Czytaj książkę: «Двадцатый год. Книга вторая», strona 21

Czcionka:

Сколько вас оставалось? Сколько сумело вырваться из дымного здания станции, где вы час или два отстреливались от наседавшего противника, надеясь еще на подход подкреплений, на бригаду, на то, в конце концов, что поляки уберутся сами, всё же налет есть налет и одно из условий его успешности – умение вовремя смыться.

Бригада не появилась. Поляки не смылись. Горел на путях «Гарибальди». Пылали вагоны базы. Рвался огнезапас. Мелькали тени – пешие, конные. В окна роем летели пули. Под окнами, невидимые отсюда, валялись погибшие в контратаке. Среди них – убитый наповал Герасимук. С тобой осталось тридцать шесть человек, каждый третий в крови и бинтах.

Раненый в голову Сергеев, стиснув зубы, молчит. Комиссар Варламов, на днях сменивший отозванного в ЦУЧК Оську Мермана, мучась от раны в живот, просит дать ему револьвер, с одною-единственной пулей. Магда, забившись по твоему приказу в угол, перевязывает выше локтя руку Тарасу Нечипоренко.

Под окном к тебе прокрадывается Мойсак. «Товарищ, начдес, вас Сергеев до себя кличет». Ты, пригнувшись, пробираешься к Сергееву. На последний военный совет. «Ерошенко, друг, смысла оставаться нет. Собирай людей, пробивайся к лесу. Согласен? Я с вами… сколько смогу. Тут как на тонущем корабле, надо… вовремя, а потом кто выплывет… Вот такая, братец мой, Цусима».

Варламов застрелился. Ты видел это, не зажмурил глаз. Где знамя? Знамя было с вами, как обычно, со знаменщиком, знамя взяли с собой, не оставили на базе. Знаменщик убит. Где знамя? «Здесь, товарищ начдес, – говорит тебе Мойсак. – У меня, вот тут, за пазухой». Взрыв за окном, потолок бороздят осколки.

Ты встаешь в простенке между окнами. В пустые рамы, визжа, влетают пули. Тяжело, всё труднее дышать. Крыша уже занялась. «Товарищи бойцы! Магда! Через пять минут… по моей команде… на прорыв. К лесу, к лесу». Надо выскочить с противоположной стороны – из окон, из дверей – и бежать. Просто бежать под пулями. Расчищая себе путь и не оглядываясь назад. Особое внимание на Мойсака. Нельзя потерять Мойсака. У Мойсака под гимнастеркой – знамя. Кусок материи на палке, о котором писал граф Толстой и вовсе не которым определяется победа. Поляки его не получат. Представить себе полячье, глумящееся над твоим полтавским знаменем, над красным знаменем сынов Эллады – нет! Ибо не к бегству… Теперь вам придется бежать.

Но ваш недолгий бег не будет бегством. Вы побежите сквозь огонь, через вражеские цепи, на прорыв. К свободе, к победе. Чтобы еще им показать. Чтобы пилсудовские твари запомнили. Навеки.

«Всем приготовиться! После меня командует Мойсак, после Мойсака – Капитанов. Журавский, Панченко – с Сергеевым! Шевчук, Рябоконь – с Мойсаком! Магда, готова? Ерофеев – пулемет – прижимаешь сволочей к земле – как выскочим, немедленно за нами. Ну, ребята… Раз, два, три…

Вперед, товарищи! За мной!»

***

– Ты счастливчик, – говорил Петру чоновец Коля Нагорный, – настоящий первоконник. Ты обязан мне рассказать. Всё. Как можно больше и подробнее. У меня мечта есть, представляешь? Книжку хочу написать, о Конной армии. Одна беда – я всё больше по бандам.

– Напиши про банды, – пожимал плечами Петя, – тоже интересно.

– Нет. Я хочу про большое дело, настоящее, про польский фронт. Понимаешь?

– Угу.

– Ты не думай, я видел конармейцев, и не одного. Но так чтобы поговорить, порасспросить – еще нет. Ты первый.

– Скоро увидишь.

Коля помрачнел. Их чоновский отряд, один из многих, ехал на подавление. Мятежа в Конной армии, в ее шестой кавалерийской дивизии.

В те горькие дни было тяжко нам всем. Нам казалось – не только знамена шестой, но все знамена Конной, все знамена Республики забрызганы грязью, заляпаны кровью, осквернены. Мы ехали как каратели и готовы были карать. Невыносимо было помыслить об этом.

