Czytaj książkę: «Двадцатый год. Книга вторая», strona 22

Czcionka:

Лидия, склонившись ненадолго над Анджеем – густые, мягкие, пьянящие волосы упали на лицо штабс-капитана, – жарко дыхнула в лицо.

– А теперь, rycerze, твой черед. Командуй же, мой гидальго.

Анджей на секунду растерялся.

– Командовать? Как?

Лидия выпрямилась. Декадентски провела руками по тициановской груди, тициановским бедрам, по другим чудовищно прекрасным округлостям. Белозубо улыбнулась. Ласково и покровительственно – как замужние дамы соблазненному гимназисту.

– Прости, мой дружок, я забыла. Ты ведь штабс-капитан, не штабс-ротмистр, не кавалерист. Учись же, пулеметчик. Командовать следует так. Строевой рысью – марш!

– …

– Раз-два, раз-два, раз-два. Облегчаемся под внешнюю ногу44. Как я смотрюсь? И не пытайся мне лгать, злой мальчишка, вижу по лицу – тебе нравится. Сейчас я покажу тебе Кирхгольм и Клушин сразу!

– Лидия, раз-два, ты потрясаешь меня своими зна…

– Я не только умею верхом, я умею еще и читать. Ты думал, я не подготовилась, не изучила Владислава Грабенского? Если бы я знала, что ты испанист, я бы еще…

– У тебя серьезный ко всему, раз-два, подход.

– Фундаментальный. Хотя с Барбарой мне в познаниях не сравнится. Однако еще вопрос, у кого строевая рысь лучше.

***

Курьер Варшавский, 11 октября 1920

НА ТЕАТРЕ ВОЕННЫХ ДЕЙСТВИЙ

Занятие Вильно – Польско-большевицкий фронт – Украинцы и большевики – Фронт генерала Врангеля

Вчерашняя сводка сообщает о самовольном, без приказа верховного главнокомандующего занятии Вильно войсками группы генерала Желиговского. С одной стороны, психологически легко понять, что после отрыва литовцами куска чисто польской виленской земли отряды генерала Желиговского, состоявшие из поляков Виленщины и Гродненщины, уже стоявшие у ворот Вильно, где орудовали литовско-большевицкие захватчики, оказались не в силах дождаться приказа о новом занятии Вильно и освобождении от чужеземного ярма земляков; они отважились на решительный шаг – и сами, без приказа, устремились на помощь соотечественникам на Вили. С другой стороны, нам не следует забывать, что командующий армией, генерал Сикорский, в своем рапорте верховному главнокомандующему, характеризует данный шаг как «самый откровенный бунт».

Именно так, с точки зрения закона и дисциплины, дело и обстоит. Наши враги и предвзятые по отношение к нам политики, несомненно, обвинят нас в двуличии, настаивая, что бунт генерала Желиговского произошел по тихому соглашению с высшими военными властями; надеемся, однако, что наше правительство сумеет подобные подозрения должным образом парировать и опровергнуть. (…)

До нас доходят известия о начале переговоров между правительством генерала Врангеля и правительством Петлюры. Возможны поэтому совместные действия обоих правительств, направленные на объединение и оказание общего сопротивления большевикам. (…)

Генерал Врангель занимает в настоящее время фронт от Черного моря вдоль Днепра, к востоку от которого продолжаются бои. Затем фронт под довольно острым углом поворачивает на юг и далее снова идет на север, проходит по окрестностям Юзовки, опирается частично на железную дорогу Бахмут – Мариуполь, охватывает станцию Волноваха и завершается к востоку от Бердянска, на Азовском море.

В том, что большевики по заключении перемирия с Польшей могли бы сразу перебросить часть войск с польского фронта на крымский, следует решительно усомниться, поскольку эти войска не обладают необходимой боевой ценностью и вместо того, чтобы усилить фронт, могут только оказать деморализующее воздействие на другие части. Потому, скорее всего, большевики оставят их перед польским фронтом, отводя по мере возможности глубже в тыл и там реорганизуя. Врангелевский фронт они будут усиливать коммунистами и людскими резервами из внутренней части страны, а также с Кавказа и из Сибири. (…)

***

– Небогато у вас вещичек, Барбара Карловна.

