По реке времен (сборник)

Tekst
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Сюда на лето он приехал вспомнить свою раннюю молодость, когда работал директором летнего детдомовского лагеря «Сильвупле». «Когда-нибудь, – говорил он мне, – я напишу об этом книгу». И написал. Получил за неё премию Ленинского комсомола. Книга называется «Лето на Карельском перешейке». Она постоянно со мной. Часто раскрываю её. Но когда мы с ним работали, этих книг ещё не было. Запомнился один эпизод, когда мы, не сговариваясь, разыграли вожатую, работавшую с ним на отряде.

Девушка была довольно невежественная, но делала вид, будто она всё знает. Однажды случайно заговорили о Гаршине, и она сказала, что читала его. Мало того, заявила, что у неё дома есть собрание его сочинений.

– В восьми томах? – спросил кто-то из нас.

– Да, в восьми, – отвечает.

– Синенький?

– Синенький.

– Ну, вы – богачка! – сказал Карем. – Во всём мире ни у кого нет, а у вас есть!

Она в недоумении смотрела на нас. Пришлось разоблачить её. Но она не сильно смутилась. Наверное, мы поступили нехорошо, но это вышло непреднамеренно.

С Каремом связан ещё такой случай. Когда закончилась третья смена, мы ещё оставались в лагере – кто на один день, а кто на два-три дня. Мы, несколько человек вожатых и воспитателей, решили купить вина и вечером сделать отвальную. Пошли за вином в Поляны, это километрах в трёх от лагеря. Проходили мимо Голубых озёр, мимо первого из семи. Решили искупаться обнажёнными, слегка разбредясь по берегу. Я разделся, вхожу в воду, в воде передо мной – вжик! вжик! Я назад, говорю: «Похоже, что кто-то стреляет!». Купаться мы не стали, оделись и пошли в магазин, а Карем остался, он решил подняться на сопку, откуда могли стрелять. Потом он нам рассказал. Он подкрался, и в то же время там оказался ещё кто-то. Они увидели, что пьяный мужик стреляет из малокалиберной винтовки по фигуркам на озере. Побили его, а вот куда дели мелкашку, не помню, отдали или отобрали. Так что у нас и в мирное время, как на войне.

Со временем Карем Раш, курд по национальности, стал известным писателем-публицистом, русским патриотом. О своей родословной он пишет в книге «На Карельском перешейке». Есть даже такое понятие – «рашизм». Злые силы обозначают им воинственный и неподкупный патриотизм, проповедуемый и исповедуемый Каремом Рашем.

В «Юности» я познакомился с братьями Владимиром и Александром Ягодкиными. С Сашей Ягодкиным мы подружились и многие годы шли рядом. Он был 1945 года рождения, а Володя был старше него на два года. Это были спортивные парни, родились и выросли они в Ленинграде, в благополучной семье – отец, Василий Васильевич, был начальником цеха на Кировском заводе, мать – главным бухгалтером там же. Жили они на улице Союза связи (то есть на Почтамптской), в центре города. Владимир женился на белоруске, прописал её к себе, пошли дети. Володя ездил на заработки на Шпицберген. Прожил недолго, в возрасте сорока пяти лет умер от рака лёгких, был заядлый курильщик. Саша, младший брат, женился на школьной подруге Вале Лешко и переехал с ней на улицу Замшина, где она получила однокомнатную квартиру. О них я скажу отдельно.

Ребята были компанейские, играли на гитаре, любили выпить и вообще любили всё хорошее. Иногда, уложив пионеров спать, мы отправлялись большой компанией гулять вдоль шоссе. Костры были, песни и тихие посиделки тоже. Запомнился вечер, когда Сашка Ягодкин, ещё кто-то, я и Сашкин приятель, кажется, Гришка – девятнадцати лет, высокий красавец, гитарист с хорошим голосом – все мы были в комнате. Выпивали слегка. И этот парень пел под гитару «С одесского кичмана бежали три уркана…». А через неделю мы узнали, что он разбился на мотоцикле, ночью ехал на озеро Красавица. На повороте не вписался и врезался в бетонный столб, который срезал ему полголовы. Его мать работала в лагерной столовой, он был у неё единственный сын. Она была не старая, но вряд ли могла родить ещё. На ней лица не было. Она как-то тяготела к друзьям сына, всё разговаривала с ними, видимо, хоть через них стараясь как-то приблизиться к сыну. Я его видел один раз, в тот вечер, но его судьба прочеркнула и по моему сердцу.