– И тем не менее придется, – твердо сказал товарищ Суворов, представитель ЦУЧК, присоединившийся к нам вместе с чекистским каввзводом.

С ним вместе прибыл давний Петин знакомец и друг Иосиф Мерман. Мерман был мрачен, как все. «Тут не стрелять их надо. Тут я не знаю что надо. Тут надо…» Слов у Мермана не находилось. Обезображенные трупы, садические поранения, сожженные, разграбленные дома. Девушки, женщины – тех, которых не убили, не поранили, а только… Всего лишь… Словом… И так – поселок за поселком.

На первом же привале, на траве, под хмурым октябрьским небом, Суворов провел беседу с чоновцами.

– В прежние годы, – говорил этот страшный для преступных чекистов человек, – много врали о так называемых ритуальных убийствах. Будто бы совершаемых евреями в отношении христиан. Ученые доказали, документами и фактами, что это было чушью и дичайшей клеветой. К чему я вспоминаю об этом, товарищи? Вот к чему. Здесь перед нами в самом деле ритуальное убийство.

– То есть? – не понял Суворова Мерман. Уполномоченный Евобщесткома Швейцер, направленный из Киева вместе с отрядом, озадаченно нахмурился, но промолчал. Петя с Колей Нагорным переглянулись.

– А вот так, Иосиф Натанович. Мерзавцы сознательно совершают такое, за что советская власть, порою слишком добрая, жестоко накажет всякого. Сжигают за собой мосты. Погром для них – знамя антисоветского, антибольшевистского восстания.

Уполномоченный Швейцер, быстрым разумом схватив суворовскую мысль, коротко кивнул. Кивнул и Мерман, три-четыре раза, мрачно и зловеще.

Петя поднял, как на занятиях у Лядова, руку. Левую. В правой он держал поводья сивой кобылы Лушки, добронравной, ко всему привычной, моментально отзывавшейся на главные команды (хуже было с осаживанием и уступкой, а о принимании и говорить не приходилось). Кобыла нелегкой судьбы, Лушка сразу поверила Пете. За последний месяц она потеряла трех всадников, одного убитым, прочих ранеными – случай довольно редкий, поскольку кони как более крупная цель обыкновенно гибнут первыми.

– А нельзя сказать, – спросил у Суворова Петя, – что оголтелые бандиты и контрреволюционные агенты стараются связать вольных и невольных соучастников совместным преступлением?

Мерман поглядел на Швейцера: паренек-то наш, из Житомира, комсомол.

– Разумеется, – согласился Суворов, – это тоже. Тут, ребята, можно выделить множество разных сторон – от жестокости, жадности, грязной похоти до не знаю чего. Но те аспекты, что выделили мы с вами, – он поглядел на Петю, – мне представляются наиболее существенными. Впрочем, не настаиваю. Перед нами, так или иначе, смесь уголовных преступлений и антисоветских выступлений. А потому…

– Убивать как бешеных собак, – подытожил недавний гарибальдист Натаныч.

Он только сегодня, от Пети, узнал о гибели родного бронепоезда и дорогих его сердцу товарищей – Круминя, Герасимука, Сергеева, Ерошенко. Сообщить о том Суворову Натаныч не успел. На нашел подходящих слов. Вокруг и так хватало горя и смертей, и потому он не решился рассказать о смерти Ерошенко, который почему-то, Иосиф не знал почему, был важен для грозного цучекиста.

– То-то снова о зверствах ЧК завопят, – заметил кто-то из чекистского каввзвода.

Мерман отмахнулся.

– Нехай.

Руку поднял Николай Нагорный.

– Товарищи, я не знаю правда ли это. Но мне говорили, что в той дивизии сплошной бандитский элемент. Бывший махновец на григорьевце сидит да петлюровцем погоняет. Это правда?

Швейцер чуть заметно пожал худыми, в полинявшем пиджаке плечами. Мерман промолчал. Петя мог ответить, что в его дивизии каждый третий был бывший беляк, и что его геройский комэск был у мятежного вёшенского казачества важным, повыше комполка начальником. Не решился. Ответил Суворов.

– Честно говоря, не знаю. Однако не думаю. Скажу одно: успокоительная вещь – классификация.

Иосиф криво ухмыльнулся.