Бася в ответ улыбнулась попутчикам, не очень молодой семейной паре, вместе с которой провела двое суток на перегонах, на станциях, в тупиках, покуда не добралась до этого уездного городка, куда ее направили на усиление кадров.

– Сколько есть, Павел Евгеньевич. Так вы говорите, наробраз недалеко от станции?

– Тут всё у нас близко, городок небольшой.

– Но народу, я вижу, много. Вон сколько с нами сошло.

– Теперь у нас каждый почти на колесах. Добытчики. Ну куда, тетя, лезешь, не пихайся! Сельские обратно, военные. Дядя, осторожнее с мешками. Станция вон тамочки, отсюда не видать. Поезд загородил. Надо же, важнецкий поезд, с картинками весь.

Увлекаемые народным потоком, Бася, Павел Евгеньевич и супруга его Алевтина медленно обтекали стоявший перед станцией состав. Бася на состав не смотрела. Старалась не споткнуться о рельсы, не наткнуться на мешок, не наступить на бабью юбку, не врезаться в хуторянина, не напороться на служивого с чайником. Павел Евгеньевич, более привычный к подобным перемещениям, не переставал комментировать окружающее.

– Прям не поезд, художественная галерея. Солнце свободы, буржуи, пролетарии. Про Врангеля что-то новенькое. Карл Либкнехт… Этот ведь немец, которого…

– Тот самый, – машинально ответила Бася, мягко отстраняя локтем зазевавшегося армейца.

– Вместе с Розой, – вспомнила супруга. – В череп с револьвера, прямо в моторе.

– Звери, офицерье. Ух ты, вот так да образина черная! Барбара Карловна, да поглядите же. Мастер работал. Давайте остановимся, туточки у столбика посвободнее будет. Пускай их идут, а мы передохнем. Вы же не торопитесь?

– Мне торопиться некуда.

– Оно и правильно. Что, гражданочка, тоже хотите передохнуть? Вставайте рядом с нами. И донечку сюда поставьте. Как тебя звать?

– Оксанiчка.

– А меня дядя Паша.

Бася устало прислонилась к одинокому, непонятно от чего оставшемуся столбику. Улыбнулась пятилетней девочке, приветливо кивнула матери, крепкой и румяной селянке. Павел Евгеньевич и Алевтина поставили на землю чемоданы, отгородив их телами от валившей мимо пассажирско-армейской массы.

– Мамо, мамо! – залепетал вдруг в восторге ребенок, показывая пальчиком на вагонную стенку. – Дивись, там чорний бiс! Який страшенний! Я його боюсь.

– Не бiйся, доню, бо це не бiс, – рассудительно объяснила девочке мать. – Це добра людина, тiльки з чорною шкiрою. Живе в Африцi. Зветься нiгер.

Бася с удовольствием посмотрела на ученую хуторянку. Наробразу бы следовало брать таких матерей на учет и привлекать ко внешкольной работе. Сколько же всего нам надо.

– А ось i не так, громадяночко, – прозвучал откуда-то с небес невыносимо, до боли знакомый голос. – Бо нашею вкраїнською мовою треба говорити не «нiгер», а «негiр». Запам’ятай, дiвчинко, це негiр, не нiгер!45 Запам’ятала?

Умная мать пожала плечами. Негiр так негiр, какая к бесу разница. Но девочка, возмущенная вмешательством и наглым посягательством, затопала ножками. Брызнули горькие слезы.

– Нiгер, нiгер, нiгер! – закричало дитя в истерике.

Испуганная мать единым махом подхватила свои два мешка. Неведомо как и неведомо чем ухватила доньку за ладонь и потащила за собой, благо на станции стало свободнее, гражданских заметно убавилось, сновали главным образом армейцы с эшелонов.

«Наш идиот Коханчик верен себе», – лениво подумала Бася. И вздрогнула: при чем тут Коханчик? Вот ведь припомнилось. Не к добру.

А глас, совсем уж ни к селу, пророкотал с небес вторично.

– Барбаро Карлiвно! Чи ви теж до нас?

– Та нi, – не думая, в тон гласу ответила Барбара, – я до мiстнаросвiти.

– Так i ми до неї! Вiтаϵмо! З поверненням!

Бася ощутила на себе удивленные взгляды супругов. Приподняла наконец-то глаза. И замерла. Можно сказать, остолбенела.

