Эшафот забвения

Tekst
Z serii: Ева #3
6
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

– А ты?

– А я сказал, что мое положение – это еще не повод… И вообще, я собираюсь долго жить.

– Я тебя люблю, Серьга. – Сердце мое сжалось от нежности.

– Ладно, – засмущался Серьга. – А со съемками у тебя что?…

* * *

…Со съемками все обстояло не так гладко, как в первый съемочный день. Что-то нарушилось в стройных представлениях Братны о собственной кинематографической вселенной: он изводил бесконечными дублями актеров и съемочную группу, напрочь вылетел из графика и перестал бриться.

Это была обыкновенная боязнь сделать фильм хуже, чем предыдущий, уж слишком много авансов ему насовали, после такого триумфа первой картины трудно двигаться дальше. Но вскоре он и сам понял это, наглое бесстрашие снова вернулось к нему. В просмотровом зале, где все мы отсматривали первый рабочий материал. Одного беглого взгляда на экран хватило бы, чтобы понять, что это действительно Большой Стиль. Мизансцены были безупречны, крупные планы старухи и мальчика – восхитительны. Даже подружка главного героя была на высоте: из милейшей Даши Костромеевой Братны сумел вылепить отчаянную стерву, абсолютное воплощение зла. Я знала, чем закончится эта история: сопляки Чернышов и Костромеева спустя полгода войдут в пятерку лучших молодых актеров страны, а престарелая Татьяна Петровна отхватит «Оскар» на старости лет…

В конце просмотра произошел маленький инцидент: один из дублей был безнадежно загублен появлением в кадре какой-то женщины. Она мелькнула на заднем плане и продержалась там всего лишь несколько секунд, камера быстро спохватилась и ушла на крупный – к лицу главной героини. Дубль был проходным, но Братны впал в ярость: он ненавидел, когда что-либо выходило из-под его контроля.

– Что это за ботва, Серега? – совсем недипломатично спросил Братны у оператора. – Почему в кадре шляются посторонние?

– А я откуда знаю? – вяло оправдывался Волошко. – Я ж за камерой стою, а не по площадке бегаю. После восьми часов глаз замыливается, вовремя среагировать не успеваешь. Сам должен понимать, если такой крутой режиссер…

– Та-ак… – Обломавшись с Волошко, Братны переключился на меня: – Ева, по-моему, ты у нас отвечаешь за актеров. И за то, чтобы всякие рыла не торчали без надобности в кадре и не губили мне великое кино. Если еще раз замечу что-либо подобное, ты у меня из группы вылетишь как пробка…

…Съемки изматывали меня. Меня изматывали мелкие бесконечные поручения, которыми нагружал меня Братны, – он полностью переложил актеров на мои плечи. Но в этом было мое спасение: я напрочь перестала думать о прошлом, я уговорила себя не думать о нем; тени моих мертвецов перестали тревожить меня. Я знала, что это всего лишь иллюзия, отпуск за свой счет, но была бесконечно признательна Братны за эту иллюзию.

Впервые за много месяцев я научилась засыпать без фенобарбитала. Как только моя голова касалась подушки, я тотчас же проваливалась в сон, обрамленный по краям ровной строчкой телефонных разговоров Серьги. Он втянулся в эту страшноватую работенку, его собственное увечье преданно защищало психику от возможных потрясений, связанных с другими людьми. Серьга оказался отличным психологом со своим собственным подходом к экстремальной ситуации. Он был слишком весел, слишком беспечен, чтобы общаться с самоубийцами, но часто именно это спасало их от последнего шага. Самым удивительным было то, что у Серьги появились поклонницы из числа несостоявшихся смертниц: брошенных жен, отвергнутых любовниц, учительниц младших классов, сидящих без зарплаты, скрытых жертв изнасилования, девочек-подростков, которых донимали прыщи и одноклассники, ВИЧ-инфицированных и трансвеститок…