В этом лагере я сменил несколько отрядов, не знаю сейчас почему. Конфликтов у меня не было, дистанцию в отношениях с пионерами я всегда соблюдал, с директором отношения у меня были хорошие. Передвижения эти касались не только меня, да и думать об этом теперь уже ни к чему. Но в этих перемещениях было что-то и положительное – новые отношения, другие люди – характеры.

Запомнился мне мальчик-татарчонок. Он обожал ящериц, а ребята обижали его из-за них. Мальчик был диковатый, необщительный, часто убегал из отряда. Однажды, отыскав его где-то на футбольном поле, в кустах, я позвал: «Киль манда!». Услышав родную речь, он подошёл ко мне, мы поговорили, приглушили обиду. А потом образ этого мальчика соединился с другим мальчиком, в Приморске, и получился рассказ «Дневник Вани Родичкина».

Дети меня любили. В этом отряде были две девочки, Лена Бережная, которая заигрывала передо мной, особенно перед отбоем, и Лиля Зубарева. Лиля была тихая, ясная, как ангел, со светлой душой, любила цветы, и мы всегда собирали их на поляне. Она, видимо, очень хорошо отзывалась обо мне родителям, и родители тоже ко мне хорошо относились. Папа был уже довольно немолодой, воевал и был ранен, мама была помоложе. В родительский день они приезжали с коньяком, с окрошкой, с гостинцами для дочери, и мы уходили с ними на поляну. Они приглашали меня к себе домой, договорились, что я приду на день рождения к Лиле, кажется, в марте или в апреле. Когда этот день пришёл, я, купив цветов, поехал поздравить её.

Дверь мне открыла бабушка и сказала, что Лиля ещё маленькая, чтобы ей цветы дарить. Я развернулся, цветы остались при мне. В сущности, она, конечно, была права, но и я бы не рискнул идти поздравлять ребёнка, если бы не настоятельные приглашения родителей.

Запомнился славный парень Генка Шмыков. Иногда утром я не выходил в отряд и не бывал на завтраке, по договорённости с вожатой, конечно. Утром в комнату входит Генка Шмыков с полной тарелкой варёных яиц: «Виктор Николаевич, мы вам пошамать сгоношили!» – и ставит тарелку на тумбочку у изголовья. У него были какие-то проблемы с сердцем, так всякий раз, как вспоминаю о нём, думаю, дай Бог ему здоровья. Славный, весёлый был парень.

На этом отряде работала со мной вожатой Оля М. У нас с ней были простые и доверительные отношения. На самом деле они давно должны бы перерасти в близкие, но что-то мне мешало. Сейчас как-то глупо даже вспоминать об этом, но у нее на ноге второй палец был безобразно крупнее большого. Казалось бы, ну и что? Она рассказывала мне о своих ночных посещениях Роберта Петровича. Жил он в отдельном домике у выхода из лагеря в сторону Гладышевского озера. Жил уютно, любил выпить коньяку любил женщин и умел за ними ухаживать.

– Что ты в нём нашла? – спрашиваю. – А ранение не мешает?

– Ой, Витя, если бы ты знал, что это такое?!

Да я и не знал! Ей было всего двадцать два. Я думал тогда, что возраст играет роль. Мне казалось, я гораздо интереснее должен быть для неё. Но я был интересен только для того, чтобы поговорить о Роберте.