По борту вагона, украшенного выцветшими на солнце китайцем, негром, империалистом и колонизатором, по верхнему краю тянулась красивая, тоже подвыгоревшая и потрескавшаяся надпись «Агитационный поезд им. Карла Либкнехта». А в прямоугольном оконце, прямо напротив, светилась непонятной, необъяснимой радостью усатая физиономия незабываемого Коханчика.

– Здравствуйте, Афанасий Гордеевич, – проговорила Барбара. – Рада вас видеть.

И тут же раздался еще один голос. Следом еще один. Третий, четвертый.

– Баська! Господи! Зинка, сюда, здесь Баська! Нашлась наша гордая полячка, отыскалась! Барбара Карловна! Варя!

На перекличку голосов кое-кто за Басиной спиной стал оборачиваться. Скривил лицо, услышав про полячку, одноногий солдат с костылями.

– Баська! – Пятый голос, мужской, донесся откуда-то сбоку.

Бася повернулась. Без удивления. Точно, он. Главхуд. Спрыгнул с лесенки вагона, подбегает. Волосы цвета спелой ржи. Полезет целоваться? Полез. Что же, можно и поцеловаться, сколько месяцев не целована.

– Здравствуй, ежик. Как ты? Где Аделиночка?

– Аделиночка? – Херинацеус выглядел озадаченным. – Аделиночка здесь, но собственно…

Подбежавшая следом за Кудрявцевым Голицына, символически чмокнув Басю в щечку, внесла в беседу недостающую ясность. По-древнегречески. Всё же институтка, что-то зазубрила, помнит пару наиболее затасканных сентенций.

– Панта рей, Басенька, панта рей46.

– Натуралитер, – подтвердил из окна Гросс-Либхабер.

Судя по продолжавшим шевелиться губам, сепаратист на советской службе высказывал что-то еще, но слова петлюровского недобитка, по счастью для Европы и человечества, утонули в горделивом пенье труб, призывном бое барабанов, стоне скрипок, переборе гармоник, в тревожном цокоте конских копыт.

Бася прикрыла глаза. L’Internationale! Как тогда на Брянском. L’Internationale! Как тогда, с Костей, Зеньковичем, поэтом, наркомом, женой Ульянова, американским репортером Ридом. L’Internationale, тупая морда в вышиванке! Ты слышал, чучело, ты понял?

Бася развернулась – посмотреть, что происходит. Нет, не видно, жалко, не видно, загораживало станционное здание. Но Бася, и не только Бася, поняла – как тут было не понять! Со своими трубами и барабанами, под приветствие местного оркестра шли походом на Врангеля эскадроны Конной армии.

(К слову, никакой вышиванки на Коханчике не было. На людях он носил пиджак и темно-синий с искоркой галстук. Даже удивительно, что Бася так о нем подумала. Непонятно и необъяснимо.)

Величественный гимн коммунистической державы сменился рвущей души в клочья «Славянкой». Россия, в сотый раз за третий год, уходила на бой с развязавшей гражданскую войну контрреволюцией.

1918–1919
НОВОЕ НЕБО



Весь почти восемнадцатый год пресса германского рейха открывала публике глаза на новый географический, исторический и, что особенно было отрадно, экономический феномен. Выяснялось, что помимо плохой России, варварской, дикой, романовской и дружественной сербам, словом той России, против которой двум немецким империям пришлось начать в четырнадцатом превентивную войну, помимо этой чудовищной России с ее достоевскими, толстыми, гоголями, короленками, с ее грубым, отрывистым, лающим языком, существует другая Россия. Добрая, покладистая и простосердечная. С необыкновенно благозвучным, мелодическим наречием. Не отягощенная наследием вышеперечисленных европейских классиков с их завиральными, опасными и вредными идеями.

