаст!» Створки с лязгом захлопывались. Иногда за ними звенел голос Егорушки: «Мамонька, это опять наш дедушка приходил? А почему ты ему ничего не дала? У меня вот алтын есть. Позволь мне дедуню догнать и подать ему милостыньку. Позволь, пожалуйста!» Следовал сердитый окрик Параши, звучный шлепок. Внук с ревом убегал в дом. За ним, ругаясь сквозь зубы, уходила Прасковья Дормидонтовна. Старик утирал слезы, перекидывал через плечо котомку и брел дальше, постукивая посохом. Обычно от дома Ярославских он направлялся к посадской церкви. Там его знали, жалели и, как правило, щедро подавали бывшему соседу. Китайгородские жители дружно осуждали Парашу и за разорение отца, и за бесчеловечное отношение к нему. Правда, вслух обитатели посада о дьячихе высказываться опасались: все знали, как скоры на расправу с неугодными супруги Ярославские. По Китайгороду то и дело ходили сплетни о новых и новых бесчинствах Прасковьи и Тимофея по отношению к соседям: у одного, например, со двора увели кровного жеребца, у другого – сняли с окон серебряные решетки. У третьего обвинили по доносу в колдовстве жену. Посадские шептались, что истинная причина доноса была смехотворна: на улице женщина недостаточно низко поклонилась гордой дьячихе Ярославской – вот и поплатилась, бедная, за свое легкомыслие пытками и смертью.

– А Афанасий? – недоуменно спросила я. – Хоть он и жил далеко от Москвы, и занят был по службе, но не мог же совсем не знать, что творит Параша? Почему не призвал сестру к ответу за ее подлые дела, не позвал к себе жить отца?!

– Молодой человек действительно не хотел знаться с родней. Оскорбленный пренебрежительным отношением к себе сначала отца, потом – вышедшей за дворянина Параши, Афанасий почти не появлялся у них. Когда же, во время очередного посещения сестриной семьи, Тимофей Никитич в глаза назвал его «черной костью» и «потешным пушкарем», не стерпел обиды, нагрубил дворянину, рассорился с Парашей и больше не бывал в Москве. У него и в Преображенском дел хватало! Любимая жена, малютка-сын, хозяйство – все это требовало внимания, заботы, трудов. Талантливый бомбардир был на хорошем счету у государя, любил его и искренне уважал. Поэтому молодой человек служил Петру Алексеевичу не жалея сил, а о чванливых родственниках старался вообще не вспоминать. Об отвратительном поступке Параши по отношению к отцу, о его разорении и нищенстве Афанасий узнал случайно. Недобрую весть ему принесли преображенские знакомые, ездившие в столицу на торг и встретившие там Дормидонта Ильича. Старик, по их словам, побирался, ходя между рыночными рядами с протянутой рукой. Был невообразимо худ, грязен и оборван. Узнав подошедших к нему односельчан, заплакал и рассказал, как обманули его дочь с зятем, как голодно и бесприютно ему теперь живется, как хочет он увидеть и обнять своих внучат. Но к Егорушке его не пускает злобная Параша. А к Афанасьеву сынку он теперь и не дойдет. Ослаб совсем от недоедания и холода, ноги уже плохо носят, а до Преображенского не одну версту прошагать надо. Правда, когда старые знакомые, проникнувшись горем Дормидонта Ильича, предложили довезти его на своей телеге до родного села – они уже собирались домой – бывший односельчанин почему-то покраснел и отказался ехать с ними. Торопливо попрощался, махнул рукой и исчез в толпе.