– Самых озверелых постреляем без классификации.

Суворов напомнил:

– И имейте в виду, товарищи, возможно сопротивление. Перед нами не сельская банда, а заслуженное боевое соединение. Деморализованное, разложившееся, без командиров, но всё же… Порох держать сухим.

После собрания, когда бойцы занялись отдохнувшими немного лошадьми – проверкой амуниции и прочей подготовкой к переходу, Мерман со Швейцером подошли к Майстренко и Нагорному. Мерман как к старинному приятелю, Швейцер – чтобы выразить признательность лицу, неравнодушному к судьбе несчастного народа. Осторожно, чтобы не спугнуть, потрогал Лушкино плечико темной костистой ладонью.

– У вас очень красивый белый конь, товарищ Майстренко. Сколько ему лет?

Поправлять уполномоченного, человека нового и незнакомого, Петя, разумеется, не стал. Не говоря о том, что красавицей Лукерью не признал бы ни один кавалерист. Не кляча совсем, да и ладно.

– Вроде бы двенадцать. Мы с ней всего три дня знакомы. Славная лошадка, добрая.

– Какой она породы? – счел необходимы полюбопытствовать Швейцер.

Петя не имел понятия, но разговор поддержать хотелось. Всё же не об изнасилованных, не об убитых.

– Мне говорили, ганноверская. Возможно, с орловской примесью. Немного с арабской. И, – осенило вдруг Петю, – со стрелецкой.

Прозвучало солидно и убедительно. Швейцеру понравилось, а про стрелецкую понравилось и самому Петру – в Лушке и впрямь было что-то от изящных полуарабских стрельчиков, даже странно, что он раньше не заметил. Мерман вслед за Швейцером погладил Лушке теплый нос. Кобыла не возражала – даром что такие фамильярности позволяют людям далеко не все коняги.

– Ты теперь у нас всадник на белом коне.

Снова «белый». Но старого друга не грех и поправить. Оська любит узнавать про новое, копит старательно знания.

– Как бы вроде, Иосиф. Кстати, тебе будет интересно. Наверняка. В кавалерии принято говорить не о белых лошадях, а о серых.

– И в каком же месте она серая?

– Была когда-то. Пока совсем не поседела. Белых от рождения лошадей не бывает. Почти. Просто есть такие, которые рано седеют.

– А рождаются, стало быть, серыми?

– Разными. Рыжими, гнедыми, вороными. Серость, – Петя прочел на днях неплохую статью про масти, – это переходная стадия. Довольно долгая, потому и говорится: серые.

– Век живи…

Швейцер незаметно отошел. Конские масти были далеки от насущных задач Евобщесткома. И надо было еще кое-что обсудить с командиром. Петя же утвердился на новом любимом коньке.

– Такие лошади очень точно называются по-польски: не серые, а сивые, то есть седые. По-русски тоже ведь так говорилось. Вспомним сивку и сивого мерина. Однако наша иппология и кавалерия следуют в русле западной традиции, по каковой причине…

Вмешался Коля Нагорный.

– Товарищ Мерман, остановите его. Не то он вам тут лекцию прочтет. Он же часами в библиотеке торчит и журнал «Конский спорт» листает.

Петя не обиделся, но уточнил:

– Не только. Я и в книги заглядываю.

Вскоре мы выступили. На лекции времени не было.

***

В тот же день, несколькими часами позже порох пришлось применить.

Местечко дымилось в пяти-шести местах. Из домов доносился бабий вой. Бандиты не поставили охранения, и мы свободно двинулись по улице к майдану – туда, где у повозок сновали темные фигурки с мешками.

– Боже, что это? – Коля дернул Петю за рукав.

Вдоль покосившейся изгороди ползло, подтягиваясь на руках, человеческое тело. Позади бессильно волочились словно бы пришпиленные, почти не прикрытые юбкой, красные от крови от ноги.

– Савченко, помочь, – кратко приказал Суворов бывшему с отрядом фельдшеру. – Рябинин, Купченко, охранять. Остальные, за мной!

Секунд через пять Петина Лушка шарахнулась от лежавшего посередине улицы мертвеца. Затылок начисто снесен был сабельным ударом.

– Вперед! Бей! – что было сил проорал Иосиф Мерман.