Мы редко общались – Серьга с головой ушел в работу, она наполнила его растительное существование новым смыслом. За целый месяц у меня был только один выходной (Братны, который, казалось, никогда не устает, тянул из группы все жилы). А единственный день отдыха мы получили только потому, что у Анджея была назначена встреча с представителями дирекции Каннского фестиваля: те уже хотели заполучить новый, еще не снятый, опус Братны. И этот единственный день блаженного безделья оказался полностью забитым каныгинскими историями. Мне хотелось только одного – хорошенько отоспаться за все дни съемок, но рот у Серьги не закрывался. Я услышала массу путаных потешных историй. Я даже не успевала поразиться их трагичности: кроткая девушка травилась из-за любви к Филиппу Киркорову, кроткий юноша резал вены из-за любви к группе «Кисс», ветерана боев за остров Ханко изводили собственные внуки, и он болтал с Серьгой только для того, чтобы спастись от одиночества… Отчаянный парняга из «новых русских» в пику своей жене изрезал ножницами на лапшу тридцать тысяч долларов… Это была самая обыкновенная жизнь и самая обыкновенная смерть.

Тогда, сидя на кухне с остывшим кофейным напитком из цикория и рассеянно слушая россказни Серьги, я еще не знала, что через несколько дней столкнусь со смертью совершенно необычной. Смертью, которая положит начало самой безумной, самой бессмысленной цепи преступлений в моей жизни…

* * *

…В тот день Братны заказал сразу две смены в павильоне: мы снимали ключевые эпизоды со старой актрисой. Он торопился: Александрова уже не выдерживала того бешеного ритма съемок, который предложил ей режиссер. Перерывы были сокращены до минимума (Братны необходимо было удержать атмосферу в кадре), но именно в это время старуха стала надолго пропадать. Иногда мы искали ее часами и находили в самых невероятных местах почти в полубессознательном состоянии: она смертельно уставала, это было видно. Ее отпаивали валерьянкой, а неунывающий Вован предложил перевести актрису на легкие наркотики («Ей это будет даже полезно, други мои, – увещевал нас Трапезников. – Во-первых, поддержит слабеющую плоть. А во-вторых, пусть бабулька увидит красочные картины бытия. Может быть, даже какой-нибудь маршал пригрезится на танке «Т-34»). Я возненавидела Трапезникова за эту тираду. Но самым ужасным было то, что и сам Братны стал склоняться к этому варианту допинга. Я даже позволила себе вступить с ним в открытый конфликт, впервые за все время работы.

– Не сходи с ума, Анджей. Ты же убьешь ее этим… Она старый человек и может не выдержать.

– Кто здесь говорит о людях, – никогда еще я не видела Анджея в таком неистовстве. – Здесь нет людей. Здесь есть только детали композиции… Все, что я хочу сказать миру, гораздо важнее самого мира. Неужели ты не понимаешь?

На секунду мне показалось, что я говорю с безумцем.

Безумцами были все они, я видела, что происходит с группой: они все втягивались в орбиту режиссера, к концу первого месяца съемок стали путать реальную жизнь с жизнью, придуманной Братны. Да и сама я стала безумной: иногда я ловила себя на мысли, что хочу остаться в пределах еще не снятого фильма навсегда. Это был галантный анатомический театр, образцово-показательная бойня, где Братны с усердием заправского мясника освежевывал все человеческие чувства. От этого зрелища невозможно было оторваться, это был допинг посильнее вовановских тяжелых наркотиков. Братны обожал все то, что делает, у него был страстный испепеляющий роман с каждым из актеров, который развивался только в пределах площадки. Синонимами его любви были ненависть и полное безразличие, наплевательство и вероломство. Его любовь разрушала, но я, как и все, поняла это слишком поздно, когда силки были расставлены и неосторожные пернатые пойманы.

Я приходила в себя только дома.

А старуха по-прежнему исчезала в перерывах. Одурманенные колоссальным напряжением съемок ассистенты не могли уследить за ней. И тогда, едва придя в себя и проклиная все на свете, мы отправлялись на поиски.

Однажды я нашла ее в одной из многочисленных костюмерных. Старуха сидела в простенке между летными комбинезонами Второй мировой войны и траченными молью кирасирскими мундирами армии Наполеона – последний привет от эпопеи «Война и мир».

