Czytaj książkę: «Двадцатый год. Книга вторая», strona 27

Czcionka:

– Выступит очаровательная, прекрасная и тоже, врать не станем, несравненная Аделина Львовна Ривкина! Аплодисменты, товарищи! Аделина, смелей и бодрей! Вы солнце херсонских степей! Пусть морозы, пусть вьюга метет, Аделина стремится вперед!

«А про меня он ничего не срифмовал, – подумала Бася. – И про Земскиса. Видимо, впервые подогрелся, когда Мартын про латышей рапортовал».

– В честь великих побед нашего Коммунистического Интернационала Аделина Львовна подготовила подлинно интернациональную и интернационалистскую программу.

Бася с Алей удивленно переглянулись.

– В каковой представлены три страны, две великие и одна по-своему великая. Итак, друзья, на первом месте революционная Германия: Брамс, колыбельная. Затем мятежная, карбонарская и непокорная Италия: Ля Данца Россини! И в завершение, пока еще тихая, но тишиною дремлющего нордического вулкана Норвегия: Григ, песня Сольвейг. Первые два произведения – на языке оригинала, последнее тож не по-нашему, ибо в честь Интернационала. Муттершпрахе аллер фёлькер, как сказал бы Адя Познер.

Вот ведь молотилка, думала Барбара. Когда и где он успел? Такой серьезный с виду человек. Самого Коханчика до белого каления довел.

– Аплодисменты, товарищи!

Аделина Вторая царственным, елизаветинским жестом сбросила поеденную молью шаль. Августовским солнцем сверкнули обнаженные плечи, надплечья, а также верхняя четверть, если не треть невыразимого бюста – сладкой грезы если не половины, то трети половозрелых минских декадентов. Барбара Первая не услышала всеобщего томного вздоха. Барбара его, этот вздох, ощутила, всеми органами чувств, наималейшими фибрами и клетками. И порадовалась за любимую подругу. Позавидовала? Зачем? У Барбары у самой было чем порадовать трудящийся и эксплуатируемый (прежде) народ. И пусть Зинаида Третья лопается от зависти. Не пора ли, кстати, наставить институтке рога? Или что там наставляют глупым некрасивым женушкам?

Аделина подошла к роялю, развернулась, поклонилась – при поклоне зал издал беззвучный стон, – и несмело кивнула ученице Блуменфельда-Нейгауза. Наташа несмело кивнула в ответ. На освободившийся Алин стул осторожно присел Макаренко. Неловко улыбнулся Басе и обратился в слух. Обратилась в слух и Бася.

…Ведь это было, когда-то это было. Мамины руки на клавишах, Басенька, Манечка в бантиках, маленький Франек в коротких штанишках.

Guten Abend, gut’ Nacht, mit Rosen bedacht, mit Näglein besteckt… Загадочные, не вполне понятные розы, гвоздики. И аура, аура, словно эфир, или этил, или… Как же это называется? Guten Abend, gut’ Nacht, mit Englein bewacht… Spiritus vini, вот как это называется. От товарища Макаренко могуче пахло Русью и прочей западной цивилизацией, знающей толк в перегонках и дегустациях. Барбара не сомневалась: к исходящему от словесника русско-германско-британскому духу теперь принюхиваются справа, слева, спереди и сзади. Ах, Савелий Николаевич, как же вам не стыдно. Не перед ней, Барбарой, перед Алей. Нежно пропевающей последние две строчки брамсовского опуса: Schlaf nun selig und süß, schau in Traums Paradies. А для вас, Савелий Николаевич, что для вас зис, что для вас парадиз? Кто и чем вас угостил?

Хлопали отчаянно. Особенно Иосиф Мерман. Аделина попала в точку. Пробрала. Ударила по чувствам, как Фрунзе ударил по Врангелю. И не остановилась. Потому что Россини, неаполитанская тарантелла. Фринке, фринке, фринке, фринке… Мамма миа, джя ля люна… Сальта, сальта, джира, джира… Итальянского Аля не знала, но ведь не нужно марксовых мозгов, чтобы помнить выученный в детстве простенький, но чертовски веселый текстик. Тем более, когда рядом Бася, которая подправит произношение. Нет, Бася не была знатоком итальянского, но когда ваш отец профессор классической филологии, пускай и экстраординарный…

Публика неистовствовала. Словно выполняя недвусмысленное указание – сальта, сальта! – люди вскакивали с мест и бешено били в ладони. Иосиф Мерман не кинулся к роялю только потому, что был удержан за рукав Суворовым. Бася, счастливая, повернулась к Макаренко, но словесник успел незаметно исчезнуть. Да и ладно, не до него. «Брава! Брава! Брависсима!» Выкрикнула трижды и покраснела. Как не стыдно – расхваливать публично собственную подругу. Но возгласов хватало и без Баси, так что Басины никто и не заметил. Ей показалось, правда, что Суворов улыбнулся. Но показалось. Просто показалось.