Эта правильная Россия – которая, как оказалось, и не Россия вовсе, а если и Россия, то другая, то есть совсем не Россия, – эта хорошая не-Россия называлась die Ukraine. Центр ее находился, кто бы мог предположить, ин дер муттер дер руссишен штэдте Киеве, а границы этой совсем не России, но Украины, эти границы предстояло определить Центральным державам. Их они, собственно, уже определили, пройдя через известное количество губерний и упершись штыками аккурат в Область войска Донского. (Тоже оказавшегося не таким свирепым и необузданным, как считал просвещенный немецкий филистер, и если не совсем уж совсем не Россией, то все же не Россией совсем.) Эта новая, счастливая Россия, то есть не Россия, черт бы их, руссише швайне, побрал, была счастлива своей открывшейся ей вдруг нерусскостью и за это новооткрытое счастье обязалась поставить рейху очень-очень-очень много буттер, брот унд шпек. Столь много, что немецкие бюргеры и бауэры, наевшись наконец-то досыта, были попросту обречены в ближайшем времени сломать хребет обнаглевшим жабоедам, предательским бриттам и их заокеанским подручным. Надо было всего лишь успеть – успеть повывезти приобретенную провизию нах дойчес фатерлянд – покуда сало с бротом не протухло.

Увы, Украина-не-Россия была со всех сторон окружена коварными врагами. Более того, она кишела врагами внутри. И покуда читатель газет в фатерлянде умилялся благозвучности и приветливости дер нойен руссишен, то есть не руссишен натюрлих, а украинишен, мэннер, фрауэн унд мэдхен, в это самое время ди дойчен зольдатен ин дер Украине геройски гибли под пулями большевистов, махнистов и черт еще знает кого. Верить никому было нельзя – украинские солдаты, сегодня казавшиеся добрыми и украинскими, назавтра оказывались вовсе не добрыми и вовсе не украинскими, но злыми и гадкими русскими большевиками или еще какой-нибудь местной заразой, выступающей против законной власти – дарованной Украине-не-России великой, величайшей и сверхвеликой Германией.

***

Внутри России новую ситуацию описывали по-разному. Кто-то в форме традиционных антимазепинских инвектив и широко распространившегося тезиса про оперетку. Кто-то, уже позднее, в форме смелой теории о разделении восточного славянства на три (не на два, не на пять) братских (так) народа (sic) в четырнадцатом веке (genau so). Почему в четырнадцатом? Ах, отстаньте, какая вам разница?

Кто-то излагал суть проблемы в виде иносказания.

Нам известна, по не поддающимся верифицикации изложениям, одна из появившихся тогда или чуть позже притч. Сохранилась она в клетчатой тетради некоего комкора, арестованного органами госбезопасности не будем говорить в каком году. Старая тетрадь, по непроверенным слухам, отложилась в бездонных архивах коммунистической тайной полиции (как выражаются иностранцы). Притча написана была по-немецки, и потому мы ради колорита сохраним оригинальный заголовок.

Читайте, друзья. Постигайте новую реальность. Возможно, мы при пересказе внесли толику отсебятины – однако сути мы не исказили.


PERDOLJUK UND TUHODRISCHTSCHENKO

Eine alte Sage47


Жили-были в белом свете Пердолюк и Тугодрищенко. Человечки ничем не примечательные, в меру бездарные, в меру паскудные, словом люди как люди. При всем при том Пердолюк и Тугодрищенко страдали. Никто их не знал, да и знать не хотел, никто не прославлял их и не чествовал. Точно так же страдал в Москве, Костроме или Вятке какой-нибудь Пердолин или Тугодрищев, но ничего поделать не мог.

Случаются, однако, свои моменты и у пердолюков. И такой моментик приключился. Собственно, случился он у всех, и был для большинства довольно неприятным, но у Пердолюка и Тугодрищенко отыскалось на случай неприятных моментов сокровище. Сами они про то сокровище не ведали, но мудрые люди им, Пердолюку и Тугодрищенко, посодействовали.

«О Пердолюк и Тугодрищенко, знайте, – сказали им мудрые люди, – вы совсем иные, чем те, что обитают в Москве, Костроме или Вятке, ибо вы совсем иные, чем они, а они абсолютно иные, чем вы. Вы нация. Другая нация. Вы раса. Другая раса. Вы имеете язык. Другой язык. Вы говорите „hолова”, а они „галава”. Вы пишете „що” и произносите „шчо”, а они пишут „что” и произносят „што”». («Мы пишем?», – удивились Пердолюк и Тугодрищенко, сроду ничего не писавшие. Но польщенные гипотезой, смолчали.) «Если вы будете нас слушать, – продолжали мудрецы, – вы узнаете множество наимудрейших слов, как то экзiстенцiя, генерацiя, терен, бiльшовицька iнвазiя, українсьтво, математика, фiзика, а также священное правило девятки, коего соблюдение отличает образованного украинца от необразованного, а откуда оно взялось, догадываются лишь те, кто знает польскую фонети… Словом, образованным украинцам достаточно его просто выучить». (Скажем честно, про правило девятки Пердолюк и Тугодрищенко ни черта не поняли. Но слушали мудрых мужей, неначе заворожённые.)