Нас, поднявшихся в галоп, заметили. Поняли, бросились прятаться. Из-за подвод ударили выстрелы. Краем глаза Петя увидел мелькнувшее за изгородью белое лицо и кисть с винтовкой. Пальнул из самовзвода, лицо и кисть исчезли.

Вылетели на майдан. Бросив лошадей направо и налево, принялись охватывать подводы с забившимися между них погаными людишкам. По готовым сопротивляться били, неумело, как могли, из винтовок и револьверов. Не столько попадая, сколько принуждая позабыть про глупые затеи. По другую сторону площади бежали, улепетывали – по улочке, прочь из местечка – десятка полтора пеших и конных бандитов. Не ведавших, что на спасительной, как им воображалось окраине, их ждет пренеприятнейший сюрприз: тачанка с пулеметом, три десятка всадников-чекистов и уполномоченный Евобщесткома Швейцер. Два остававшихся выезда перекрывали по отделению верхоконных.

– Вылазь, паскуда, кому говорю! – среди шума и гама, выстрелов, воплей орал боец Нагорный сховавшемуся за оградой беленького дома бывшему красноармейцу.

– Не стреляй, братишка, не стреляй! – лепетал тот, выползая на нетвердых ногах, отупевший, ошалевший от недавнего насилия, а теперь трясущийся от страха.

– Имя, должность? Говорить, сволочь!

– Боец Конной армии товарища Буденного, шестой дивизии товарища Апанасенко, первой бригады товарища Книги, тридцать…

Коля не дождался окончания доклада и выстрелил бойцу шестой дивизии в лицо.

На окраине затарахтел, как и предполагалось, пулемет. Бандиты, получив по сусалам свинцом, устремились в панике обратно. Норовили прятаться среди домов, в садах, на огородах. Полная очистка поселения, а именно отлов преступной шантрапы, затянулась на полчаса. Выловили или перебили всех, во всяком случае бóльшую часть.

– Синки, не вбивайте! – голосил перед Мерманом препоганого вида дядька в картузе и вышитой сорочке. – Не вбивайте, браточки! Це не ми, це вони! Понаїхали! Хай живе радяньска влада! Ганьба громилам!

Натаныч треснул боевого коршуна кулаком по гнусной морде и перешагнул через валявшегося у тачанки чубатого матроса-пулеметчика. (Тот, завидев враждебно настроенных всадников, кинулся было к машинке, но рухнул наземь, сбитый пулей. Пете могло показаться, что застрелил пулеметчика он. Но Петя видел: стреляли многие.)

После налета и облавы долго проверяли документы у захваченных живьем и застреленных. Из тридцати пяти погромщиков двадцать три оказались бывшими буденовцами, трое – бывшими «червонными казаками» Виталия Примакова, двое представляли сорок четвертую стрелковую, один – сорок пятую, прочие были примкнувшими к своре бандюками неопределенной масти.

Понемногу, разобравшись в ситуации, подходили, озираясь в страхе, жители. Уполномоченный Евобщесткома Швейцер, спихнув с тачанки труп второго номера, расположился на сиденье. Закинул в портфель не остывший еще наган, извлек из портфеля блокнот и изготовился слушать показания пострадавших.

***

Подобные короткие схватки вспыхивали в те дни по всему Бердичевскому уезду. Уже работал чрезвычайный ревтрибунал Конной армии, уже хватали и расстреливали бандитов – но долго еще чоновцы, вохровцы, курсанты, продотрядовцы будут разгонять, разоружать и истреблять бандгруппы из бывших красноармейцев, а представители парткомов и совдепов, Российского Красного Креста, Еврейского общественного комитета помощи жертвам войны и погромов – записывать рассказы о грабежах и диких зверствах.

То ли в самом деле множество бойцов Конармии бежало в те дни из частей и продолжало свои злодеяния, то ли в бандитских сообществах появилась мода называть себя буденовцами, но еще не раз и не десять на протяжении черного октября в показаниях очевидцев и жертв будет звучать один и тот же мотив: прибыли пятнадцать, двадцать, тридцать, пятьдесят буденовцев, начались грабежи, насилия, убийства. Справедливы, пожалуй, оба предположения. Бандитствовали как бандиты из бывших буденовцев, так и бандиты, прикрывавшиеся славным именем Первой Конной.