– Ну да, – недобро усмехнулась Светка, – гордость его заела. Как же так: уехал купцом, а вернется нищим? Вот и не решился Дормидонт на глаза старым знакомым показаться. А ведь мог бы помириться с сыном и Марией, обнять внука, остаться жить с ними в любви и радости. Я, конечно, и раньше знала, что он глуп как пробка – но чтобы до такой степени…

– А я думаю, – дрожащим голосом протянул Антошка, – что дело вовсе не в его гордости. Просто Дормидонту было стыдно перед Афанасием и его семьей. Вспомните! Глава семейства, как только его жаба проглотила, сына вообще перестал за человека считать, а только использовал его. Ну, если надо было, например, получить разрешение от царя на переход в купеческое звание. А когда все потерял и стал побираться – ты пойми, Свет! – человек ведь намучился и многое, наверное, понял. В том числе и то, как он виноват перед своей семьей. Кирилл Владимирович, я прав?

 

– Верно, Антон. Дормидонт Ильич душевно страдал, перебирая в памяти прошлое: и эту страшную ночь, которая уже на исходе, и все свои последующие мысли, желания, поступки. Жгучий стыд терзал его не переставая. Сам живя подаянием, бывший купец не мог пройти мимо ни одной искалеченной женщины, стоящей на паперти – в каждой из несчастных нищенок Дормидонту Ильичу виделась насмерть забитая им Аграфена Михайловна. Он отдавал страннице все, что насобирал за день, – и брел дальше с пустой сумой. В каждой кричащей от боли девочке-прислуге, которую колотила на улице разгневанная хозяйка, бывший жестокосердец отмечал черты маленькой Параши. Вот она стоит перед его глазами, в испуге стиснув руки и лепеча: «Я не виновата, батюшка, что коршун сегодня утром двух цыплят со двора унес и убытка тебе наделал! Корову я тогда доила, а из коровника не видно, что снаружи делается. Не наказывай меня, молю!» А Дормидонт в бешенстве хватает плетку и наотмашь хлещет дочку! А его добрый, смелый, честный сын? Несправедлив и зол был новоиспеченный конюх к Афанасию, заставляя парня в ту памятную ночь согласиться на ложь ради получения каких-то жалких денег! А вот теперь и богатство уплыло, и нет рядом никого из родных и любимых. Почему он стал жадным извергом? Зачем завидовал богачам, отравляя себе радость жизни? Сидя ночью на продуваемой ветром церковной паперти, Дормидонт Ильич плакал, рвал на себе волосы, мысленно просил прощения у близких. Бродяга страстно молился Богу о царствии небесном для своей безвременно умершей супруги – больше нищий старик ничего уже не мог для нее сделать. Вспоминал дорогие сердцу лица Афони и Параши, их веселый смех, их младенческие проказы. Истаивал от любви к детям, понимая: прошлого не вернуть. Счастье оставило их семью, и виноват в этом он один. Зачем Дормидонт Ильич поддался Жадности, Жестокости и Зависти? Будь чудовища навеки прокляты за то, что обуяли его! Пусть оставят покинутого близкими бедняка. Пусть низринутся назад в преисподнюю, откуда поднялись, чтобы изломать его судьбу!

И ничего удивительного нет, друзья мои, в том, что подлые сестры действительно оставили Дормидонта Ильича. Первой отделилась от нищеброда жаба. Ну, представьте себе, как ей было вынести то, что бывший купец оставлял себе из набранной за день милостыни лишь один – самый сухой и заплесневелый – кусок хлеба, а остальное раздавал товарищам по несчастью? Что и говорить, это было возмутительно! Жадность, выйдя из тела бродяги, на прощанье обдала Дормидонта Ильича гнусным блеском своих «прожекторов», квакнула и бросилась в реку, протекавшую под стенами церкви. Странник, сам не понимая почему, радостно вздохнул и перекрестился.