В то лето мы много ходили по чернику, по грибы. Я научился различать грибы. Сначала все пробовал на вкус. Однажды женщины взяли меня в лес в качестве проводника. В лесу я действительно неплохо ориентируюсь, но всякое бывает. Мы ушли далеко вдоль берега Гладышевского озера, нашли великолепные боровые места, где было полно белых. Я собирал грибы для женщин, мне они были не нужны, да я и не был большим любителем грибов. Эта охота придёт ко мне позже. И всё-таки мы заблудились. Сказался малый опыт хождения в лесу. Я ориентировался на ручей, который мы перешли. Решил, что обратно легко найдём дорогу: переходили ручей – он тёк слева направо, а обратно должно быть наоборот – справа налево. А оказалось, что ручей петлял, и мы несколько раз перешли его туда-сюда. Наконец я понял, что надо идти по течению, пока не дойдём до озера и там сориентируемся.

Но вернёмся в университет…

С третьего курса обучение стало специализированным. Я стал учиться на отделении этики и эстетики. Кафедрой этики и эстетики заведовал Владимир Георгиевич Иванов, читавший нам историю этических учений. Марксистско-ленинскую эстетику читал Моисей Самойлович Каган, написавший впоследствии воспоминания о кафедре; историю эстетических учений – Лариса Ивановна Новожилова. Эстетические учения XX века читал аспирант Прозерский. Его предмет мне особенно нравился. К сожалению, в то время было очень мало литературы по этому предмету, и этот провал в какой-то мере компенсировала антология Рейдера, называлась она «Современная книга по эстетике». И если я что-нибудь в этом предмете и знал, то большая часть этих знаний была почерпнута из этой антологии и лекций Прозерского.

Историю зарубежного искусства мы слушали на кафедре искусствознания на историческом факультете, не помню, как звали преподавательницу, читавшую нам курс, иллюстрируя его слайдами. Впрочем, в то время слайдами пользовались все. Зачёт по этому курсу я сдавал преподавательнице в Эрмитаже – провёл для неё экскурсию по залам импрессионизма. Импрессионистов я знал по Ревалду и Вентури, но, рассказывая о художниках, я немного стеснялся говорить общеизвестные истины. А что можно рассказать на зачёте?! К тому же я смотрел на моего экзаменатора как на женщину обаятельную, чуть старше меня. К сожалению, со сдачей зачёта я утратил с ней какую-либо связь, а ведь находился под её обаянием, когда слушал её. Большой энтузиазм вызывали у нас лекции по психологии творчества доцента театрального института Дранкова. Типсин, Новиков и я – мы неизменно посещали его лекции, сидели впереди, ловя каждое его слово.

Историю русского искусства преподавала Оксема Фёдоровна Петрова, кандидат искусствоведения, в то время заведующая отделом пропаганды Русского музея. Обаятельнейшая женщина, она покорила наши сердца рассказами о «мирискусниках», о художниках-эмигрантах Наталье Гончаровой и Михаиле Ларионове. Но более всего очаровывали её заворожительные рассказы о Серове, Коровине, Сомове, Петрове-Водкине и Павле Кузнецове, об А. Н. Бенуа и деятельности Дягилева. В то время литературы об этих художниках было немного, и мы с жадностью внимали всему, что сообщала нам Оксема Фёдоровна. Между собою мы любя называли её просто Оксемой. Под действием её чар некоторые из её слушателей превратились из философов в искусствоведов. Я посвятил дипломную работу анализу художественных воззрений Александра Бенуа и даже не столько анализу, сколько реконструкции его системы. Этим можно было заниматься только при большой увлечённости темой. Если учесть, что на третьем курсе я писал курсовую работу по этике Николая Гартмана на основе немецкого оригинала, имевшегося в библиотеке Академии наук, то можно понять, какой поворот произошёл в моём сознании с приходом Оксемы Фёдоровны. Хотя моя дипломная работа не сыскала мне лавров на философском факультете, польза от неё мне была большая. Я получил доступ в архив Русского музея и познакомился со множеством подлинных документов и более всего с различными письмами. В газетном зале Публичной библиотеки я изучил газету «Речь», «Слово». Ну и, конечно, перелистал уйму журналов и художественных изданий начала века, которых достаточно в библиотеках Русского музея и Академии художеств.

 

Валентин Серов стал увлечением Яниса Рокпелниса, но, кажется, это его увлечение не встретило понимания на кафедре эстетики, и в результате он несколько задержался с защитой.

