Czytaj książkę: «Двадцатый год. Книга вторая», strona 16

Czcionka:

Можно представить, каково было читать об этом Буденному, Ворошилову, Апанасенко. И чем возразить? Это-де не яковлевцы обратили нас в бегство, а настоящие польские уланы? Кто-то справедливо укажет: но ведь это художественная проза, писатель позволил себе маленький домысел. Однако то же самое можно прочесть и в писательском дневнике: «кого же рубить, как не их, козаки есаула Яковлева». В записи присутствует и чернобородый офицер. Остается предположить: перед злополучной атакой случайно распространился или намеренно распространен был слух, что на высоте стоят предатели. Что же до черной бороды, то кто-то из бойцов мог увидеть ожидаемое – там, где встали казаки-изменники, там найдется и предательская борода.

Остается последний вопрос: зачем была нужна командарму позабытая им впоследствии атака и имела ли атака шансы на успех? Ответ очевиден: она обеспечивала правый фланг отступления, устраняла возможность обстрела шоссе, по которому предстояло идти армейским обозам. Шансы на успех с учетом соотношения сил были огромны. Ударом во фланг могла быть разгромлена дивизия Руммеля. Однако шестая, измотанная многодневными боями, к вечеру тридцать первого августа надломилась. Она утратила не только физические силы, она утратила веру в победу.

Враг, утратив силы, веры не утратил.

***

В отличие от политотдельца Лютова, скакавшего вечером тридцать первого августа в атаку на высоту 255, наш эскадрон, равно как наш полк, наша бригада и наша дивизия, участия в великой комаровской свалке не принял. В тот день мы шли, так сказать, в авангарде отступления и вместе с четвертой пробивали армии дорогу на восток.

Отход основных сил Конной из района Замостья произошел не тридцать первого августа, а первого сентября. Всю ночь шестая кавдивизия Апанасенко находилась в районе Чесников, неподалеку находились обозы, полештарм, тыловые службы. Движение началось наутро. Четвертая Тимошенко по-прежнему пробивала дорогу по шоссе, четырнадцатая Пархоменко обеспечивала левый фланг, одиннадцатая Морозова – правый.

Тридцать первого наш эскадрон воевал только в пешем строю, перемещаясь, разумеется, в конном. Первого сентября нам довелось сразиться в конном – с вражеской конницей. Мы напоролись на нее, выйдя поутру из лесу, из темного узкого дефиле, совершенно неожиданно – неприятельской кавалерии на боевом участке дивизии не предвиделось. Эскадрон был тыловой походной заставой, бригада ушла вперед, и перед нами в полный рост поднялась угроза быть отрезанными. В полуверсте от головы нашей колонны в развернутом строю стояла превосходившая нас конница, слева, посреди разбросанных в лугах кустарников и сосен, шевелилась неприятельская пехота. Мерзко повизгивали пули, пока что над головами, но когда противник поправит прицел…

– Сабли к бою! – скомандовал, моментально оценив наше положение, комэск. – Развернуться! Рысью! Марш-марш!

Команду повторили взводные, и мы, развернувшись, широкой рысью, благо кони за ночь отдохнули, поскакали на стоявших перед нами польских конников, выходя из-под флангового обстрела. Паны, не смутившись, оставались на месте. Под серым небом – после погожего дня накануне небо опять затянуло тучами – их строй нам казался черным.

Лядов, следом за комэском, чуть ли не пропел, вдохновенно, очередную команду, и каждый словно бы услышал звук трубы: «Ну, в галоп, в поводья конь, и шенкель ему в бок…»

– А теперича, ребятки, – гаркнул комэск, – не зевай! Делай как я!

Мы скакали за комэском размеренным экономным галопом, выражаясь по-казачьи – наметом. Лядов бросал стремительные взгляды – на нас, на всё более близкого врага, на Толкачева, на его очки, на червоневший на сером фоне наш эскадронный значок. Левка Шифман изготовил револьвер, Толкачев стиснул в ладони маузер. «Попадешь в меня, убью, четырехглазый!» – непривычно добродушно напутствовал политотдельца Незабудько. Разминая руку, он перекрестил воздух шашкой.