«Они, московиты, по натуре своей суть рабы, – объясняли им мудрые люди, – вы же, Пердолюк и Тугодрищенко, свободные и вольные европеянцы. Они, московиты, во всем уподобились погрязшей в разврате Европе, вы ж сохранили первобытную чистоту и славянскую самобытность. Они, московиты, суть азиатские отродья Чингисхана, тогда как вы, пан Пердолюк, и вы, пан Тугодрищенко, являете собой бастион европейской, арийской, христианской и фаустианской цивилизации. Они, московиты, угнетатели краины нашей, матери родной, они господствуют над вами и вами помыкают. Они рабы, тогда как вы, Пердолюк и Тугодрищенко, свободные. Они уподобились, вы сохранили. Они отродья, вы бастион. Они… вы… они… вы… они…»

Пердолюк и Тугодрищенко снова поняли не всё, поскольку не знали многих мудрых слов: Европа, бастион, Чингисхан, цивилизация, Московия, арийский, раса, фаустианский, славянский, самобытность. Но зато они поняли главное: если они, Пердолюк и Тугодрищенко, перестанут называть себя русскими, то станут для немцев приятными людьми, а германец и австриец – це сила. Вот. «А хто же ми такi, якщо ми не руськi?» – все же спросили на всякий случай два арийца и фаустианца. «А угадайте, – улыбнулись двум интеллектуалам мудрецы. – Первая буковка „у”, вторая буковка „ка”, третья буковка…»

(Мудрые люди, поучавшие Пердолюка и Тугодрищенко, тоже страдали от жизненной тяготы. Их тоже никто не читал. Почти. И им тоже хотелось славы. И их тоже можно понять. Это подтвердит любой клинический и возрастной психолог.)

У Пердолюка и Тугодрищенко очень быстро расправились плечи. Они ощутили себя частью… как же его… украинства и осознали. Другими, иными, непохожими на вон тех и совсем такими, как вот эти, только лучше, гораздо и несравненно лучше. И вдруг… И вдруг они заметили, что жившие с ними по соседству Пердолин и Тугодрищев, местные москали, словом кацапы, говоря по-ученому – московиты, тоже… мм… намекают… Намекают на то, что и они… Первая буковка «у», вторая буковка «ка», третья буковка «эр»… «Що це таке, як так?» – обратились Пердолюк и Тугодрищенко к мудрым мужам.

Мудрые переглянулись. Кое-кто из них активно не любил пердолиных и тугодрищевых, но другие, более благоразумные, находили, что от пердолиных и тугодрищевых отказываться не стоит, ибо слишком мало коренного этноматериала захотело пойти за Пердолюком и Тугодрищенко и из этноматериала стать сознательными… первая буковка «у». Нельзя, положительно было нельзя разбрасываться людьми. И мудрые люди сказали: «Мы – политическая нация! Кто с нами, тот один из нас! Интегральная часть украинства! Хай живе! Слава!» Пердолюк и Тугодрищенко переглянулись. Вроде бы сначала они понимали всё несколько иначе. Пердолин же и Тугодрищев макаками запрыгали от радости. «Да, да, да! Мы политическая нация! Украинство! Хай живе! Слава! Геть! Ганьба!»