Оксема устроила нам образовательную поездку в Москву, где мы посетили Архангельское, Абрамцево, Третьяковскую галерею, а также съездили в Загорск (Сергиев Посад), где для нас провели специальную экскурсию. От этой поездки у меня осталась фотография, где мы стоим втроём – Рокпелнис, Казин и я. Фотографировал Борис Кеникштейн. Не помню, кто ещё был в нашей группе, наверное, Тина Краснова, Нина Ерёменко, Володя Смирнов…

Под руководством Оксемы проходили мы практику в Русском музее – до сих пор помню свою первую экскурсию. Позже я избавился от робости перед публикой, но первая экскурсия далась мне нелегко.

Помнится, Оксема Фёдоровна рассказывала об Ахматовой, жившей некоторое время в квартире её родителей. К слову сказать, Оксема сообщила нам о панихиде по Ахматовой в Никольском соборе. Но я в то время не ощущал в этом событии величия момента и на панихиде не был.

Случалось, Оксема приглашала нас к себе на кофе с коньяком. Как-то она подарила мне на день рождения «Письма Ван-Гога» – прекрасное издание, проданное мною в трудную минуту жизни. В душе этот подарок храню до сих пор и теперь, листая другой экземпляр этого издания, с теплом вспоминаю Оксему Однажды мне пришлось даже занять у неё денег до стипендии. Это очень неприятная процедура, даже если ты имеешь дело с таким добрейшим человеком, каким была Оксема.

Печатных трудов у Оксемы Фёдоровны в то время, кажется, не было. В те годы опубликовать что-либо было весьма непросто. Как-то мне попалась на глаза изданная в 1980 году при обществе «Знание» брошюра. Называлась она «Художники – лауреаты Ленинской и Государственной премий». Это была более чем скромная книжечка с полным набором неизбежных штампов и соблюдением всего принятого в таких писаниях. В сущности, писать такие книжечки унизительно, но даже для того, чтобы получить заказ на такую работу, нужно было заведовать отделом пропаганды Русского музея. Не каждый кандидат наук имел право сказать слово о лауреатах. В 2000 году у неё вышла книга «Символизм в русском изобразительном искусстве», из которой я узнал, что Оксема Фёдоровна – автор книги «Пятьдесят биографий мастеров русского искусства» (1971) и нескольких альбомов, посвященных русским художникам.

После университета я иногда заходил к ней в музей, но это были редкие встречи.

…Атмосфера на кафедре этики и эстетики была довольно свободная, творческая. Помнится, после третьего курса нужно было написать какую-то отчётную работу. Я принёс В. Г. Иванову эссе из трёх страничек о фильме «Пепел и алмаз» – мы с Новиковым и Типсиным посмотрели его несколько раз. Это было, конечно, не то, что ждал от меня Владимир Георгиевич, тем не менее он пошёл мне навстречу и я получил зачёт. Если бы он подходил формально, никакого зачёта мне бы не видать.

Что касается лекций М. С. Кагана, то они были не столько интересны, сколько обстоятельны и универсальны. В дальнейшем он издал их весьма объёмным томом и по окончании университета, когда мне самому приходилось читать лекции по эстетике, я широко пользовался всем, что М. С. Каган предлагал в своём курсе.

Начиная с третьего курса мы жили в студгородке на Новоиз-майловском проспекте, в первом корпусе. Поначалу мы с Витей Новиковым жили в комнате на третьем этаже, граничившей с комнатой отдыха, где стоял телевизор и мы все болели за наших хоккеистов – это была звёздная команда, в которой играли в разные годы братья Майоровы, Вячеслав Старшинов, Александр Рагулин, Валерий Харламов…

С нами жил в одной комнате Борис Макаров, которого в тот день, о котором собираюсь рассказать, почему-то не было. Комната эта мне запомнилась потому, что в ней я потерял девственность и стал мужчиной. Мне уже было двадцать два года. Событие, безусловно, важное в моей жизни. Но и сама по себе эта история, по-моему, забавна и заслуживает того, чтобы на ней остановиться. Разумеется, в дальнейшем я не собираюсь рассказывать о своих мужских похождениях, поскольку это процесс бесконечный, а принципиально нового в них мало, да и поучительного тоже. Но первый раз – другое дело. Тут открывается для человека целый космос.