Ее лицо, изуродованное потекшим гримом, было мертвенно-бледным, обтянутые тонкой кожей скулы заострились – мне даже показалось, что она умерла. Только сейчас я заметила, как стремительно она постарела за время съемок: как будто бы прошел не жалкий месяц, а несколько лет. Может быть – несколько десятков лет… Но по-настоящему испугаться я не успела. Александрова открыла глаза и посмотрела на меня.

– Забыла, как вас зовут, – прошелестела она.

– Ева.

– Да-да, Ева…

– Пойдемте, Татьяна Петровна. Пойдемте, вас все ищут.

– Меня все ищут, вот как… Впервые за сорок лет я кому-то нужна. Это, должно быть, приятно. Но… Скажите вашему режиссеру, что я больше не буду играть. Я не могу.

– Я понимаю, вы устали.

– Я боюсь.

Она сказала это неожиданно молодым, почти девчоночьим голосом, как будто хоть этим могла оправдаться в том, чего никогда не совершала. Мне и в голову не могло прийти, что все страхи принадлежат молодым. Даже страх смерти… Но почему я подумала о смерти?… Ничего такого она не произнесла вслух.

– Пойдемте. – Лучшего я придумать не могла, дурацкий попугай-ассистент.

– Вы не понимаете… Я просто чувствую, что будет потом. Я чувствую, что здесь что-то происходит. В мое время… В мое время режиссеры так не работали. Почему он заставляет меня умирать? По-настоящему умирать? Почему он так хочет моей смерти?…

Я с трудом подавила раздражение, внезапно возникшее к упрямой старухе.

– Это обыкновенная работа, Татьяна Петровна. Вы просто давно не имели дела с кино. И возраст, я понимаю.

– Да, я, должно быть, очень старая, – она с радостью ухватилась за эту мысль, – вы можете найти кого-нибудь помоложе. Возьмите другого. Возьмите гадину Фаину, я ее видела совсем недавно. Может быть, загоните ее в гроб, как загоняете меня, то-то будет подарок к моему юбилею… Она всегда меня ненавидела, так ненавидела, что загремела с язвой желудка в пятьдесят пятом году. Она была готова на любые подлости, особенно когда мне досталась роль в «Ключах от Кенигсберга»… Вы видели этот фильм? А мужа у нее я все-таки отбила. Был такой красавец генерал-майор Бергман, из поволжских немцев. Начштаба округа. О, это была шумная история, почти Шекспир… Вам нравится Шекспир, деточка? Так эта гадина из принципа осталась на его фамилии. Она и сейчас Бергман, а я-то, наивная, верила, что она уже подохла в каком-нибудь доме призрения… А тут объявляется… Она ведь тоже хотела получить эту роль, старая перечница…

 

Старая перечница Фаина, какой-то начштаба округа… Старуха бредит, явно нужно сказать Анджею, чтобы он немного ослабил натиск; еще несколько дней съемок такой интенсивности – и мы можем потерять актрису.

Тогда мне удалось вернуть Александрову на площадку. Ничего не значащий разговор забылся, а Братны по-прежнему вытягивал из нее все жилы, с фанатичным упрямством заставляя старуху играть угасание, предчувствие близкого конца.

И вот теперь этот конец, это угасание должно растянуться на две смены подряд: если понадобится, Братны закажет еще одну смену – три, пять смен… И никто не уйдет с площадки прежде, чем самый важный эпизод первой половины фильма – смерть старой женщины – не будет отснят. Братны нужна полная достоверность. Ни секунды не колеблясь, он заставил бы ее умереть по-настоящему, лишь бы достигнуть необходимого ему эффекта…

…К двум часам ночи все – от осветителей до оператора – были совершенно измотаны. Все, кроме Братны: казалось, в нем открылось второе дыхание. Никогда прежде я не видела его таким нестерпимо красивым. Под настойчивое жужжание камеры Александрова уже несколько раз теряла сознание в кадре – и Братны никому не позволил подойти к ней.

Серега Волошко, серьезно напуганный происходящим, хотел было выключить камеру – и тогда Братны ударил его: по-женски неумело и сильно.

– Снимай, сволочь! Ты должен все зафиксировать, слышишь?

– Да она же сейчас боты завернет, ты что, не видишь? Я на смертоубийство не подписывался! – Нешуточный испуг придал Сереге смелости.