Норвежская Сольвейг в херсонской степи запела свою песню на немецком. Муттершпрахе аллер фёлькер, как сказал бы Адя Познер.

Der Winter mag scheiden, der Frühling vergehn, der Frühling vergehn…56

Первая осень еще не прошла, а впереди зима, весна и лето, новые зимы, новые весны, и больше никогда. Ждать некого и незачем. Пустое, хватит. Пусть плачет норвежская Сольвейг. А Бася будет помнить. И жить. По сравнению с Сольвейг ей повезло. Не надо мучиться неизвестностью. Она знает точно – всё. С первым счастьем ее жизни покончено. Но она не глупая, нет. Она знает – счастье может случиться не раз. Она упрямая, бездушная, циничная. Она не сдастся. Она не сдавалась. Ни в те кошмарные два дня в Житомире, ни потом, ни сейчас. Пой, Сольвейг, песню, пой.

Жалко, она не сможет петь так хорошо, как Аля. И так чудесно играть на фортепьяно, как Наташа. Но всё же надо бы возобновить. Посидеть вечерком, поупражняться, поразмять забывшие технику пальцы. Попросить Наташеньку помочь? Почему бы и нет. Будет стыдно? С чего бы? Лучше средненько, чем никак. Да, существует люди иного принципа: лучше никак, чем средненько, – но у них всего чаще в жизни и выходит никак. Барбара не такая. И Костя не такой. Они жадные, любопытные. Бася и Костя. Алечке же стоит пойти учиться. У нее безусловный талант. Не статуи Свободы талант, не статуи. Пусть Наташа ей посоветует, надо бы с Наташей поговорить.

Ich will deiner harren, bis du mir nah,

und harrest du dort oben, so treffen wir uns da!57

Аля замолчала. Несколько секунд тишины, и лишь потом прозвучали первые робкие хлопки. Бася встала. Встали Мерман и Суворов. Встали многие. Бася заметила Коханчика – негодяйчик встал тоже, на всякий случай, чтобы не выделяться. Аля шмыгнула носом. Бася, подхватив со спинки стула шаль, подбежала и накинула подруге на плечи. Обняла. Вывела из-за рояля Наташу, поставила рядом. Знайте, товарищи, помните. Декольте преходяще, искусство вечно.

«Что это было, Валера?» – прошептал Иосиф Мерман. «Песня Сольвейг». «Что за Сольвейг такая?» «Сольвейг это…» – начал Суворов. Коханчик проквохтал: «Дура одна норвежская, тридцать лет ждала хахаля». Суворов брякнул: «Какой же вы…» Коханчик осклабился. «Всех не пережалеешь. Хорошо им в Норвегии плакаться. Живут себе без войн, паскуды».

После Алиного выступления Наташа Герасимук виртуозно, будоража воображение, исполнила наиболее революционный из фортепианных этюдов, после чего умиротворила души слушателей самой лунной из фортепианных сонат. Бася, краем глаза, видела растроганную Алю, взволнованного Суворова, насупленного Мермана, приоткрывшего свой глуповатый рот Мартышу. Правда, ни краем левого, ни краем правого глаза Бася не различала Савелия Макаренко – при том что сразу же после «Лунной» ему предстояло выйти к роялю, прочитать агитационные, собственного сочинения стихи, а затем объявить о завершении вечера.

Макаренко так и не вышел. Счастливая, оглушенная аплодисментами Наташа кланялась, кланялась и не знала, что ей делать дальше, но Макаренко куда-то запропастился. Тогда, сориентировавшись, выбежала Бася. «Завершающий номер нашего концерта, товарищи! В моем исполнении». Она прочла, волнуясь и немножко сократив, никому не известное здесь стихотворение молодого солдата Коли Тихонова – переписанное им в ее тетрадку в позапрошлом, восемнадцатом году.

Не плачьте о мертвой России,

Живая Россия встает.

Ее не увидят слепые,

И жалкий ее не поймет.