Насколько глубоким было разложение, видно по легкости, с какою утекали эти шайки перед наименьшей организованной силой. Примером служит успех суворовского отряда. Будь бандиты расторопнее, имей они авторитетных командиров, сумей они занять оборону, их преимущество перед плохо подготовленными и слабо ездящими всадниками было бы неоспоримым. (Мерман с Суворовым и вовсе не были всадниками, хорошо с коней в галопе на слетели.) Но недавние красноармейцы думали не о сопротивлении – уступая в этом смысле закаленным в бандитизме старым бандам, терзавшим в те же дни местности по соседству.

Шестая была расформирована. Покрывшие себя позором тридцать первый, тридцать второй и тридцать третий полки лишены были знамен, вычеркнуты из списков РККА и преобразованы в первый, второй и третий маршевые. Тридцать четвертый, тридцать пятый, тридцать шестой – сведены в отдельную бригаду.

***

В полумраке ресторации на Мокотовской Лидия смотрелась восхитительно. Не милая Ягенка из редакции, однако зов пола… Зов пола ощущался в ней ежеминутно. И черты лица – правильнее не бывает. Она сама сказала об этом Анджею.

– Порода, ее не скроешь! Равенство невозможно на анатомическом, на биологическом уровне. Мы горбоносы, а они курносы – вот истина. Это не я сказала, а одна поэтесса, московская, дьявольски талантливая, практически мой уровень, хотя… Ты ведь знаешь, что я поэтесса? Я прочту тебе стихи, мои последние, хочешь?

В ресторан на Мокотовской Лидия ходила вместе с Анджеем. Просилась и Ася, но Анджей воспротивился. Он не желал рисковать, Пальчевский представлялся небезопасным.

Лидия сгорала от желания. Она не сомневалась, что вскоре штабс-капитан исполнит польский долг перед одинокой русской женщиной. А иначе – зачем ему присваивали званья и чины? Они давно уже были на ты, по ее почину конечно, и оставалось всего лишь полшага.

(Пока же поэтессе приходилось, по утрам, довольствоваться горничной, очаровательно робкой и беспрекословно исполнительной Мальвиной. Номером вторым, вечерним, выступал безотказный и белозубый портье. Азиат, называвший себя Сунь Гуйин, он оказался на поверку киргизом из Чимкентского уезда, что отнюдь не умаляло его больших достоинств. Но как бы там ни было, и Сунь и Мальвина дарили Лидию исключительно физической близостью. Пикантной, но лишенной духовности. И потому невыразимо далекой от слияния, совокупления двух пламенных и нежных сердец.)

Пальчевский же как провалился сквозь землю. Высоцкий аккуратно и незаметно пообщался с двумя официантами. Оба подтвердили: да, целый месяц бывал здесь почти каждый вечер. Забронировал столик, наперед, вон тот, у окна. Среднего роста, худой. Тяжелые опасные глаза, длинная шея, смахивал на ящера. С такими гостями лучше не связываться. Но расплачивался щедро, и если бы они, официанты, не были знакомы с паном Высоцким, то ни слова бы об этом типе не сказали. От таких, как пан Пальчевский, следует держаться подальше и уж точно не перебегать таким дорогу.

– А у Барбары, вспомни, Анджей, вспомни! Вот где ощущалась порода. Зубы, пианистические пальцы, нос, потрясающей лепки аттический нос. А у Костика? Ты помнишь нос Костика?

Носа Ерошенко Высоцкий не припоминал – точно так же, как серых глаз. Интересно, помнила ли Аська?

– Да, – вдохновенно продолжала Юлианова, – Костик был подлинный аристократ, несмотря на простоватую фамилию. Не сомневаюсь, он сейчас у Врангеля. Знаешь, Анджей, я уверена, он был в Москве деникинским агентом. Разве можно представить себе его красным? Его и Зеньковича? – Лидия успела рассказать Высоцкому про Зеньковича, Генералова и прочих членов съемочного коллектива. – Чудовищная нелепость! Я слышала, ты участвовал в Ледяном походе. Прошел крестный путь вместе с Лавром Георгиевичем. И во втором кубанском? С Антоном Ивановичем? О-о! Знаешь, что сказала о таких, как вы, моя знакомая поэтесса, та самая? Вы – лебединая стая! Белые лебеди. Верные единственной возлюбленной – родине!

На патетическом месте Юлианова крепко стиснула лежавшую на столе руку Анджея. Польский орел, он же русский лебедь, потупив взор, уставился на бюст.