– Ты подписался на кино. Ты профессионал, значит, делай, что тебе положено. Обо всем остальном буду думать я. И отвечать тоже.

– Мне говорили про тебя. Про твои штучки. Я не верил, а надо было поверить… Это не кино, это бойня какая-то…

– Только это и есть настоящее кино. Ты понял меня? Снимай! И не вздумай запороть мне последние кадры!

Взмокший, как мышь, Волошко подчинился. Но спустя полчаса мы были вынуждены прерваться. Старухе стало по-настоящему плохо. Ее отвели в гримерку и уложили на старый продавленный диванчик. Я, Анджей и Леночка Ганькевич остались с ней. Я – на правах ассистента по актерам, а Леночка – из чувства почти животной, всепоглощающей ревности. Рядом с Братны она не выносила никого, кроме себя.

Александрова едва дышала.

Братны опустился на колени у изголовья диванчика, взял сморщенную лапку актрисы и прижался к ней всем лицом.

– Я прошу вас, Татьяна Петровна, милая… Вы – самая лучшая. Никто, никто не сделает это блистательнее вас, никто не сыграет достовернее… Вы – актриса, о которой я мечтал всю жизнь… Вы – больше чем актриса. Любой режиссер скажет вам то же самое… Вы лучшее, что может быть в фильме. Без вас он мертв, без вас он ничего не стоит. Я прошу, соберитесь. Осталось всего несколько дублей. Нужно, нужно собраться… Если вы не сделаете этого – вся моя жизнь теряет смысл. И кино теряет смысл… Я прошу вас. Прошу…

– Неужели оставите без внимания такую страстную просьбу? – не выдержав, обратилась Леночка к Александровой. В ее выжженном голосе были угроза и мольба одновременно. Теперь я точно знала, как выглядит ревность.

И эта животная нерассуждающая ревность повела Леночку еще дальше.

– Старая сука, – не сдержавшись, сказала художница севшим от долго скрываемых страстей голосом, – не ломайтесь, старая вы сука!

В комнате повисла тишина.

– Пусть она выйдет… Пусть эта женщина выйдет, – тихо, но почему-то без злобы, сказала Александрова.

Анджей кивнул и поднялся.

– Уходи, – прошептал он и решительно взял Леночку за плечи.

– Не смей орать на меня! Плевать я хотела на твою копеечную работу. И на тебя вместе с ней.

– Пошла вон отсюда, тварь! И не смей появляться, пока я тебе не позволю.

Еще секунда, и Братны ударил бы художницу.

– Хорошо. Я уйду, но ты еще об этом пожалеешь.

– Давай-давай, чтобы духу твоего не было на площадке. Расчет получишь у Кравчука.

Только теперь я заметила, что Александрова с интересом наблюдает за происходящим. Отношения между актрисой и художницей по костюмам не задались с самого начала: возможно, все дело было в том, что молоденькая Леночка была слишком похожа на молоденькую Александрову пятьдесят лет назад. Возможно, все дело было в костюмах, которые Леночка создала специально для Александровой: все они были неуловимо похожи на саван, все они слишком явственно напоминали о смерти…

– Ты пожалеешь, Анджей, – продолжала бессильно угрожать Леночка, не двигаясь с места, – я еще устрою тебе кино.

– Пусть она выйдет, – снова попросила Александрова.

Анджей так толкнул Леночку, что она едва не упала. Плотно прикрыв дверь за художницей, он повернулся к Александровой:

– Все в порядке, Татьяна Петровна. Она вас больше не побеспокоит.

– Я не хочу ее больше видеть, – запоздало закапризничала старуха.

– Да. Я понял. Больше вы ее не увидите.

– Хорошо. Через двадцать минут я буду готова. – В интонациях актрисы прозвучали повелительные нотки: теперь, когда она интуитивно нащупала стиль общения с неистовым режиссером – этот непритязательный стиль назывался «рабочий шантаж», – она уже могла диктовать условия. Под угрозой срыва съемок Братны стал кротким, как овца. – А теперь, с вашего позволения, я побуду одна.

– Да-да, конечно. Мы подождем вас. – Анджей кивнул мне.