Скоро настал черед красной ящерицы. Гадина, привыкшая всюду таскаться за стариком и иметь каждый день гарантированный обед, глодая его сердце, была просто-таки скандализована! Через два дня после освобождения от жабы бывший купец ночевал в толпе других нищих на каменном крыльце Собора Спаса Нерукотворного в Кремле. Стояла поздняя осень. К утру сильно похолодало, выпал снег. Маленький сирота, по прозвищу Мишутка Колченогий, – левая нога у него была скрючена от рождения – проснулся раньше всех. Он чувствовал, что страшно мерзнет. Особенно мучительно застыла у мальчонки голова: за неделю перед этим он потерял шапку, протискиваясь в чужой двор через собачий лаз. Дело в том, что к нему тогда привязались уличные забияки – дергали за одежду, щелкали по лбу, пытались отнять суму. Сирота изловчился и скрылся от них через дыру в заборе, но его малахай остался на улице! Потом, выбравшись огородом из этого двора, парнишка кружным путем вернулся на прежнее место в надежде подобрать шапку. Но ее там уже не было! Наверное, озорники унесли его жалкое имущество в отместку за то, что жертва ускользнула от них и забава не удалась. И что мальчику теперь было делать, пропадать? Плача, Мишутка принялся растирать красные уши и онемевший на морозе затылок. Эти меры помогли мало, и малыш, подняв вверх дырявый армяк, натянул его на голову. Сразу обожгло стужей ноги. Мишутка, пытаясь согреть их, начал скакать по широким ступеням. Вдруг он увидел, что в самом низу лестницы, примостившись головой на котомку, спит какой-то неизвестный нищий с седой бородой. А между сумой и ухом старика проложен – вы представляете? – добротный войлочный колпак. Наверное, странник уместил его под голову для мягкости, вместо подушки. Сам старик, похоже, не мерз, хотя на его волосах лежал слой снега. Да оно и понятно: вон какая шапка густых кудрей была у неведомого счастливца! С такой и мороз не страшен. А ему, Мишутке, как быть?! Ведь зима пришла, а покрыться нечем, хоть умри. Мальчик оглянулся: не смотрит ли кто? Все было спокойно: нищая братия спала. Не в силах больше терпеть пытку холодом, парнишка выдернул из-под старика колпак, нахлобучил его на голову. Отчаянно ковыляя, пустился бежать. Седобородый вскочил, хлопая глазами. Заметил улепетывающего в его шапке мальчишку, помчался вдогонку. Легко настиг хромого, схватил за плечи, повернул лицом к себе. Жестокость, вставшая за его спиной в полный рост, плотоядно оскалилась: вот сейчас Дормидонт Ильич в ярости исхлещет вора до полусмерти – а она всласть полакомится сердцем злодея! Ведь по законам московских нищих красть у своих считалось самым беззаконным проступком – за это иногда и убивали!

– Дяденька, – прошептал Мишутка побелевшими губами, – прости меня, пожалей сироту. Не со зла я твой колпак утащил. Больно холодно нынче, не выдержал я без шапки-то! Помилуй, не калечь – я и так вон на одной ноге скачу, а жить надо.

Бывший купец отвел руку назад – алая ящерица поспешно устроилась впереди него, чтобы не пропустить начало трапезы и сразу же, не откладывая, начать завтракать. Но что это?! Дормидонт Ильич поправил свой колпак на голове воришки, натянул его поглубже сироте на уши. Улыбнулся в бороду:

– Не бойся, малец, не трону. Этот шлык подарила мне вчера одна сердобольная боярыня. А мне он, ей-ей, ни к чему! Я по крестьянскому обыкновению и в трескучие морозы не всегда шолом надевал, оттого что Господь меня, как видишь, густыми власами одарил. Так что носи колпак, не мерзни! На вот тебе от меня, птенец малый. Поснедай во здравие по раннему часу.

Жестокость разинула рот, в изумлении наблюдая, как нищий развязал котомку, достал оттуда кулебяку и подал мальчику. Тот взял, шмыгнув носом. Покосился на старика, жадно прикусил пирог, пробормотал с полным ртом:

– Спасибо, дядя! – попятился от Дормидонта Ильича и засеменил от него прочь, придерживая на голове шапку.