Читая, она снова видела лица, теперь уже анфас. И больше всего отчего-то лицо Валерия Суворова. По той единственной причине, конечно, что Суворов сидел рядом с Мерманом, а Мермана Бася знала лично, Мерман был комиссаром Костиного бронепоезда и так далее.

От Каспия к Мурману строго

Поднимется вешний народ,

Не скованный именем бога,

Не схваченный ложью тенёт.

Суворов и Мерман глядели на Басю. Потому что на Басю глядели все. Последние две строфы, последние два стиха. «Поверим и солнцу и людям, и песням, рожденным в огне».

Вот и всё. Осталось произнести: «Дорогие товарищи, на этом мы завершаем…» – и переждать последний всплеск оваций.

…Бася устало опустилась на стульчик перед роялем. Люди поднимались, расходились. Коханчик что-то говорил Наташе, на Наташу пялился, словно впервые ее увидел, Земскис. Кавалерийский командир в синем доломане и краповых чикчирах горячо махал руками перед Ривкиной.

Мерман, ревниво косясь на гусара, выспрашивал у Суворова. «Валера, а норвежцы это чухонцы?» Суворов думал о другом, но отвечал: «Нет, Иосиф, северные германцы». «Немцы то есть?» «Скандинавы». «А в той Скандинавии разве не чухонцы?» Суворов, не отвлекаясь от мыслей, объяснил Иосифу то, что когда-то объяснял Константин. Но если Костя объяснял Иосифу про балтов, то Суворов про северных германцев.

Иосиф, приняв информацию к сведению, вывел правильное заключение: «Вот я слушаю вас всех и понимаю: учиться мне надо. Давно хочу. Только тебе говорю, Валера. Как уконтрапупим мировую контру, так я сразу за книжки засяду». «Мировую мы не скоро уделаем, Ося. Так что с книжками не тяни».

Заметив, что красный гусар, чем-то разочарованный, козырнул Аделине и развернулся, два непреклонных чекиста направились к Але. Суворов не стал ходить вокруг да около и резанул правду-матку в глаза.

– Замечательное исполнение, Аделина Львовна. Потрясающее. Я словно бы увидел настоящую Сольвейг! И до сих пор ее вижу.

– Не смейтесь, Валерий Павлович, – рассмеялась счастливая Аля. – Настоящая Сольвейг была белокурой нордической арийкой, а я…

Аделина намеревалась сказать, что является темноволосой представительницей семитической Азии, однако Мерман со внезапной решительностью перебил.

– А вы, Аля, лучше. Лучше всех ариек, чухонок и латышек.

– Даже латышек? – не поверила ушам Аделина. Не потому, что сомневалась в справедливости высказанного тезиса, но потому что не ожидала услышать это сразу и сейчас.

«Даже полек!» – сказал бы Иосиф, но не сказал. Барбара – это святое, хотя для Иосифа Аля была лучше не одной, а десяти, и возможно даже одиннадцати, Барбар.

(«Зов крови?» – спросит кто-то. Не беремся судить. Люди устроены по-разному. Порой одного и того же субъекта сегодня притягивает знакомое и близкое, а завтра – совершеннейшая экзотика. Сегодня – банальная Дама с камелиями, послезавтра – мадам Баттерфляй. Взять хотя бы отважные опыты Юлиановой. Наша Барбара про Бубакара не вспомнила, но ты-то, читатель, помнишь.)

Увлеченные друг другом, Аля и Иосиф не замечали ни Земскиса, ни Коханчика, ни Баси, ни Наташи, ни крепкоруких физкультурников, ни крепкогрудых физкультурниц, ни выходивших в широкие двери зрителей. Не это ли называется счастьем?

***

– Просто вы не знаете, Барбара Карловна. Не знаете, что видите перед собой убийцу. А если и считаете меня убийцей, то единственно потому, что я чекист. То есть убийца по определению. Согласно представлениям буржуазных и не только буржуазных классов.

– Валерий Павлович…

– Я договорю.

Зал опустел. Кто-то еще оставался в коридоре, кто-то курил, говорил, обсуждал – но не здесь. Здесь их было лишь двое. Барбара Карловна и Валерий Суворов. Рядом с роялем, у модели земного шара.

– Валерий Павлович, это лишнее. Ни о чем подобном я не думала и не думаю. Что же касается классовой моей принадлежности…

– Постойте, Барбара. Позвольте мне сказать. Это слишком важно, чтобы я молчал. Поймите. Поверьте. Позволите?