Я уже говорил, что мы втроём любили кино и вино. Однажды мы шли в состоянии некоторого подпития и познакомились с девушкой, которой было по пути с нами. Девушка, как оказалось, была женой моряка, а моряк был в плавании. Хранить верность в возрасте, когда постоянно хочется, очень трудно, и она охотно согласилась пойти с нами в общежитие. Коля Типсин жил дома, а к нам шёл в гости, он куда-то вышел, и мы остались с Новиковым вдвоём. Он завалился в свою постель и захрапел, всё-таки мы, наверное, изрядно выпили, а я с морячкой нырнул к себе под одеяло. Она помогла мне найти правильную дорогу, и я очень скоро разрядился. «Поцелуй её!» – попросила она и сделала лёгкое принудительное движение руками, спуская мою голову к своим ногам. Я спустился вниз и там, под одеялом, найдя её губами, поцеловал так, как подросток или юноша целует девушку в щёчку, после чего вынырнул оттуда. «Да я у тебя первая!» – как-то покровительственно, по-матерински, ласково сказала она, но и одновременно с каким-то сожалением. Я сознался.

Потом она перешла на соседнюю кровать, где Витя Новиков спал, лёжа на спине. Она села над его головой и стала водить лобком по его губам, пытаясь оживить его. Её волосы лезли ему в нос, щекоча ноздри, и он крутил головой то в одну, то в другую сторону, и только отдувался: «Пффу! Пффу!».

Видя его полную беспомощность, она оделась и попросила меня проводить её домой. Я согласился. Она жила на другой стороне Новоизмайловского проспекта, в пятиэтажном доме, во дворе. В подъезде мы ещё некоторое время стояли с ней, и она изгибалась, делая призывные позы, подавая лобок вперёд, словно приглашая меня к пиршеству и выдвигая главное блюдо. Но я был беспомощен в своих ответных движениях, и, поняв, что толку с меня не будет, она попрощалась и ушла домой одна.

Я был на седьмом небе и безудержно радовался произошедшему со мной. На следующий день я шел по городу, ликуя от восторга, не шёл, а летел, и мир мне казался прекрасным, каковым он и был на самом деле. И всю жизнь я вспоминаю ту морячку с благодарностью, я бы сказал, с какой-то сыновней признательностью и с чувством неизбывной вины перед ней, не получившей достойной благодарности. Боюсь, что у неё воспоминания, если таковые остались, не столь светлые, как у меня. Хотя вряд ли у неё осталось что-нибудь от этого проходного в её жизни эпизода.

…В этой же комнате, но уже на четвёртом курсе, случилась такая история. В последний день августа все стали съезжаться на занятия. И, как водится, мы, несколько человек, решили отметить встречу – Борис Макаров, Витя Новиков, Янис Рокпелнис и ещё человека три. Я же решил пойти устроиться на работу. Оформился, оставил на почте трудовую книжку и пошёл разносить телеграммы. Сама по себе работа не трудная, но я испытывал что-то вроде комплекса неполноценности. Когда мне открывала дверь молодая, красивая, обеспеченная и ухоженная женщина, я чувствовал себя рядом с ней чем-то вроде недо… Хотя при этом внутренняя самооценка у меня была очень высокой. Все порученные телеграммы я разнёс по адресам и даже не пошёл на почту сказать, что не буду этим заниматься, а вернулся в общежитие. Я отсутствовал часа два, но когда подходил к общежитию, то увидел перед входом милицейскую машину, какой-то автопогрузчик и возбуждённую толпу народу. Милиция кого-то погрузила в машину и увезла. Поднялся в нашу комнату, застал там Витю Новикова и Бориса Макарова. Новиков рассказал, что они сидели, пили, а потом Боря Макаров сказал что-то оскорбительное в адрес студента-татарина, пившего с ними. Тот выхватил нож. Кто-то схватил чугунную сковороду и, кажется, огрел ею татарина. Новиков рассказывал всё это возбуждённо. Он сумел отнять нож и так наивно-мечтательно, совсем по-детски, сказал: «Может быть, мне даже медаль дадут!». Видимо, поступок его был вполне героический, поэтому у него было такое самоощущение. Между тем татарин выбежал на улицу, схватил огромное стекло и обрушил его на кого-то. Потом сел на автопогрузчик, вытолкнув водителя, и на кого-то поехал. Тут уж и милиция подоспела… А Ян Рокпелнис куда-то сбежал, и потом мы слышим, как он под окнами кричит с улицы. Посмотрели в окно, стоит Рокпелнис и спрашивает, уехала милиция или нет.