Видно, боялся Мишутка, что седобородый вдруг раздумает и отберет колпак – такой теплый и совершенно новый! – назад. Но разочарованная рептилия уже знала: нет, не отберет! Мало того: впадать в ярость, жестокосердствовать, увечить людей бывший купец тоже больше никогда не будет. Безобразие! Ящерица щелкнула зубами, поднялась на огнях в воздух и улетела. Не могу выразить, друзья мои, как легко стало на душе у Дормидонта Ильича – хоть и опять неясно отчего! Но разве это так важно? Главное, что несчастный хромоножка не будет теперь страдать от стыни.

Странник улыбнулся и широко перекрестился на четыре стороны. По правде говоря, бывший купец чуть-чуть лукавил, уверяя мальчика в своей способности перебиваться зимой вовсе без шапки. Но как иначе было успокоить перепуганного парнишку? Как убедить его принять подарок? Сильны холода на Руси великой, тут и говорить нечего! На Юрьев день, скажем, а тем более на Крещение – ух, и пробирает стужей! В это время никак, конечно, православным одними лишь кудрями от морозов не спастись. Да и бесчестно мужчине появляться на людях с непокрытой головой: без колпаков ходят по Москве только рабы-челядины и холопы. Был недавно у нищего Дормидошки дырявый шлык – только вырвала его зубами из рук и утащила неведомо куда бродячая собака. Стоял он, вишь, на паперти, держа шапку перед собой, чтобы добрые христиане опускали туда подаяние. И, как на грех, какая-то старуха сунула в шлык вареную курячью ногу! Понятно, что голодная псинка не утерпела, уволокла мясцо. Да и ладно, не жалко. Собака, чай, тоже Божья тварь – и она есть хочет. А Дормидонт Ильич себе, Бог даст, что-нибудь на бедность раздобудет! Может, еще какая боярыня смилуется над ним и подаст убогому старую валенку – ему и достанет. Небось не дворянин!

А еще через три дня после случая с Мишуткой Дормидонт Ильич кусочничал на Красной площади, бродя между торговыми рядами. Подавали ему хорошо: хлеба и денежек набралось у нищего с утра полкотомки. А один мелкий приказной, приобретя себе новый шлык, старый не бросил в грязь – протянул Дормидонту Ильичу! Сказал: «Владей, дядя! Сему шолому еще долго сносу не будет: я его всего-то три года назад купил. Еще и не штопал ни разу. Да, вишь, жениться теперь собрался. Знамо дело, в потертом-то шлыке мне под венец идти не с руки. Тебе же, странник, впору будет сей своевременный прибыток – так ведь?» Засмеялся, заломил на затылке новую валенку, махнул нищему на прощанье и пошагал себе прочь. Дормидонт Ильич низко поклонился вслед добродетелю. С радостью натянул подарок на занемевшие от холода уши – после третьеводнешнего зазимка оттепель почему-то никак не наступала, хотя морозам-то приходить было совсем рано!