– Да.

– Три года назад я стал убийцей вашего мужа.

– …?

Суворов, сжав сердце в кулак, рассказал. Про фронт, про семнадцатый год, про штабс-капитана Высоцкого, про штабс-капитана Ерошенко, про прапорщика Суворова, про солдатский мятеж, про Константина, про свою незавидную роль, про убитых офицеров, про Костю.

Бася молчала. Прижав ладони к глобусу, стиснув пальцами Европу. Делалось ясным одно, более понятным другое, самоочевидным третье. Недосказанное, нерассказанное, невысказанное. Боль? Барбара не знала. Стало ли больше боли, стало ли меньше… Столько ее уже было, той боли. И Суворов тут давно ни при чем.

– Если перед Романовым и Керенским я преступник политический, то перед вашей семьей, перед вами и Константином Михайловичем, я преступник уголовный.

– Перестаньте.

– Я должен сказать. До конца. Единственное мое утешение в том, что потом я карал убийц. И еще… Не знаю, имею ли я право говорить. Но скажу. Последние три года я много раз думал: а стоило ли? Когда со дна России поднялась наигнуснейшая муть, когда армию и органы защиты революции переполнили черт знает кто, порою просто мародеры… Мне было страшно, жутко, стыдно. Но отойти – значило удрать, оставить всё им. И я, не только я конечно, боролся. У меня было мало радостных дней в эти годы. Подлинную радость я испытал тогда, в апреле, в Житомире, когда увидел Константина Михайловича и понял, что хоть одна моя вина, пусть и не уменьшилась, но не имела необратимых последствий.

Бася кивнула. Но Суворов сказал ей не всё.

Ни ей, ни Иосифу, никому не сказал и не скажет Суворов о попавшем ему в руки летом девятнадцатого, в Киеве, списке бойцов житомирской дружины, приехавшей на выручку гетмана, теснимого Петлюрой и по такому случаю объявившего себя русским. В том списке, составленном полудобровольным осведомителем, Суворова потрясла одна фамилия, Ерошенко. А также имя, Константин. А также чин, штабс-капитанский. Да нет, не может быть, сказал себе тогда Суворов. Штабс-капитан Константин Ерошенко давным-давно убит, заколот, растерзан толпой, по его, Суворова, вине, так что цена такому списку – полушка.

Где же он теперь валяется, тот списочек? Нужно было уничтожить его, сразу же, к чертовой матери. Остается надеяться, что бумажка безнадежно затерялась. Всё же две эвакуации прошло. Списки, списки.

– И теперь я прошу вас, Барбара. Если вы еще можете меня простить, простите.

Бася кивнула. Опять. Не в силах поднять глаза, провела ладонью по глобусу. Сверху вниз. Под пальцем лежала Сахара.

– Должно быть, в этой самой Африке теперь жарища. Правда ведь, Валерий Павлович?

– Видимо, да. Наверное я не знаю. Надо бы справиться. В учебнике географии. Тут, полагаю, найдется.

– Вы когда-нибудь бывали счастливы?

– Я? Трудно сказать. Я привык. Мои радости своеобразны. Я вам говорил.

– Я была. Была. А потом… Как вы думаете, Валерий Павлович, мы в самом деле отдохнем?

– Ну да. Надеюсь.

– И увидим?

– Несомненно.

– В алмазах?

Суворов дернул головой, в знак согласия. Ему хотелось, безумно хотелось положить свою руку на глобус. Хотя бы на Аляску, на Нью-Йорк. Он увидел Басины глаза. Жена штабс-капитана Ерошенко выжидающе смотрела – на него. Следовало что-нибудь сказать. Потому что всё было сказано.

Бася молчала. В ответ на осторожный взгляд Суворова повела неуверенно плечами. Ведь всё было сказано. И потому нужно было говорить. О чем-нибудь. О чем-нибудь другом.

– Вы не знаете, где товарищ Макаренко? – озабоченно произнесла Барбара. – Вы не видели его?

– Видел, – подтвердил Суворов. – Он… Да… Он объявил о выступлении Аделины Львовны и затем он вышел из зала. Вместе с Коханчиком. Насколько я понял, в соседний класс. Потом, когда вы закрыли концерт, Коханчик вернулся и увел за собой Юрия Кудрявцева и девочку-пианистку, Наташу. Что-то не так? Я полагал, у них педагогическое совещание. Заседание. Симпозиум. Сюмпосион.