Были следствие и суд. Следователем был тоже татарин, и они нашли общее понимание ситуации. Татарин получил, кажется, год условно. Из университета его, разумеется, отчислили, а Макаров и Новиков да, кажется, и Рокпелнис тоже получили выговора и были лишены общежития. Оставшиеся годы учёбы им приходилось снимать комнату в городе.

Этот рассказ я привожу, чтобы показать, как меня хранила судьба. По всем статьям я бы оказался в центре этой заварушки, и чем бы это для меня кончилось – неизвестно. Но в лучшем случае и меня бы выгнали из общежития. Словно кто-то свыше подсказал мне: «Вити, иди устройся на работу!». Это тем более удивительно, что предыдущие три года я не работал, а жил только на стипендию.

После того как Новиков и Макаров выехали из общежития, я переехал на этом же этаже в комнату № 63, это крайняя комната, окнами на пустырь Новоизмайловского проспекта, теперь там разбит парк Авиаторов. Напротив комнаты, через коридор, были умывальник и туалет, что было, конечно, удобно. В этой комнате я жил вместе с Сашкой Фадеевым и корейцем Генкой Хоном. Сашка играл на гитаре, был человеком широкой и разгульной натуры. В нём жила огромная нереализованная энергия, нередко переходившая в агрессивность. Из-за этой его черты с ним ещё на первом курсе случилась большая неприятность. Подвыпив, он наседал на Борю Воронова, парня невысокого роста, довольно щуплого на вид. Фадеев же был здоровяк, и когда мы с ним боролись в колхозе, он всё норовил сломать мне ключицу, захватывая её пальцами и дёргая на себя. Хорошо, что костяк у меня был крепкий. Суть конфликта между ними я не знаю, но сложилось так, что Боря достал перочинный нож, открыл лезвие и всё говорил Сашке: «Не подходи – ударю!». А Сашке гонор не позволял остановиться, ну, тот и ударил. Попал в мочевой пузырь. Сашку увезли на операцию, и потом он долго и трудно выздоравливал. Мы посещали его в больнице, он был бледный, как смерть, но выжил, и со временем в лице у него появилась краска. Он снова набрал силу, хоть, может быть, и не прежнюю.

С Сашкой Фадеевым связан у меня такой эпизод жизни. Однажды в феврале или в марте мы получили стипендию и пошли в «академичку». Набрали целую батарею бутылок пива и сидим себе, потихоньку тянем его. Попиваем. Столика через два от нас сидел очень эффектный молодой человек с демоническим взглядом, подбритыми чёрными бровями вразлёт и лукавой улыбкой. С ним была под стать ему и девушка. Он обратил на нас внимание, и мы сделали ему несколько приглашающих жестов. Когда Сашка пошёл в туалет, молодой человек подошёл ко мне и сказал, что сейчас проводит жену и придёт к нам. Действительно, расставшись с женой, он подсел к нам, и мы познакомились.

Оказалось, это был художник Владимир Лисунов, в то время ему было ещё двадцать семь лет. Он рассказал о себе, как учился в Институте Репина, но недоучился, бросил. Маша, жена его, была студенткой матмеха. Он пригласил нас к себе показать свои работы. Жил он на Моховой улице, в доме № 28. Когда мы вошли во двор, я посмотрел в небо. Там, над колодцем двора, висела Кассиопея, и это запомнилось мне навсегда.