– Анджей, – голос Александровой остановил нас возле самой двери, – не обижайтесь на меня, молодой человек. Я еще не самый тяжелый случай.

– Что вы, что вы, – противно сюсюкнул Братны.

– Я знавала одну примку одного театрика. С кино у нее так и не сложилось… Так вот, эта гадина бросала в своих костюмеров букетами. А ей дарили в основном розы, этот высший генералитет был всегда очень консервативен, он считал, что актрисам нужно дарить только розы. Замечательные розы с замечательными шипами. Мне тоже дарили розы.

– Я учту, – не к месту ляпнул Братны. – Ева зайдет за вами.

– Не стоит, – отрезала старуха, – я же сказала, что приду сама. Через двадцать минут.

Мы вышли, осторожно прикрыв за собой дверь.

– По-моему, кое-кто научился ставить тебя на место, – не удержалась я.

– Не советую тебе этим злоупотреблять и об этом распространяться, – посоветовал мне Братны, выглядевший, как Наполеон после Ватерлоо.

– Да, я в курсе. Расчет всегда можно получить у Кравчука.

– Догадливая девочка.

– Хочешь кофе? – Кофе готовила Леночка Ганькевич. Когда-то я тоже знала несколько рецептов отменного кофе, но теперь предпочитала не вспоминать об этом, так же, как и обо всем остальном. Леночка же приносила кофе ежедневно и на всю группу в нескольких больших термосах. Дядя Федор даже предложил доплачивать художнице за хлопоты.

– Я не пью кофе, – брезгливо сказал Анджей.

…За то время, что нас не было на площадке, съемочная группа разбрелась по павильону, как стадо коров, потерявшее пастуха. У пятачка возле камеры жалась только одна дисциплинированная корова, или скорее теленок, – исполнитель главной мужской роли Володя Чернышов. Его присутствие на ночной смене было совершенно необязательным. Но он остался – пока на площадке был Братны, Чернышов не мог уйти никуда. С самого начала съемок он страдал синдромом всех новичков в кино – страстной влюбленностью в режиссера, взявшего его на роль. Это было совсем иное чувство, чем страсть, которую испытывала к Братны Леночка Ганькевич, но не менее сильное. И это чувство не создавало никаких дополнительных проблем. Братны мог приказать Чернышову сделать в кадре все, что угодно, – вскрыть себе вены, выброситься из окна, изнасиловать героиню и всех подруг героини, – и Чернышов сделал бы это. «Испепеляющая страсть всегда безнравственна, иначе она не была бы страстью», – любил шутить Братны по этому поводу. Пожалуй, если бы режиссер захотел, у перспективного, легко внушаемого актера открылись бы стигмы…

…При виде такого наплевательского отношения к делу едва успокоившийся Анджей завелся снова:

– Что же это за подонки, мать твою, ни на кого нельзя положиться! – Он пинком согнал с режиссерского кресла прикорнувшего там второго оператора Антошу Кузьмина.

– Пожалей ребят, Анджей. Вторая смена подряд… Все устали. – Я помогла безответному Антоше подняться.

Кузьмин потирал ушибленный зад, но вступить в открытую полемику с мэтром так и не решился.

– Мне плевать, что все устали. Мне плевать, что все устали, когда речь идет о моем кино. Если через десять минут они не будут на своих местах…

– Они будут на своих местах, ведь ты уже пришел.

– Держи карман шире. Пойду собирать этих болванов.

Анджей исчез тогда, когда к площадке стала подтягиваться группа. Через десять минут большая часть тунеядцев и отступников действительно была в сборе.

Ко мне подсела Ирэн с выражением вселенской скорби на лице.

– Ты не знаешь, кто в гримерке? – спросила она.

– Старуха. Отдыхает, приходит в себя и собирается с силами. А что?

– Я забыла кассету. Оставила прямо на столе. Наконец-то купила «Пурпурную розу Каира»… Лицензионная. Несколько лет за ней гонялась, а когда он был по телевизору, так и не смогла записать… Эта тварь, мой бывший муж… Он бы меня убил. Господи, какая я была дура! Ты видела этот фильм?

– Не имела счастья. – Сейчас начнется та же волынка.