Суворов улыбнулся. Педагогическую среду он представлял себе неплохо.

– Если вы пойдете к ним, я могу сопроводить. Или помощь моя не потребуется?

– Не потребуется. С этими гусями разберусь сама. До завтра.

«До завтра» вместо «до свидания, Валерий Павлович» вырвалось у Баси непроизвольно. Суворов не удивился. А если и удивился, то виду не подал.

– До завтра, Барбара Карловна. – Он помолчал. И повторил. – До завтра, Варя.

– До завтра.

***

Дверь в полутемный класс была едва прикрыта, и Бася проскользнула в нее бесшумно. Если шорох и был, то его заглушали голоса, доносившиеся с «камчатки», где вокруг «летучей мыши», ветрозащитной керосиновой лампы, проходил тот самый сюмпосион – говоря иначе, пиршество четырех. Коханчика, Макаренко, Кудрявцева и вовлеченной в недостойное действо Наташи Герасимук. Не приходилось сомневаться – организатором выступил Коханчик, иначе какой был бы смысл не приглашать к столу, вернее к парте, Барбару и Аделину.

Сначала Бася слышит голос херинацея.

– Я к тебе, Макар, потом в колонию приеду. Научу твоих социально дефективных нюшки рисовать. Наташенька, солнышко, ты… Приедешь к нам этой… Учительшей музыки. Я тебя там так изображу…

Следом – глас организатора банкета.

– И еще по одной, дорогие товарищи. Наталочка, оцените букет.

Голос Наташи.

– Мне представляется, что вкус несколько, как бы лучше сказать, необычен. Можно я воздержусь?

Снова голос херинацея.

– Вкус, Наташа, солнечное солнышко, не главное. Главное – суть. Вспомните американских индейцев. Исторический феномен – огненная вода! Макарчик, где мой томагаук?

Макаренко не отвечает Первая жертва Коханчика, он более не боец.

Голос Коханчика.

– Живописец, Наташа, прав. Вы обязаны поверить интуиции художника. Выдохните, понюхайте, можете зажмуриться. И-и-и раз! Готово, есть! Наташа может. Закусите, но не слишком, не перебейте. Еще по одной? Ставим вопрос на голосование.

Голос Кудрявцева.

– Я за. Наташа не против. Дорогая Наташа, я должен выразить вам свой восторг и восхищение. Музыка это всё. Музыка в вашем исполнении – это вселенная и космос. Поверьте артисту. Я писал Шаляпина. По фотографии. Ухнем.

Ухнули. Бог свидетель, если бы не Наташа, Барбара бы не вышла из тени, но попросту вышла бы – незаметно – из класса. Однако Наташу надо спасать. Но спокойнее, веселее, словно бы шутку.

– Руки вверх, дорогие товарищи. Вы застигнуты с поличным. Гражданка Герасимук арестована. Прочие пока что могут быть свободны.

– Барбара Карловна! Баська! Басенька!

Голос Коханчика вполне еще трезв. Голос херинация не вполне. Язык гражданки Герасимук откровенно заплетается. Сколько же они успели в нее влить? Левая кисть херинацея покоится у пианистки на бедре. Наташенька не замечает. Чем подобное кончается Барбаре, опытной москвичке, известно по троекратном опыту. Нет, дорогая, даже если тебе очень хочется, то не сейчас, а на трезвую голову. Чтобы потом не терзаться вопросами.

– Барбара Карловна, прошу вас. Свежачок, первачок, из отборного продукта. Что значит, людям нечего есть?.. Людям нужно не только есть, но и утолять духовную жажду. У нас тут не Московщина, съестного завались. Мы житница. Можем гнать из жита, из пшеницы, из сахара. Свекловичного.

В распахнувшейся настежь двери появляется волшебный силуэт. Раздается сладкозвучный голос Аделины.

– Басенька, ты здесь? Ба, какое общество!

Неуверенная попытка Наташеньки освободить бедро от херинацеевой ладони. Безуспешная. Херику сегодня океаны по колено.

– Алька! К нам! И тебе нацедим! За победу над Врангелем!

****

– Необыкновенное чувство, Барбарочка. Уникальное. Этого не передать словами. Никакими. Словно бы я это не я…

– А красивейший, умнейший и лучший в мире человек.

– И всё плывет, и всё вокруг, и всё во мне. Представляете, родные мои, я не чувствую тела. Ни рук, ни ног, ни головы. Это невесомость?