Узревши счастие Пердолина и Тугодрищева, переглянулись их соседи Пердольман и Тугодристер. В самом деле, живо смекнули два старых гешефтмахера, это жеж таки прекраснейший гешефт: политическая нация! Мы тоже, тоже, закричали Пердольман с Тугодристером, мы тоже политическая нация. Первая буковка «у», вторая буковка… Договорить Пердольману и Тугодристеру не дали. «Що?» – щиро возмутились Пердолюк и Тугодрищенко. «Кого?» – решительно запротестовали Пердолин и Тугодрищев. «Мы… это… в смысле… политическая нация… а политишер фолк». «А хехе не хохо?» – дружно ответили Пердолюк и Пердолин, Тугодрищенко и Тугодрищев, оставляя Пердольмана и Тугодристера за бортом наиновейшей исторической общности. А чтоб пархатые не сомневались, вэр из вэр и вос из вос, устроили абрамам погром. Потом другой, потом сотый и тысячный, ибо едес тирхен хат зайн плезирхен и вообще едем зайн. Пердольман с Тугодристером, как опытные гешефтмахеры, в погромах тех не пострадали, страдали в них другие, не гешефтмахеры, – но главное Пердольман и Тугодристер скумекали: до приема их в свои ряды новообразованный политикум еще не вполне дозрел. Нихьт ганц, если не сказать гар нихьт. Ибо всему свое время, ман мусс айн бисхен вартен. Лет так сто. Когда не только Пердольман с Тугодристером, но заодно и Пердолян с Пердолишвили, Пердоль-заде, Пердоль-бай и Пердоль-бек наконец-то смогут пополнить собою eine neue politische Nation.

***

Иной из читателей наших, из тех, что приобщены были в школе к украинской словесности и слышали про правило девятки, непременно заворчит. И до революции-де, до оккупации немецкой были украинцы, существовала украинская литература, украинский театр и «Запорожец за Дунаем». И кто тогда, по мнению автора, Котляревский, разнесчастная Лариса Косач-Квитка, Михайло Коцюбинский, Франко, Винниченко? Пердолюки? Кто тогда Костомаров, Грушевский, Яворницкий? Тугодрищенки?

Так и быть, ответим школьникам по пунктам.

Котляревский – русский дворянин, любивший малую родину и ее крестьянское наречие. Лариса Косач-Квитка – несчастная женщина, умиравшая от туберкулеза. Коцюбинский – замечательный и тонкий писатель. Иван Франко – австрийский подданный, муж великой социальной честности, писавший, к сожалению, не самую талантливую прозу. Пердолюков среди них не наблюдается. Костомаров – региональный и общерусский патриот, из приезжих «кацапов». Яворницкий – замечательный историк, исследователь запорожского казачества.

Кто еще был назван? Ах да, Грушевский. Грушевский – эрудит, плодовитый фальсификатор, изменник родины, идейный вождь пердолюков и тугодрищенок. О нем высказывался Анджей Высоцкий. Винниченко? Дезертир, изменник родины, безудержный графоман и еще один идейный вождь пердолюков и тугодрищенок. Автор и его коллеги-слависты могут перебрать десятки прочих имен, показав: не всякий региональный патриот был «сознательным украинцем» и грезил отрывом от России южных и юго-западных губерний. Также они могут показать, что влияние «сознательных украинцев» было мизерным, что до поры до времени их мало замечали, что лишь большие бедствия войны заставили шкурников, погромщиков и моя-хата-с-крайщиков задуматься: «А может, мы эти самые, как там умные говорят, не русские, а нация. И нас за это, как бы это, в этих ихних европах возьмут да и это, полюбят?»

Попутно автор и его коллеги укажут далеким от филологии людям, что в России того времени можно было при желании создать два, три, четыре, пять региональных языков, а в Италии, Германии, Франции, Испании – по два, по три, по четыре десятка.

(«При чем тут Италия, Германия и Франция?» – взвоют в Альберте и Манитобе чада Джеймса Пердолюка и Мелани Тугодрищенко. И в самом деле, при чем тут Франция?)

Но если честно, объяснять кому-то что-то бесполезно. Если дурак и неуч решил, что ему выгоднее оставаться дураком и неучем, то он будет оставаться дураком и неучем, пока не убедится на практике, что выгоднее что-то поменять. Но даже поменяв (точку зрения, национальность, политическую партию, патриотизм), он останется кем был – дураком и неучем. Говоря иначе: Пердолюком и Тугодрищенком, Пердолиным и Тугодрищевым, Пердольманом и Тугодристером.

Скучно на этом свете, товарищи.

***

Находились и иные способы описания невообразимо фантастической реальности. Так, знакомый и приятель Михаила Ерошенко, дерматолог-венеролог Готлиб Францевич Манштейн, перебравшийся в те месяцы из Петербурга в Житомир, изложил суть проблемы привычными ему профессиональными терминами. Чем повеселил немало доктора, его супругу и их медленно выздоравливавшего после штыкового удара в спину сына. (В новых исторических условиях, чреватых мобилизацией или иной мазепинской пакостью, торопиться с окончательным выздоровлением не стоило.)