– Ты с ума сошла! Фильм старый, но потрясающий сюжет. – Ирэн вцепилась в меня мертвой хваткой, я была свежачком, не посвященным в интеллектуальные построения Вуди Аллена. – Миа Фарроу, бедняжка, влюбляется в киногероя, это такая тихая страсть… Тихая и испепеляющая, прямо кровь в жилах стынет… И он сходит к ней с экрана, он оживает, боже мой, у меня сердце готово из груди выскочить!.. Это так тонко, так умно…

– Потрясающе, – протянула я: только бы отвязаться.

– И, представляешь, идиотка, забыла ее в гримерке, непростительная глупость… Перекладывала вещи и забыла. Сейчас хотела взять, да не тут-то было. Дверь закрыта изнутри… Я, грешным делом, подумала, что эта нимфоманка там с кем-нибудь закрылась… – Под «этой нимфоманкой» Ирэн, как всегда, подразумевала нашу художницу по костюмам.

– Да нет, там только старуха…

– Странно, я же слышала голоса.

Ты уже совсем без башни, лениво подумала я, меньше нужно Вуди Аллена смотреть, где персонажи сидят в креслицах и дискутируют на тему их автора.

– Уведут кассету, – тоскливо сказала Ирэн.

– Что ты! Наши люди потрясают всех своим благородством.

– Ты думаешь?

– Ну да. Ничего с твоей кассетой не случится.

– Может быть, прямо сейчас пойти?

– Старуха просила ее не беспокоить, ты же видишь, что с ней происходит. Не стоит терзать ее, а то раскапризничается еще больше… Лучше потом, во время съемок, иначе Анджей с нас голову снимет.

…Анджей появился последним.

Теперь все ждали Александрову.

Но она не пришла – ни через двадцать минут, ни через полчаса.

– Старуха решила показать характер, – меланхолично заметил Анджей, – придется тебе за ней сходить, Ева.

Я отправилась в гримерку. Постояв у двери несколько секунд, я осторожно постучала.

Никакого ответа.

Толкнув дверь, я вошла в комнату. Верхний свет был погашен, ярко освещенным оставался только столик возле зеркала. Так и есть, она перебралась поближе к зеркалам, старая кокетка… Высокая спинка кресла скрывала от меня тело старухи, я видела только паутину тонких волос, опутавших макушку Александровой.

– Татьяна Петровна, – я была сама любезность, не стоит раздражать главных героинь перед их кинематографической смертью, – нас ждут, Татьяна Петровна… Пойдемте.

Он по-прежнему молчала.

Я решила приблизиться и тихонько положила руку на спинку кресла. В створках трех зеркал отразилась полутьма гримерки и ярко освещенное лицо старой актрисы. Два одинаковых застывших профиля (боже мой, почему я раньше не замечала, какой у нее надменный, почти мужской подбородок, Анджею нельзя отказать во вкусе), широко открытые глаза, удивленно приподнятые уголки губ… Удивленно застывшие руки, удивленно застывшие складки платья, так похожего на саван. Слишком много складок, и все для того, чтобы скрыть угасание немощного тела… Да еще шаль, накинутая на плечи. Лучшей мизансцены для последнего кадра и придумать невозможно.

Лучшая мизансцена, лучший кадр, «Оскар», мировая премьера.

Александрова была мертва.

 

Она мертва, адский ритм съемок загнал старуху, кино закончилось, так и не начавшись, Братны с ума сойдет, разве можно ожидать такое от актера, на которого ты поставил все?

Она мертва. Держи себя в руках, Ева.

У меня еще хватило сил коснуться кончиками пальцев ее лица.

– Татьяна Петровна! – Бессмысленно обращаться к мертвой актрисе, она все равно не услышит…

Я близко придвинулась к ее лицу – нет, это не глубокий обморок, при обмороках черты ее лица сереют и заостряются, я хорошо это помню. Сейчас лицо актрисы было совершенно спокойным. Такое спокойствие приходит только со смертью. От старухи, от ее шали, шел легкий, едва уловимый запах духов, слишком легкий и слишком изысканный, чтобы принадлежать старой женщине, – и это раздавило меня окончательно. Запах появлялся и исчезал, как будто его принесла сама смерть, поцеловав старуху в восковой лоб. Откуда этот запах, боже мой, почему я думаю об этом?…

Нужно все сказать Анджею. Ты должна пойти и все сказать.