– Она самая, – подтвердила Барбара. – Искусственная. Антигравитационное экранирование, кейворит Коханченко. Читала про первых людей на Луне?

– Кажется… Или нет? Жюль Верн?

– Почти. Алечка, укладывай. Где ведро? Ставь сюда. Нет-нет, не к ногам. К голове.

– Зачем есть нужное ведро, товарищ Котвицкая?

Господи, боже мой, Земскис! Всё еще не скрылся. Топчется возле дверей, с любопытством озирая комнатенку Аделины и Барбары: реквизированный столик со стопкой тарелок, две кружки, медный чайник, две железные кровати, два знаменитых венских стула, вбитые в стену гвозди для одежды.

– А Мартин что тут делает среди изящных женщин? – спросила Басю Аля. – Он тоже лесбиец?

– Я не лесбиец, я либавец. Я изящных женщин помогал.

Мартин был замечен Басей при выходе из школы. Либавец стоял как на посту, укрывшись от колючего ветра за тумбой для газет и объявлений. «Мартин Оттович, вы еще здесь?» «Товарищ Суворов приказал я оставил боец охранял. Каждый боец устал, потому я думал…» «Правильно думали. Помогите нам, пожалуйста. Вы слева, я справа. Нет, вру. Вы справа, я слева». «Почему я имею был справа?» «Чтобы правая рука была свободна, для воинского приветствия. Вас не учили?»

Аля нежно взглянула на Мартина.

– Мавр сделал свое дело, мавр может уходить.

– Я называюсь не Мавр, однако Мартин.

Бася добавила нежности.

– Спасибо за помощь, Мартин.

– Я буду прихожу к Наташу завтра?

Аля возражать не стала.

– Не раньше вечера. С цветами.

– Где я буду беру цветы?

– Откуда я знаю. Без цветов-то зачем? Прощайте, Мартин.

Бася подсластила.

– Спасибо за помощь. Когда придете, я вам объясню про будущее время.

– Спасибо, Барбара Карловна.

Мартин тихо и вежливо вышел. Наташа попыталась приподняться над подушкой.

– Нет, поверьте, это необыкновенное чувство. Словно я плыву, плыву, плыву.

– Смотри, не утони, – предупредила Аделина.

Наташа поглядела в сторону и вниз.

– Варечка, а зачем тут ведро?

Бася по-матерински погладила ей волосы.

– Скоро узнаешь, хорошая. Алечка, где бы нам назавтра рассольчику надыбать?

***

– А потом он мне сказал, – повествовала Аля в полутьме, – ich bin Joseph Mermann, Mermann ist mehr als ein Mann. Смешно, правда?

– Смешно. У меня так папа шутил. Когда я маленькая была, мы морскую свинку держали и папа говорил: Meerschweinchen ist mehr als ein Schweinchen58.

– Веселый у тебя родитель. Я расскажу Иосифу, можно?

– Не вздумай, обидится.

– На свинку? Да нет. Знаешь, Баська, я только тебе, больше никому. Ладно? Я, кажется… Я, кажется… Баська, я не знаю, как сказать. Мне стыдно.

– Беременна от Кудрявцева?

– Ну тебя! Скажешь еще. Он пятый месяц Голицыну шпилит.

– Осторожный, надо отдать ему должное.

– Я про другое. Мне кажется, я его люблю.

– Кудрявцева?

– Заладила. Смеешься? Всегда ты так. Этого… Страшного еврея.

Бася возмутилась.

– Аля, родная, что за манера определять человека по его племенной или расовой принадлежности? Ты случайно не антисемитка? И почему страшного?

– У него же руки по локоть. Как же мне страшно. Я бы прямо сейчас с ним… Ты не сердишься?

– Нет, конечно.

– Можно тебя спросить? Ты не обидишься? Нет, не буду спрашивать, не…

– Спрашивай.

– Ты в самом деле не обидишься? Как тебе… – Аля заробела, но собравшись с духом выпалила продолжение. – Как тебе Суворов?

Бася, ощутив, что розовеет, повторила то же, что сказала полугодом раньше Константину:

– Интересный мужчина.

– Он так на тебя глядит.

– Пускай. Не растаю. Не Снегурочка.

Со вчерашнего вечера Бася ловила себя на том, что в ней поселилось новое, необычайное чувство. Чувство, которого не должно было быть. Она знала: она не допустит, не позволит себе, никогда. Но почему? Время уплотнилось, срок более чем долгий.