Очень удачно шли нынче дела у бывшего купца. Еще полдень не наступил, а у него в суме уже сухарей, саек, грошиков, полушек навалом собралось. А теперь и голова в тепле, слава Господу. Дормидонт Ильич весело притопнул ногой. Взгляд его обратился в конец шапочного ряда, на котором он стоял. Оттуда двигалась небольшая толпа. В середине ватаги бежал, размахивая руками и крича, какой-то полный мужчина. Вокруг него плясали, свистя в дудки, скоморохи, вопили и ходили колесом уличные мальчишки. Орава приближалась. Поднялся сильный шум. Задыхающийся толстяк оказался в нескольких метрах поодаль, и нищий с удивлением узнал в нем своего знакомого, бывшего соседа по Суконному ряду. Это был торговец иноземными тканями Кузьма Агапыч. Дормидонт Ильич всегда завидовал его щегольству и ловкости. Вот, например, было известно, что носить горлатные шапки имеют право только люди боярского звания – остальным православным такой убор, дескать, по чину не полагается. Будь ты хоть разбогатевший думный дворянин, хоть московский выборный, или окольничий с тугой мошной, или даже важный купец из гостевого разряда – меховую трубу в локоть высотой иметь не смей! Подобные шапки могут воздевать на головы лишь бояре, князья или их советники. А Кузьма Агапыч взял, да и заказал этакую красу знакомому скорняку! И явился однажды утром в почетном уборе к себе в лавку! Вспомнить страшно, какой шум поднялся тогда в Суконном ряду! Нашлись у купца недоброжелатели, написали на него донос в Земский приказ. Явились оттуда ярыжки, забрали торговца, посадили в поруб. Наконец делом об оскорблении боярского достоинства занялись строгие судьи. И что же? Изворотливый суконщик доказал приказным, что ни в чем не виноват. Шапка, мол, у него вовсе не горлатная – сиречь сшита не из кожи «душки», шеи пушного зверя! Нет, руно на нее снято со спины животного. К тому же сделана она не из лисьих, куньих или соболиных шкурок – а именно они идут на изготовление уборов для высших сословий! «Трубу» Кузьмы Агапыча скорняк стачал всего-то навсего из обычного медвежьего меха. И верх у его шапчонки не бархатный, не парчовый, как это принято у бояр и князей, а просто-напросто – тьфу! – байковый. Так в чем же он посягнул на их родовую гордость? Послали за шапкой домой к купцу. Пресловутая «горлатница» Кузьмы Агапыча действительно оказалась медвежьей, овершенной шерстяной байкой. Судьи, дьяки и писцы почесали затылки и признали, что никакой вины за купцом не найдено. Суконщик был с миром отпущен из приказа. На следующее утро он прошествовал по Красной площади в свою лавку. На голове торговца красовалась высокая меховая шапка. Соседи приветствовали его радостными кликами: это надо же было так исхитриться молодцу, чтобы и чести не потерять, и въедливых приказных ублажить!

А вот теперь этот ухарь бежал по ряду, бия себя в грудь, и хрипло вопил:

– Что деется на белом свете, православные? Целую штуку голландского полотна умыкнули с прилавка! Мягчайшего, белого, как пух! Подлое ворье, жулики, тати! Оставили меня как есть без самолучшего товара, ввели честного человека в огромадный убыток! Эдак я скоро без куска хлеба останусь и без последних порток, а никому и дела нет! О-о-о!

Лоснящееся лицо купчины побагровело от натуги. Его зипун из тонкого английского сукна почему-то разошелся на животе. Видно было, что оторвались с мясом и потерялись где-то три из шести серебряных пуговиц. Дормидонт Ильич прикрыл глаза и снова вгляделся в подбегающую к нему ораву. Ему показалось, что впереди галдящей толпы мельтешит, переливаясь на морозном солнце, что-то прозрачное, желто-зеленое. Вот словно бы вода выплеснулась вдруг из болота и повисла в воздухе! В это время торговец поравнялся с нищим. Остановился. Сердито зыркнул на него из-под атласной, подбитой мехом мурмолки. Конечно, он не узнал в худом нищеброде бывшего товарища по торговому делу. А вот странник понял, что происходит! Он рассмотрел теперь, кто двигался впереди обокраденного Кузьмы Агапыча. Это была здоровенная жаба. Квакуха тоже сейчас остановилась вместе с суконщиком. Блестящие глазищи гадины вывернулись назад, на ее затылок, и сверлили торговца желтыми лучами. Вывалившееся из зипуна чрево купчины тоже светилось зеленью, опасно ходило туда-сюда. Внутри него носились, стукались друг о друга какие-то твердые кусочки. «Эге, – подумал нищий, – а жабочка-то мне оченно знакома. Теперича она, значит, к Кузьме Агапычу привязалась? Понятно! Оттого он из-за одной штуки полотна жуткий хай и поднял. Где уж там купчине без хлеба и порток остаться? Вон, лопается от сытости. Одежа не нем дорогая, красивая! А как человеку на разум положиться, коли Жадность беднягу заедает? Вот Агапыч, сердешный, и орет, будто белены объевшись!»