Плотно прикрыв дверь гримерки, я, как в тумане, добралась до площадки.

– Ну, что еще? – набросился на меня Братны. – Почему ты одна?

– Можно тебя на минутку? – Почему-то я не хотела, чтобы нас слышали. И почти силой оттащила упирающегося Братны в сторону.

– Где старуха?

– Тише, пожалуйста…

– Ты что мне лепишь? Ты с ума сошла? Где актриса, я тебя спрашиваю?

– Боюсь, у нас крупные неприятности.

– Что еще? Не вздумай сказать мне, что со старухой что-то случилось…

– Случилось, – я понизила голос до шепота, – пойдем, посмотришь.

– Не хочу ничего знать, – лицо режиссера исказила гримаса, – ты ассистент по актерам, и ты отвечаешь за них головой.

– За это я не отвечаю. Идем.

…Вдвоем мы вернулись в гримерку. Анджей широко распахнул дверь. Больше всего мне хотелось, чтобы все происшедшее со мной несколько минут назад оказалось наваждением, дурным сном, рабочим материалом еще не снятой картины.

Но все было по-прежнему: маленькие лампы, удачно освещающие старуху, два застывших профиля в боковых зеркалах и неподвижное спокойное лицо между ними.

– Что это? – беспомощно спросил Анджей.

– Она мертва. – Я с трудом заставила себя произнести это. Хотя в гримерке никого не было, мы говорили шепотом.

– Что значит – мертва? – Он непонимающе переводил взгляд с актрисы на меня.

– Это значит, что она умерла. – Я вдруг подумала, что Александровой нужно закрыть глаза: широко открытые, они выглядели почти издевательски: что, голубчик режиссер, съел, а ведь я предупреждала, я очень капризная старушонка, даже покойные завотделами ЦК это подтвердят…

– Этого не может быть. Она не могла так поступить со мной… Татьяна Петровна… Татьяна Петровна, вы слышите меня? Вставайте же… Вставай же, старая сука!

Сцена, последовавшая за этим, была такой безобразной, что мне пришлось заткнуть уши, чтобы не слышать всего того потока грязных ругательств, которые Анджей вылил на голову мертвой актрисы: сволочь, дрянь, старая потаскуха, хренова отставная генеральша, я так и знал, объегорила, обманула, зарезала без ножа, вы все против меня, весь мир против меня, мать твою, кино, кино, что будет с кино… Ненавижу стариков, нет никого дряннее стариков, дряннее обленившихся стариков, они всегда манкируют там, где нужно работать, ах, сволочь, мое кино…

Сейчас он ударит ее, – я была почти уверена в этом, сейчас он ударит ее, а она не сможет защититься. Мертвые никогда не могут защитить себя.

– Хватит! – закричала я. – Хватит, прекрати истерику!

Но он замолчал и без моего окрика. Он молчал уже несколько секунд, я просто не заметила этого.

– Ева, – сказал Братны совершенно спокойным, немного севшим голосом, – подойди сюда.

– Ты сумасшедший, – по инерции еще успела закончить фразу я.

– Подойди сюда, Ева… Она не умерла. Ее убили.

– Что?!

– Ее убили. Подойди сюда.

Анджей стоял у кресла с мертвой актрисой – должно быть, он действительно собирался ударить ее, встряхнуть, заставить жить.

– Ты видишь?

Он легонько толкнул кресло, оно повернулось, поскрипывая под тяжестью оплывшего мертвого тела: концы шали, которые до этого момента скрывали грудь и плечи актрисы, теперь были откинуты.

А под маленькой ссохшейся грудью (только такой она и должна быть у старой актрисы, блиставшей в фильмах-ревю сорокапятилетней давности) тускло поблескивала рукоять.

Это был профессиональный удар в сердце. Профессиональный и точный, насколько я могла судить. Никакой мелодраматической крови на светло-коричневой ткани платья, никакого намека на разыгравшуюся здесь трагедию.