Тебе не стыдно, вдовушка?

***

– Слушай, Ося, откуда столько дерьма?

– Ты снова про Бляхера с Квохченко? Плюнь на них. Давай-ка лучше еще раз проверим. Ох, до чего же обрыдло. Семен Иванов. Опасен? Кровищи-то пролил. Зажился на свете подлец. Налево его. Манштейна, доктора, уже освободили. Только надо проследить, чтобы не смылся. В больницу определим. Мельхиоров. Взломщик, налетчик, фармазон, мокрушник. Вот ведь времечко, воры всякий фах потеряли. Налево. Хорунжий Кандыбин. Про казачка ты сам решай. А то начнут – трусливые жиды ненавидят казачество. Валера, ты о чем задумался? Проснись. Мне тоже, знаешь, как Аделинка нравится. Я бы на ней хоть сегодня женился. Но дело есть дело. Судьбы людские.

– Я не об этом.

– А о чем? О пианистке? Шикарная шикса. Только…

– Ося! Я другом.

– О другой шиксе? Красивых шикс у нас навалом, только вот утром коллегия, а бумаги еще не готовы.

– Всё сделаем, не беспокойся. Представляешь, я сегодня в зале разговор услышал интересный. Подслушал, можно сказать, случайно. Двух красноармейцев. Ничего особенного, но один говорит: «Лезет Антанта на нашу страну, не уймется».

– Ну лезет, ну не уймется… Прямо новость.

– Нет, ты можешь себе представить, чтобы раньше люди так говорили и думали? Наша страна.

– Ну и что? Шовинизмом попахивает. Мы, Валера, интернационалисты.

– Нет, Ося, ты посуди. Раньше страна, и не «наша», а «моя», была только у полковника Романова, хозяина земли русской. Быть может, у аристократов каких. У кое-кого из интеллигенции. Люди, простые русские люди, так не думали, не говорили. Не было у них оснований, да и времени не было, желания, понимания. Я ведь помню империалистический фронт. Сам на этом играл. А вот теперь, в наши дни, революция, борьба за свободу, за человеческое достоинство подарила им страну, их собственную страну. Понимаешь?

– Тебе бы про это с Ерошенко. Жалко только…

– Угу. Потому говорю тебе. Ладно, давай сюда левый список. Сам придумал название?

– Не нравится? Пусть будет правый. Или ты меня как Бляхера?

– Не злись. Мы не Бляхеры, мы только предлагаем обсудить. Предлагаем. Кого на волю, кого под суд с рекомендацией.

– Что с тобой? Голова? Есть порошок. Выпьешь?

– С головой всё в порядке. Вот только… Ответь мне, Ося, ты не чувствуешь себя порой древним, так сказать, божеством? Судьбы, рока, фатума, ананке? Хотим – дадим пожить, хотим – отправим в Тартар.

– О чем ты?

– Об этой вот поганой бумажке, которую мы с тобой состряпали. Два божества. А на деле – тривиальные палачи.

– Какие палачи? Дай-ка запишу. Триви…

– Лучше дай мне эту бумаженцию… Спалим к чертям собачьим. На освобождение оставим, а эту – к ядреней матери, в топку.

– Так что же – каждого прощать?

– Есть другие наказания. Не столь необратимые.

– Какие?

– Гори, бумажечка, гори. Нельзя так больше жить, Иосиф. Расстрел, расстрел, расстрел. Мы, я и ты, уничтожая мерзкий строй, разнесли вдребезги огромнейшее государство, выкупали в крови величайший народ, не пощадили ни себя ни других. И ради чего – ради расстрелов? Если бы я мог предвидеть…

Суворов понимал, и прекрасно, что огромнейшее государство разнесли не одни лишь большевики, но также их противники и конкуренты. Что не только большевики купали в крови величайший народ, но и их ожесточеннейшие враги. Однако будучи большевиком, Суворов не боялся ответственности – и брал ответственность на себя.

– А они нас? – прибег к последнему, неопровержимому аргументу Мерман.

– Вот именно. Они нас, мы их, они нас, мы их, они нас, мы их. Кто-то должен положить конец, понимаешь, Натаныч. Ерошенко, Круминь, такие как они – те бы положили. Но Ерошенко и Круминя нет, такие на глобусе долго не задерживаются. Значит, это должны сделать мы. Наш личный шаг к гражданскому миру. На нашем маленьком участке.

– Не таком-то маленьком, вполне порядочный уезд.