 

Мысли купца приняли тем временем другое направление. Недоверчиво косясь на нищего, Кузьма Агапыч возопил:

– Сколько всякой рвани живет на Москве, а люд столичный и терпи от нее кражи! Вот где, я хочу спросить, земские ярыги? Сколько следую по рядам в горе и смятении – ни одного не встретил! Кто защитит меня от лукавых воров, кто задержит татей? Пойду сам в Земский приказ, там знакомых дьяков много – все они допрашивали меня когда-то о горлатной шапке, чуть было не уходили безвинного страдальца. Так пускай теперь прикажут объезжим головам немедля учинить розыск преступников, а не то я на них челобитную в Дворцовый приказ, самому царю-батюшке подам! Поймать воров, в съезжую избу их, бить батогами, а-а-а!

Толстяк в бешенстве затопал ногами. Притихшие было дудари и мальчишки пришли в восторг:

– Ух ты, до чего сердитый купец! – Не зови ярыжек, борода, лучше сам сыщи татей, да пузом их и задави! – Нет, пусть он их лучше по башкам своей мурмолкой нахлопает – вон она у богача какая важная! – воры сразу и признаются, куда полотно спрятали. – Вон, вон, ребята, видите – ярыги едут на бочке с водой? – Значит, загорелось где-то, на пожар спешат! – Хватаем купца под локти, да и айда к ним, а то скроются в переулках. – Ура, пошли!

Озорная гурьба, таща с собой Кузьму Агапыча, повалила дальше по ряду. Впереди толпы бодро заскакала жаба. Она по-прежнему не отрывала круглых глаз от своей жертвы. «Скоро чрево у суконщика лопнет, – сочувственно подумал Дормидонт Ильич. – Что он тогда делать будет? Это ж позор на всю Москву. А вот не надо было распаляться гневом из-за штуки полотна! Зато у меня – ни кола, ни двора, ни тканей, ни лавок. Живу свободно, покупателям не угождаю, не трясусь, не скуплюсь. Я, как птица небесная, по зернышку клюю, а сыт бываю. Еще и других кормлю, даже иногда и одеваю. Как жалок Кузьма Агапыч бедный! Не завидую я ему».

Тут же рядом с Дормидонтом Ильичом раздался звон: это уползала от странника железная змея. Зависть была сильно раздосадована: она надеялась еще долго питаться печенью бывшего купца, а получилась такая неприятность! Еще вчера у гадины был отличный обед: нищий с тайной печалью разглядывал аксамитовую ферязь на одном боярине – Дормидонту Ильичу давно, еще, с той памятной осенней ночи, хотелось иметь подобную. Змея же в это время грызла нищего, грызла, грызла! Было очень весело и вкусно – а вот теперь ее сытая жизнь закончилась. И Зависть твердо знала: навсегда.

Бывший купец вздохнул и опять, сам не понимая почему, перекрестился. Душа его, освобожденная от пороков, расправила наконец легкие крылья. С какой-то новой, почти забытой радостью смотрел Дормидонт Ильич на величавый Кремль, на расписные купола церквей под голубым небом, на толпы нарядных горожан, снующих по улицам. «Лепота какая! – восхитился нищий. – И простор земной, и ширь небесная, и терема, и храмы – все в одном дивно украшенном граде соединяется и глаз человеческий веселит. До чего же премудро устроил Господь, что каждый – каждый! – и богатый, и бедный, и даже басурманин из Кукуйской слободы может невозбранно на этакие чудеса любоваться и душой райски воспарять!»