 

Поднялись к нему в комнату-мастерскую, и тут на нас буквально выплеснулся поток мрачнейших картин, как мне тогда казалось, в духе Бёклина, длинных и мрачных стихов, и скрипка, на которой он играл. В скрипке я понимал мало, но всё это был огромный художественный мир, который подавил нас, вывел из реальности на какой-то совершенно иной уровень мировосприятия.

Прощаясь, Лисунов дал мне свой адрес телефон и сказал: «Приходи один, без этого!».

Когда мы с Фадеевым приехали в общежитие, то с собой прихватили спиртного. И этот вечер имел для Сашки печальное продолжение. Он где-то с кем-то пил, разбил огромное стекло в вестибюле и что-то натворил ещё… Я же остаток ночи провёл у милых мне колен, в светлых романтических разговорах. Мы сидели на диване в комнате отдыха, вернее, сидела она, а я лежал, положив голову к ней на колени, и разговаривали. И таким образом она уберегла меня от совместного с Фадеевым продолжения вечера, закончившегося для него «скорой помощью» и лечением в психиатрической больнице на Пряжке. Но, между прочим, если бы не психиатричка, то на этом его студенческая жизнь и закончилась бы.

По возвращении он рассказывал забавные, хотя, в сущности, трагические или трагикомические истории. Приведу как пример две из них. Один студент так изголодался, что купил на всю стипендию сосисок, с этим и попал на лечение. Другого лечили от любви к кефиру. Он целыми днями пил кефир, и это уже стало угрожать его жизни. Вылечили. Когда его стали выписывать из больницы, врач спросил: «Что будете делать?» – «Пойду куплю кефиру!» – сказал тот. Оставили долечиваться.

К слову сказать, к Лисунову я потом ходил, и у нас завязались отношения, длившиеся до самой его смерти.

Фадеев был человеком творческим по натуре, интересующимся творчеством. Писал ли он сам что-либо, не знаю, кажется, он ничего своего не показывал. Помню, он читал книгу о Лорке в серии «ЖЗЛ» и цитировал оттуда разные пассажи. Ему нравилось произносить: «Знакомься, прима, мой друг Сальвадор Дали!». А однажды он принёс из библиотеки «Книгу масок» Реми де Гурмона. Я проглотил её и испытал несказанное чувство приобщения к чему-то подлинному, настоящему. Это было настоящее пиршество души. Эта книга сопровождает меня всю жизнь. Когда-то у меня было её первое издание, которое я продал в трудную минуту. Теперь её заменяет издание томского «Водолея». Причём у меня есть и городской, и дачный экземпляры. Люблю, чтобы она всегда была у меня под рукой. Был у меня такой эпизод в моей педагогической практике – я решил прочесть кое-что из Гурмона в кружке прозы в литературном клубе «Дерзание». Прочёл одно эссе, другое – никакой реакции. Я не стал никого ни в чём убеждать, а чтобы не осквернять своих светлых воспоминаний, книгу унёс домой и больше никогда её в кружок не приносил.

Между прочим, у Казина в его автобиографической книге есть ссылка на то, что именно у Фадеева он впервые увидел огромный фолиант Андрея Белого под названием «Символизм», знакомство с которым надолго определило научные интересы Казина. С этой книгой и я впервые познакомился через Фадеева. Так что и в моей жизни Фадеев кое-что значил. Но чтобы завершить фадеевскую страничку моей жизни, мне придётся нарушить слово не рассказывать о своих мужских подвигах.

Связывала нас с Фадеевым еще одна история. У него была романтическая связь с девушкой с географического факультета, а у меня – с её подругой, Сашенькой. Сашеньке было уже двадцать четыре года, и она всё ещё оставалась девушкой. У нас с ней были серьёзные чувства, я мог даже и жениться. Сашенька светилась вся, думаю, от этих наших отношений, от предчувствия, от предощущений. Думаю, девственность в этом возрасте становится уже просто обузой, но и расстаться с ней не всегда просто, особенно для некоторых серьёзных натур.