Пальчевский так и не появлялся. Вместо Пальчевского в этот вечер, а было то двенадцатое октября, день подписания перемирия между красной Россией и Польшей, в этот вечер в ресторацию на Мокотовской заявился «украинский» сотник Шкляров.

Как и тогда, в апреле, бывший прапорщик возник возле стола Высоцкого внезапно.

– Мое почтение, пан Высоцкий, – хрипло прозвучало сверху. – И вам… мадмуазель. Мое безмерное почтенье.

Юлианова испуганно отдернула ладонь, которой ласкала ставшую безвольной руку бывшего штабс-капитана. Анджей, придя в себя, поднял на непрошеного гостя глаза.

– Мое почтение, пан Шкляров. Если вы желаете устроить побоище, то лучше в следующий раз. Мы очень заняты.

Шкляров вздохнул. Можно было биться об заклад – виновато.

– Вовсе нет и отнюдь. Напротив. Я хочу принести извинения.

Изумленная Юлианова, ничего не понимая, предложила:

– Присаживайтесь, мсье Шкляров.

– Спасибо, мадмуазель. Пан Высоцкий не возражает?

– Садитесь, садитесь.

Трудно сказать почему, но Анджей поверил, что со Шкляровым сегодня можно разговаривать. Сотник был как минимум трезв.

У столика вырос находчивый кельнер с бокалом. Буль-буль, и бокал на две трети наполнился рейнским. Шкляров аккуратно отпил, собрался с духом и приступил к покаянию.

– Итак, пане Высоцкий, я намерен перед вами извиниться. Безобразная, отвратительная выходка. Не знаю даже, можно ли понять. Но попробуйте.

– Хорошо, хорошо, – успокоил его Высоцкий. – Попробую.

– Спасибо. – Шкляров повернулся к Лидии. – Мы с Андреем Ярославовичем… в одних окопах… под одними снарядами. Только вот он… А я… Да. Поймите меня, Андрей Ярославович, я был неправ, но дело не только во мне. Такая была атмосфера. Я горел, я пылал. Как сосна. – Он снова обратился к Лидии и пояснил. – Я был идейным украинцем. Такая вот, мадмуазель, петрушка.

Высоцкий не на шутку удивился.

– Были?

– Был, Андрей Ярославович, был. И сплыл. Ничего не осталось. Сгорело. Всё. Как сосна.

Шкляров выглядел столь удрученным, что Лидия прониклась жалостью. Жалеть мужчин, здоровых, сильных, было одним из ее амплуа.

– Всё-всё-всё? Сгорело?

– Абсолюман, мадемуазель! Лично для меня – айне тотале нидерляге. Но поймите, мадемуазель, меня надули.

– Как?

– Чудовищно, мадемуазель, чудовищно. Андрей Ярославович знает, но вам я должен объяснить. Объясниться. Я много думал, и я многое понял. Слишком поздно, увы, слишком поздно.

– И что же вы поняли, сотник? – подал голос Анджей.

– Я понял суть. Существо украинства. И могу объяснить. Теперь. Хотите?

– Надо ли, сотник? К чему вам терзаться?

Лидия не согласилась.

– Нет, нет, Анджей, пусть пан Шкляров объяснит. Расскажите, пан сотник, прошу вас.

– Спасибо, мадам… мадмуазель. Буду краток. Нам сказали, сказали по-другому, другими словами, но именно это… Что мы не будем больше русскими, что мы станем чем-то бóльшим и чем-то лучшим. Оно и сбылось. Ровно на пятьдесят процентов. Мы перестали быть русскими. Мы стали никем. Пропасть. История нас обманула.

Анджей вздохнул. Он впервые ощутил в себе нечто вроде жалости к такого рода субъектам. Не так-то трудно увлечь малосведущих искательных людей химерами – причем не только украинскими. Шесть лет назад в припадке колотилась вся Европа, в Азии османы резали армян, немцам срочно захотелось в Париж, французам – в Берлин, а итальянцам – в Вену. Но спору нет, химера украинства на подобном фоне выглядела русской аномалией.

– Не переживайте, сотник. Обманывали и других. Я тоже бывал обманут. Во многом. Мадемуазель Юлианова, полагаю, также.

– Бесспорно, – подтвердила Юлианова.

– Вместе с тем, – продолжил Анджей, – нам не следует путать историю с паном Грушевским.