В это время Афанасий упорно искал отца по всей Москве. Дело очень осложнялось тем, что бывать в столице бомбардиру удавалось только короткими наездами: служба у государя часто призывала молодого человека в Пресбург! Изредка, казалось, добрый сын нападал на след Дормидонта Ильича. Например, кто-нибудь из нищих сообщал Афанасию, что намедни видели бывшего купца выходящим из ворот городского острога. Седобородый весело подкидывал опустевшую суму и приговаривал: «Вот и узникам милостыньку подал! Вот и благо совершил я, негодный и грешный раб Божий Дормидонт! Их ведь, колодников, начальство вовсе не кормит. Хорошо, кому родные что-нибудь принесут. А если он, тать незадачливый, один как перст на свете живет? Вот тут я и пригожусь, хлебушком с голодным поделюсь. Я завтра опять сюда приду, как только достаточно милостыни наберу на пропитание сидельцам. Не возражаете, господа стражники?» Те вроде как не возражали, обещали нищему и завтра пустить его в тюрьму кормить узников. Так что иди, мол, Афанасий Дормидонтович, к острогу, что на Земляном валу, – скорее всего, твой батюшка сейчас там! «До чего милосердным стал тятенька с тех пор, как своего богатства лишился. Коли уговорю его вернуться домой, добрым дедом будет отец для Демидушки нашего», – улыбался в усы служилый и бежал в указанном направлении. У тюрьмы его с почетом – как же, государев приближенный, член недавно учрежденной бомбардирской роты! – встречала стража. Докладывала, что нынче Дормидонт Ильич у них уже побывал и едой заключенных прещедро оделил. Но пребывал, дескать, в остроге недолго. Быстро раздал милостыню и сказал, что идет теперь в одну богадельню – там, мол, живет одна очень жалкая старушка без обеих ног – ей их в молодости телегой отдавило. Так вот, есть у странника для этой страдалицы особый гостинец – кусок копченой рыбы, которую старушка очень любит. Как раз сегодня утром доброхотная боярыня сей балык нищему подала, а он для убогой и приберег. На вопрос, в какую именно богадельню отправился Дормидонт Ильич, стражники разводили руками: про то, мол, странник нам не сказывал. Афанасий вздыхал, ходил еще некоторое время по улицам, надеясь встретить отца, да так и уезжал ни с чем домой, в Преображенское.

– А Парашенька? – пытливо спросила Светка. – Она почему не помогала брату в поисках? Неужели так и не простила Дормидонту своих обид, хотела, чтобы он продолжал нищенствовать?

– Прасковья Дормидонтовна, к сожалению, вообще не вспоминала об отце – равно как и о брате. Как раз в это время Ярославские переехали из Москвы в свою вотчину: отец Тимофея Никитича стал сильно прихварывать и не в силах уже был по-прежнему – цепко и жестоко – управлять крепостными. От его немощности мог произойти большой урон в хозяйстве. Мужу Параши пришлось отказаться от весьма выгодной дьяческой должности, так как доход от округлившегося за последние годы имения был гораздо выше служебного, и терять его не следовало ни в коем случае!

Через полгода после воцарения в усадьбе молодых хозяев старик Ярославский скончался. А через три недели после его похорон Тимофея Никитича хватил удар из-за неумеренного употребления за ужином пирога с перченой свининой. Это кушанье показалось дворянину до того лакомым, что он никак не мог остановиться. Так и совал себе в рот кусок за куском, пока не захрипел и не затрясся, выкатив глаза. Тимофей Никитич попытался встать из-за стола – и не сумел, упал боком на лавку. Родные бросились к нему с вопросом, что случилось. Но помещик ничего не смог ответить жене и сыну: у него отнялся язык. С помощью слуг стали поднимать дворянина на ноги – оказалось, что конечности у него тоже больше не двигаются и Тимофей Никитич даже стоять не может, не то что идти. Дворянин был осторожно перенесен на лежанку, с которой больше не встал. Паралич превратил злого вотчинника в беспомощного инвалида. Управление усадьбой, землями и крепостными взяла на себя Параша. Очень скоро она стала самовластной и суровой помещицей. Жадность уже давно ела Прасковью Дормидонтовну, заставляя женщину учитывать и прибирать каждое зернышко, каждый грош, а также беспощадно грабить подчиненных ей крестьян. Ярославские богатели, их доходы росли как на дрожжах.