– Дело в том, друзья мои, – сказал однажды Манштейн, смущаясь присутствием Костиной матери, но не настолько, чтобы сокрыть от собеседников истину, – дело в том, друзья мои, что Россия, да что Россия – вся оРоЕвропа, больны букетом дурных болезней.

– Интересно, – поощрил его коллега.

Готлиб Францевич продолжил.

– Социализм есть люэс. Говоря иначе, сифилис48. Прошу прощения, Анна Владимировна. Как супруга медика вы понимаете… После определенной стадии практически неизлечим. Телесные уродства, утрата памяти, устойчивый наследственный фон.

Определение социализма развеселило Константина, и он конечно же полюбопытствовал:

– А что такое самостийщина? Петлюровщина, грушевщина, гетманщина?

Манштейн с готовностью хихикнул.

– Гонорея, Константин Михайлович. Говоря иначе, триппер. Нередкое заболевание, в частности в военной среде. – Костя не покраснел, ему в этой сфере везло. – Вызывается гонококком, поражает, прошу прощения, Анна Владимировна, слизистые… м-м-м… мочеполовых путей.

– Вызывается гоно… чем? – заинтересовался Даниил. Но Манштейн, увлеченный своею теорией, вопроса его не расслышал.

– Симптомы заболевания – зуд, жжение и, не слушайте, Анна Владимировна, обильный гной желтовато-зеленого цвета.

Доктор, поморщившись – для Анны Владимировны, – радостно хихикнул.

– Не желтовато-голубого?

Манштейн улыбнулся, словно бы виновато.

– Желтовато-зеленого. Лечится. Чем скорее, тем надежнее и безболезненнее. Вещь неприятная, но не смертельная. Помню, был в Петергофе интереснейший случай. Впрочем… Простите, Анна Владимировна.

Костя задумался.

– Вы уверены, что не наоборот? Социализм – триппер, а самостийщина – люэс?

– Уверен. Впрочем, я петербуржский колбасник, а это ваши южные дела. Разбирайтесь в них сами.

Доктор Ерошенко хмыкнул. Помолчав, поинтересовался:

– А кто же тогда Деникин, Алексеев, несчастные Корнилов, Каледин, Добрармия?

Готлиб Францевич молча развел руками. То ли не зная, что ответить, то ли не желая кого-либо задеть. И тут Даниил поперхнулся смешком. На юношу взглянули в удивлении. У Даниила родилась идея? И действительно, идея родилась.

– А они, Константин Михайлович… – начал Даниил, – а они, Анна Владимировна… а они, Готлиб Францевич…

Даниил не мог набраться смелости.

– Да не тяни кота за хвост, зверю больно! – подстегнул его Костя, и Даниил отважно выпалил:

– Мандавошки!

Константин ощутил, как кровь приливает к щекам. Что? Что?! Да как он смеет! Невежда! Бездельник! Подлец! При нем, при отце! За кого он их принимает?

Но Михаил Константинович не обиделся. Михаил Константинович расхохотался. Следом, словно получивши санкцию, расхохотался Готлиб Францевич Манштейн. Рассмеялся и поощренный докторами Даниил. Анна Владимировна, не понимая Данииловой латыни, обвела мужчин глазами – двух смеющихся врачей, веселого племянника, насупленного сына. Растерянно спросила у Манштейна, почему-то не по-русски:

– Qu’est-ce que c’est mandavochka?

(В этом месте не удержался и Костя. Невольная его усмешка осталась незамеченной: фендрик, жестоко задетый, смертельно обиженный, свирепо сжал челюсти и не позволил никому усмешку разглядеть.)

Доктор Манштейн авторитетно объяснил:

– Вошь лобковая, Анна Владимировна, phthirus pubis. Уничтожается в течение трех дней посредством ртутной или серной мази.

Вот именно, в течение трех дней, пронеслось в сознании разгневанного Кости. А Добрармия бьется полгода, завоевывая Северный Кавказ и вытесняя оттуда большевицких наймитов Вильгельма! Но вот откуда Даниил узнал столь экзотическое слово? Mandavochka…

Об этом спросил у племянника доктор.