Вот и еще одно убийство, а я так надеялась, что избавилась от них навсегда… Они преследуют меня, как стая волков замерзшего путника. Именно так: замерзшего. Я окоченела от всех тех убийств, которые видела за последний год: огнестрельное оружие, холодное оружие, выстрел в телефонной трубке, снесенные черепа, развороченные головы, от которых осталась только нижняя челюсть с неправильным прикусом… Убивала я, убивали меня, пора смириться с этим. Но как смириться с убийством старой женщины, которой воткнули нож в самое сердце, вяло перекачивающее кровь, – в опустевшую от времени сердечную сумку?…

Из оцепенения меня вывел голос Анджея. Истерика прошла, он смирился с произошедшим и теперь задумчиво смотрел на труп. Потом, изогнувшись всем телом, потянулся вверх, к лампам над столиком, и повернул их под другим углом. Лампы были слишком высоко, кресло с трупом перегораживало проход к ним – клетчатая рубашка Анджея выбилась из брюк, и я увидела плоский, очаровательный, лишенный всякой растительности живот. А Анджей все поправлял и поправлял лампы, выбирая нужный ракурс. Он вполне мог работать осветителем, рядовым осветителем со стажем и очаровательным плоским брюшком пресмыкающегося, скорее всего саламандры, – лакомый кусочек для ассистенток и эпизодниц на излете карьеры, ничего не скажешь.

– Отличный кадр, – медленно произнес он, – отличный кадр.

Теперь рукоять под грудью у актрисы была ярко освещена, стершаяся и старая, захватанная множеством пальцев, вытертая от бездны лет, самый прозаический инструмент сапожника в маленькой будочке на углу: нет, это было мало похоже на нож: у ножей не бывает таких неромантических рукоятей… И почти полное отсутствие крови…

Шило. Скорее всего – шило. Почему я подумала о шиле?

– Отличный кадр, то, что нужно для любого финала, – снова повторил Братны, – жаль, что это не мое кино.

Его мечтательный голос вдруг испугал меня больше, чем труп актрисы.

– Что ты говоришь?

– Если удачно выставить свет… Жаль, что это не мое кино… Бессмысленно переписывать сценарий. Для такого финального кадра нужен совершенно новый. – Еще секунда, и этот фанатик может впасть в безумный созерцательный транс.

Я ударила его по щеке:

– Опомнись! Мы здесь одни с трупом на руках! Приди в себя! Ее убили, и нужно что-то делать. Нужно звонить в милицию, черт возьми!!!

Моя пощечина возымела действие. Анджей пришел в себя.

– «С трупом на руках» звучит несколько цинично, ты не находишь?… Могла бы выбрать что-нибудь более подходящее моменту. Нам ко всем проблемам только ментов здесь и не хватало…

– Я звоню. Чем быстрее они приедут, тем будет лучше для нас для всех. Для всех… Нужно проследить, чтобы никто не ушел с площадки.

– Ты даже это знаешь? По-моему, ты работаешь ассистентом не в том кино, в котором должна. Милицейский сериал подошел бы тебе больше. – Боже мой, у него еще хватает сил на дешевые приколы!..

Я обогнула кресло и взялась было за трубку стоящего на столике телефона. И тут же властная ладонь Братны перехватила мою руку:

– Нет!

– Что значит «нет»? Ты с ума сошел, мы имеем дело не с сердечным приступом, не с солнечным ударом на пляже в Пицунде. Ее убили.

– Не трогай телефон. А вдруг там отпечатки пальцев? Вдруг мы с тобой изгадим все вещественные доказательства?

– Хорошо. Но все равно нужно сообщить…

– Подожди.

– Подождать?

– Ей уже ничем не поможешь, правда? Я хочу, чтобы мы спокойно обо всем поговорили.

– Ты считаешь, что мы можем говорить спокойно, находясь в одной комнате с заколотой неизвестно чем старой женщиной?

– Да, я считаю. – Он почти с нежностью посмотрел на меня. – Я считаю, что мы можем поговорить без излишних эмоций. Все равно того, что произошло, исправить нельзя.

To koniec darmowego fragmentu. Czy chcesz czytać dalej?