Шкляров поставил бокальчик на стол.

– Разве Грушевский не историк?

– Грушевский – шарлатан, – объяснил Анджей Шклярову. – Многознающий, многоопытный шарлатан.

Шкляров был потрясен. Подточенные и наполовину разрушенные основы обрушились сегодня окончательно. Но почему, спросят нас, он поверил Анджею на слово? Сила авторитета. Малосведущим искательным людям свойственно искать авторитеты. Всё же некогда Анджей был старшим по званию.

– Вы так думаете, Андрей Ярославович?

– Знаю. Я ведь с историко-филологического. Слушал и читал историков много значительнее. Есть с кем сравнить.

Шкляров пожевал губами. Поднял бокал. Отпил. Пожевал. Подумал. Изрек:

– Да, значительнее. Вы правы. Обиднее всего, что честь… Честь свою мы не того… Не сберегли.

Теперь изумилась Лидия.

– О чем вы, мой друг? – спросила она на удивление мягко.

– О Пушкине, мадмуазель, о Пушкине. Я же таки, – повернулся он к Анджею, –эту самую книженцию прочел.

– Какую, друг мой? – почему-то прошептала сапфистка.

– Да про дочку ихнюю. Ерошенко-то наш перед тем как его…эти… – Лидия кивнула, давая понять, что знает о горькой судьбе Ерошенко. – Про дочку он, значит, читал. Я смеялся тогда, а теперь прочел. Мда. Повиниться мне надо, Андрей Ярославович. Это же я… Я, выходит… Я его убил.

Сдается, подумал Анджей, он не только с Пушкиным, он еще и с Достоевским ознакомился. Или это пассаж из Винниченко?

Заговорила Лидия, столь же ласково и мягко, как прежде.

– Как же вы его убили? Вы закололи его штыком?

Шкляров испуганно вздрогнул.

– Бог с вами! Скажете же. Но если бы не я… Если бы я не заявился к нему в тот день, он бы не сбежал от меня на то клятое сборище. Я, всё я. Кровь его на мне. Нет мне прощения, мадмуазель! Родину, почитайте, предал, хорошего, лучшего, наилучшего человека угробил. Но я пылал, я горел. Как сосна.

Несмотря на страшное воспоминание, Анджей испытал облегчение. Сейчас он сможет хоть чем-то утешить несчастного, запутанного, сбитого с дороги сотника. Кто знает, быть может сотник встанет на путь исправления.

– У меня есть для вас невероятная новость. Ерошенко выжил. Моя спутница подтвердит.

– Как? Что? Вы?..

Шкляров в новом потрясении уставился на Лидию. Лидия, пренебрегая приличиями, взяла несчастного офицера за руку.

– Да, пан сотник. Я могу. Последний раз я видела Костю Ерошенко в апреле. Теперь, я думаю, он должен быть у Врангеля.

Шкляров просветлел. «Это же надо… Невероятно… Нет, вы подумайте…» И моментально помрачнел.

– Зачем он там? Врангелю скоро каюк. Теперь, когда перемирие, краснюки навалятся всей силищей. Знаете, Андрей Ярославович, наши обратно замышляют поход, контрнаступление. Добывать Петлюре Киев, четвертый раз. Имейте в виду – я с ними не ходок. Не из трусости. Просто не пойду, и точка. А за хорошие вести спасибо. И простите меня. Нас всех, дураков, простите, если сможете. И сестренке вашей расскажите. Боевая дивчина! Как она Гындале зонтиком заехала!

Лидия в недоумении воззрилась на Анджея. Анджей горделиво усмехнулся. Вiльна и незалежна країна Иоанну Гринфельд запомнила.

***

Шкляров, выгоревший как сосна, покинул ресторан. Бутылка рейнского, вторая по счету, опустела. Пора было расстаться, но расставаться с Юлиановой Анджею не хотелось. Не хотелось возвращаться в пустую квартиру, не хотелось оставаться в одиночестве. Слишком много набралось впечатлений – Рига, Шкляров, Машенька Миронова. Но и в ресторане засиживаться не стоило. Накопления Высоцкого были скромны; частота посещений неуклонно их сокращала.