– Верно, Натаныч, верно. Давай, еще раз на освобождение проверим, может добавим кого. Старовольский, поп, спекулянтка, дед Грицко. Про анархистов Гордеева и Кацмана обсудим завтра – или сразу их на волю или придержать на месяц, пока в Крыму не успокоится. Да нет, Гордеева сразу внесу, он парень неопасный.

– Мадам Красовер, – подал голос Мерман. – Отстала от белых, пробиралась в Одессу. Знаменитая бандерша. Тоже на волю, чтоб задаром не кормить?

– Вот эта как раз пускай посидит. Ей трудлагерь на пользу пойдет.

– Валера, эта старая сука и в лагере устроится.

– Это верно. Знаешь, Натаныч, мне жалко, что она отстала. Я был бы совсем не против, чтобы она оказалась в Крыму и уплыла со всеми куда подальше. Пускай они все уберутся, кому у нас не по душе: шлюхи, бандиты, уголовники, банкиры, коммерсанты, лавочники, фабриканты, кулачье. Пусть валят себе в Берлин, Рим, Токио, Лондон, в Нью-Йорк, хоть в Рио-де-Жанейро. Пусть там хитрят, эксплуатируют, используют других. Если им местное жулье, местные фабриканты и местные бандиты позволят.

– Оно бы хорошо, Валера. Только я думаю, что если все, кому не нравится, отчалят… А у нас кто будет фабриками управлять? Банками? Торговлей заниматься? Тут ведь знания нужны, опыт.

– Тот, кто может быть с нами, останутся. Кто не о мошне своей думает, а обществу служить готов. Инженеры, ученые – настоящие ученые, Ося, а не Милюковы всякие, не Грушевские. Подумай только, что будет за жизнь. Всех накормим, всех научим. К звездам полетим, на Луну!

– Из пушки? – спросил Иосиф, невольно прислушиваясь к непонятным звукам с улицы, едва проникавшим через крепко закрытые и уплотненные ветошью окна.

– Что-нибудь другое придумаем. Жюлю Верну и Герберту Уэллсу не снилось. Новая Россия будет авангардом человечества, республикой ученых. Мы проложим новые пути, мы спасем и освободим несчастный измученный мир. Поверь, Натаныч, лет через двадцать, много через тридцать прекраснейшие девушки Европы будут бросать букеты под копыта наших белых коней.

– Букеты, Валера, это здорово. – Иосиф прислушался вновь. – Только не белых коней, а серых. Мне Майстренко Петя всё про масти рассказал.

– Хорошо, Натаныч, серых. Самых белых из серых коней. А потом…

Бесчеловечному кампанельству Суворова положил конец ворвавшийся в кабинет Мартыша Земскис.

– Товарищ Суворов, товарищ Мерман! На Первомайской меня нападали пять бандитов, стреляли, немного не убили!

***

Следом за Земскисом в распахнутую дверь влетает помощник роты красных коммунаров.

– На станции бандиты! До двух сотен, пешие и конные. Хлопцы из обжелдора обороняются. Панченко собирает роту. Ваши распоряжения?

Следом за коммунаром вламывается заросший бородой до самых глаз Навтул Ефремович Рейзин, помкомвзвода самообороны, бывший нижний чин Одесского пехотного полка. Слегка волнуясь, Навтул мешает наречия, но говорит Навтул по существу.

– Взвод ин пять минут из готовый. От Захарова, холера ему в пуп, горништ слышать. Шлёма просит об ваш приказ.

Мерман пытается дозвониться до станции, до коменданта города Захарова, до запасного эскадрона Упраформа Конной армии. Горништ слышать, связи нет, петлюровские твари позаботились заблаговременно. Горништ, если непонятно, это на идиш gar nichts59. Холера їм у пуп.

Появляется, спокоен и деловит, давешний красный гусар, помощник комэска запасного. Темно-синяя тулья, голубой околыш, белые канты – что за полк, думает не вовремя Суворов. «Эскадрон поднят по тревоге. Два взвода в пешем строю выдвинуты к станции… Два взвода в конном готовы к выступлению. Пулеметный взвод… Товарищ Соколовский…»

56.Зима удалится, весна пролетит, весна пролетит (нем.).
57.Я буду ждать и ждать, пока ты не придешь, а если ждешь ты меня на небе, то с тобою мы встретимся там (нем.).
58.Морская свинка больше чем свинка (нем.).
59.Совсем ничего (нем.).