Однажды мы с ней уединились на три или четыре дня и провели их, не вылезая из комнаты, и забыв, конечно, о всяких занятиях. Три дня я уговаривал её расстаться с девственностью, объясняя ей необходимость и неизбежность этого, ну, и, разумеется, присутствуя рядом с ней во всей боевой готовности. Наконец она согласилась: «Ну ладно, давай!». Глаза её светились радостью, вся она была полна томления и ожидания, и когда всё это свершилось, она как-то поникла, потухла вся и глаза перестали светиться. Видимо, она ожидала, что на неё свалится что-то огромное и светлое, а вышло – боль, кровь и ничего интересного. Я очень переживал за неё и утром поехал провожать её на лекции. Она была потерянной и молчаливой. Мы ехали в автобусе – она не проронила ни слова, я пытался всячески расшевелить её, успокоить, что так бывает вначале, когда очень долго ждёшь этого. Постепенно она выправилась, но отношения наши прежними не стали. Всё сошло на нет. В молодости эти травмы заживляются легко, когда жизнь поминутно предлагает тебе замену.

…Я уже говорил, что на первом курсе задавал аспиранту Вершинину вопрос: зачем нужна художественная литература? Но уже к концу первого курса передо мной такого вопроса не стояло. Отчасти благодаря Славе Соломонову, познакомившему меня с творчеством Бунина – так мне и запомнился огромный том в розоватом матерчатом переплёте, это было едва ли не первое послереволюционное издание Бунина. Отчасти благодаря Леониду Андрееву, с которым познакомил меня Коля Типсин, и в ещё большей степени благодаря сочинениям Александра Грина, которым к весне 1964 года я просто бредил. Его романтический настрой, страсть к познаванию мира и путешествиям, высокий градус любви, пронизывающий все его сочинения, буквально совпадали с состоянием всего моего организма. В августе 1964 года я написал романтический рассказ-сказку «Далёкий берег» и несколько миниатюр. И с этого времени я стал подумывать о том, что стану писателем. Наверное, этому способствовало и окружение. Борис Макаров писал «стишата», как он говорил о них, и они мне нравились. Зимой, на первом курсе, он написал два стихотворения в свободной форме. У него был свой взгляд на мир. В памяти от них остались две строчки:

 
На крыльях бабочки есть залежи тепла
И полёт птицы согрет теплом грядущей добычи…
 

Писали стихи Янис Рокпелнис, Петерис Зирнитис, Александр Казин и Олег Коппе, учившиеся на психологическом отделении философского факультета. С сентября 1964 года это отделение станет самостоятельным факультетом. Шестидесятые годы вообще были поэтическими годами. Вспоминая это время, Александр Казин в своей мемуарной книге уделил этой теме внимание в главе «Поэзия». В том же 1964 году на психологический факультет поступил младший брат Вадима Шендрика – Евгений, тоже писавший стихи.

Познакомились мы с ним случайно. В какой-то солнечный весёлый денёк на Университетской набережной, напротив входа в здание Двенадцати коллегий, ко мне подошёл молодой человек лет двадцати семи с просьбой: «Дай двадцать копеек?!». Я дал, мы разговорились. С тех пор стали общаться. Но общение было довольно нейтральным. Он писал стихи и иногда читал их, но, наверное, не видел во мне достойного ценителя. Однажды он устроил мне что-то вроде экзамена – написал по четыре строки из Лорки, Цветаевой, Верхарна, ещё кого-то и своё четверостишие. Я должен был расставить их по степени совершенства. Я расставил так, что его собственное стояло последним. Это ему, может быть, и не понравилось, но в остальном он со мной согласился. С тех пор он доверял мне гораздо больше, решив, что я чего-то понимаю в стихах.

К слову сказать, однажды в пионерском лагере летом 1965 года вожатый Николай Желтов, рыбак и любитель природы, желая проверить меня на знание стихов, прочитал мне стихотворение и спросил, кто автор его. «Не знаю, – ответил я. – Но по настроению это, скорее всего, Бунин». Оказалось, что я угадал, и Николай решил, что я действительно что-то знаю, хотя знал я, конечно, не очень много.