– От Игната, от Игната Попова, – честно признался кузен. – Я поинтересовался, перед самым его отъездом, что он думает про Корнилова, про Алексеева. А он: генералы эти против русского народа что мандавошки против… Только Косте, он сказал, не говори. Обидится, а ему волноваться нельзя. Но ты ведь, Костя, здоров уже, правда?

Костя был здоров. Спорить было не о чем.

Ах, Игнат, Игнат, опечалился фендрик. Вот она, твоя русская правда. Спрятал товарища, протащил полумертвого через все преграды, через «украинские», через большевицкие, до Житомира, и при этом видел в нем врага, не только своего, но русского народа в целом. Но довез, рискуя. Спас. Но врага. Но довез. Но… Или? Но одно дело Игнат, с его тяжелой жизнью, с его окопами, с его страданием. Для Анны Владимировны Игнатий святой человек. Он заслужил. А какое право имеет говорить о нас вот этот? Костя был уверен, твердо: теперь, после полугода белой борьбы Игнатий бы подобного не сморозил, тогда как Даниил…

Костя встал. Обвел глазами комнату. Лица у всех, кроме Даниила, сделались чуть виноватыми. Следовало сказать им, показать, поставить точку! И Костя поставил, сдавленным голосом провозгласив:

– Не мандавошки мы!

Сказано было так горячо, с таким поэтическим жаром, что Михаил Константинович, против воли, торжественным речитативом продолжил:

– Или от Перми до Тавриды, от финских хладных скал до пламенной Колхиды, от потрясенного Кремля до стен…

– Костя! – воскликнула Анна Владимировна, первой заметившая, как перекосилось лицо Ерошенко младшего.

– Ничего, мама, ничего. Продолжайте, папочка. Первый приз на конкурсе чтецов имени профессора Грушевского вам обеспе… Простите, Готлиб Францевич. Голова.

Покачнувшись, он вышел из гостиной.

Его оставили в покое. Уже потом, минут через тридцать, доктор Ерошенко, совершенно искренне, попросил у сына прощения.

– Alles in Ordnung, папа, nie szkodzi, – ответствовал угрюмый сын. – Это вы с мамой меня простите. Нервы. Симптом: довольно дома торчать, надо работать.

– Надо, надо. Ты пойми, никто не ждал от Даниила. Вот и рассмеялись. Да и я хорош. Не сердись.

– Не сержусь. Видишь – не сержусь.

Костино лицо действительно стало светлее. Доктор, обрадованный, сел напротив.

– И все же я должен тебе сказать. То, что я на самом деле думаю. Позволишь?

– Говори.

– Победят они, Игнатий и его партия. Не только потому что их больше. В твоем приамурском товарище есть, ты ведь согласишься, очень здоровое и очень мощное начало. Это не бессловесный солдатик, это глубоко сознательный социальный элемент. Стремящийся понять, пусть и не всё понимающий. А кто сейчас понимает всё? Я вот нет. Может, ты? И ты, стало быть, нет. Они победят, Костик. И Россию восстановят они. Возродят. Говорю без докторской иронии, поверь. Не хочешь верить? Костя, Костя.

***

Холодной осенью восемнадцатого, когда Деникин выдавливал остатки Красной армии с Кавказа, когда Краснов штурмовал Царицын, а Колчак подготавливал в Омске переворот, когда Ленин приходил в себя от подлых каплановских пуль, а чрезвычкомы осуществляли, в ответ на массовый белый террор, наш революционный и красный, – в эту памятную осень бывший штабс-капитан Ерошенко вел репетиторий по классическим языкам. Преподавать в гимназии он, недоучившийся студент, не мог, но как надежда русской филологии, как ученик знаменитого Карла Котвицкого, был приглашен для проведения внеклассных занятий, ставших необходимыми после многомесячных военно-политических пертурбаций, ударивших и по системе народного просвещения.

44.Вопрос дискуссионный. Ряд специалистов находит, что лучше облегчаться под внутреннюю.
45.Говорящий ошибается. Правильной считается форма «негр». Во всяком случае, считалась.
46.Всё течет (древнегреч.).
47.PERDOLUK I TUHODRYSZCZENKO. Stara baśń.
48.Автор как социалист и убежденный коммунист с данным заявлением Г.Ф. Манштейна не согласен.