Они долго слонялись, всё теснее, всё ближе, по скупо освещенным улицам. Вышли на Бельведерскую, прошлись по аллеям, снова вернулись на Мокотовскую. Бродили по переулкам и улочкам возле Ротонды – площади Спасителя – и снова вышли на Мокотовскую. Квартира Анджея была неподалеку, и Лидия об этом знала достоверно.

– Нет, – гнул упрямо свою линию Анджей, – по мне, эти условия не наилучшие. Хапнуть две трети Волыни, Виленщину, Гродненщину, половину Минщины, со враждебным нам русским населением…

– Но ведь это низшие классы, – не менее упрямо возражала Лидия, зябко прижимаясь к офицерскому плечу. – Вы, Польша, спасете их от большевизма. От дьявольского наваждения. Если Россия навеки погибла, то не лучше ли им сделаться поляками?

В другое время он бы поглядел на Лидию с негодованием. Как на жалкое, загадочное насекомое. Но сегодня и сейчас Анджею хотелось иного. Стыдно признаться, но Анджею хотелось. Низменные чувства брали верх, кровь понемногу закипала, дом был близок. Моня, Моня. Тем не менее он заставил себя высказаться. Честно и открыто проговорить, что он думал на самом деле.

– Пойми, Лидочка, милая. Граница, проведенная по линии фронтов, русско-германского и русско-польского, не станет границей мира. Она станет источником новых страшных бедствий. Новых войн. Более ужасных и истребительных. И эта мутная история с Желиговским и Вильно… – Сбившись, штабс-капитан заключил. – Но сейчас об этом лучше не думать. Сейчас надо просто жить. Ты согласна?

Она приблизила шелковые губы к его суровому штабс-капитанскому лицу и прошептала:

– Вот именно, Андрюша, надо жить. Именно сейчас. Сию минут. У тебя найдется дома крепкий кофе?

– Да, найдется, – признался Анджей сдавленным, охрипшим, сиплым голосом. – Кофе, масло, сыр, наполеонки.

– Я знала, знала, знала!

Первый поцелуй, глубокий и ошеломляющий, Юлианова произвела еще на улице. Подалее от фонаря, в густой тени, под звон трамвайного звоночка. Будем жить, смиренно думал задохнувшийся Анджей Высоцкий. Кто виноват? Пальчевский, Шкляров, Рига, Желиговский? Будем жить.

Кофе они выпили позже. Много позже, чем планировал Анджей. Опрокинутый на ложе – ложе страсти, воскликнула Лидия, – он утратил малейшую способность к сопротивлению. Равно как и желание сопротивляться. Что говорить об Анджее, тогда как всякий бы на месте Анджея…

– Как ты возьмешь меня, польский улан?

– Я не улан. Я командовал пулеметной ротой.

– Как ты будешь брать меня, командующий польской пулеметной ротой?

– Пулеметной ротой я командовал в русской армии. В польской я всего лишь был сержантом. А вообще-то я историк. Испанист. Изучал эпоху Филиппа Тре…

– О боже, сколько лишних уточнений. Ты не поэт, ты угрюмый прозаик. А я поэтесса, и это значит…

– Что? – простонал, теряя сознание, Анджей.

– Что я обожаю ездить. На огненных жеребцах. Андалусских! Вот так. Тебе нравится, пулеметчик-испанист?

– Максимист…

Зрелище было невыносимым. Невыносимо прекрасным. Если даже Лидия, скинув одежды, представала божеством, Тициановой Венерой, кем же представала Барбара? Или Агнешка Голковская? Монечка очаровательна и златокудра, но для Монечки любовь коммерция. Тогда как тут – воплощенное и целеустремленное бескорыстие. Даром что испанистам ближе Венера Веласкеса.

– Я не сомневалась, kawalerze. – Русская Венера на андалусском жеребце наслаждалась звуком польских слов. – To będzie drugi Grunwald!43 Ты пропоешь мне «Богородицу»?

– Какую «Богородицу»? – смутился Высоцкий, расплющенный непосильным блаженством. Промелькнула нелепая мысль: намечается кощунство, черное таинство, глумление над христианскими святынями?

Юлианова, приподнявши ладонями сочные, но не чрезмерные перси, покачала головой и укоризненно промолвила:

– Ты не поляк? Это гимн польского рыцарства.

Анджей устыдился. В самом деле, позабыть известное любому недоучке. Нет, этой женщине лучше не возражать. Пусть делает, что хочет. У нее получится.

43.Это будет второй Грюнвальд (пол.).