Широким галопом мы понеслись без команды, просто следуя примеру взводных и комэска. Взвизгнув, завыв заорав: «Ура!» Навстречу нам, блестя клинками, рванула с места шляхта. Секунда, другая, и…

Комэск сработал, как всегда, умело – как работал против немцев, против белых, против петлюровцев и, было время увы, против наших. Польский конь пронесся мимо, а на нем, раскинув руки и вздрагивая, заваливался на спину всадник. Шашкой, переброшенной в левую руку, был в то же мгновенье погашен второй. Толкачев неудачно выстрелил из маузера, и если бы поляк не растерялся, политотделец был бы непременно зарублен. Не повезло Мицкевичу – никто и не заметил, как он дернулся и, словно бы желая обнять свою лошадь, упал ей, мчавшейся карьером, на шею. Незабудько с Лядовым отбились от улан – или уланы отбились от них. Левка пальнул из нагана в командно кричавшего всадника. Пролетевший мимо Левки польский конник, сверкнув клинком, срубил Миколку, приставшего ко взводу месяц назад паренька. Двое наших, сбитые пулями, вылетев из седел, угодили под копыта.

Всё вышеописанное произошло за время, которого бы не хватило, чтобы выговорить «раз-два» – и точно так же сшиблись, обменялись ударами и пулями десятки польских и не польских всадников.

Мы прорвались. Пробились. Пролетели. Путь был прорублен, открыт. Комэск, придержав на секунду коня, распорядился: «Не отставай!» Мы поскакали вперед, на восток. Щелкали вдогонку револьверные, хлестали винтовочные выстрелы, откуда-то работал пулемет, слетел с коня и покатился по траве эскадронец Федотов. Удивительным образом долго не падал мертвый уже Мицкевич. Конь его, влекомый инстинктом, несся следом за всеми, пока в какой-то момент, встревоженный отсутствием повода и непривычной тяжестью на шее, резко не остановился. И лишь тогда Мицкевич дернулся и грузно, мертво повалился наземь. Мы этого не видели, мы скакали, скакали, скакали.

Минут через десять – минуты показались часом – перед нами появились два наших спешащих на звуки боя эскадрона. Мы развернулись и проехали с ними пару верст в обратную сторону. Издалека посмотрели на рыскавших по полю врагов, подобрали мертвого Шурку Мицкевича, увели за собой его испуганную, одинокую лошадь.

Вечером мы с дивизией перешли через Гучву и на следующий день отбивали под Грубешовом польские атаки на переправы. Много позже выжившие узнали – это был конец Замостской операции.

***

В горькие для Республики дни Барбара тщилась разобраться в происходящем. Вычитать хоть что-нибудь между газетных строчек. Понять – где находится Костя, что с ним теперь, как его замечательный «Гарибальди». Занималась практически безнадежным делом. Ясно было одно: бои идут по всей линии огромного извилистого фронта, и где-то там, если живы еще, сражаются т. Ерошенко, т. Мерман и их отважные сподвижники. И что-то еще намечается в глубокой-преглубокой Азии, в феодальной и средневековой Бухаре.

В библиотеке сделалось уютнее. Куда-то исчез, запропастился Красовер, и если бы не беспокойство за Костю, если бы не слухи о катастрофе, о польском наступлении, Барбара отдыхала бы душой. Но беспокойство было слишком сильным, слухи – навязчивыми. И ко всему, опять возник Красовер. Оторвав Барбару от газет с новостями о Бухаре, Амударье и о гнусном бухарском эмире – эксплуататоре и поработителе среднеазиатских народов.

Завидев в проеме расплывчатый силуэт, услышав жиденький, но наглый голосочек, Барбара вспомнила – с чего бы? – о подарке поэта Володи. Нет, она не подумала: «Зря я бросила его тогда на трупы». Она вообще ни о чем не подумала, просто вспомнила. Как ее палец жал на спуск, как резко подпрыгивал ствол, как взвизгивал, всё тише, тише, тише, убиваемый злобной московской волчицей несчастный варшавячек Трэшка.

(Читатель заворчит: не слишком ли часто персонажам и героям приходят в голову кровожадные мысли? Заверяем: ничего кровожадного Басе в голову не пришло. Что же касается прочих действующих лиц, то окажись читатель на их месте… О, мы бы поглядели на читателя.)

Ни Бася, ни Красовер не знали, что это их последняя встреча. Более того – их последняя схватка.

Поначалу ничто не предвещало ничего. Историк, как обычно взгромоздил свою задницу на стул – благодаренье богу не на стол, – и округлил поросячьи глазенки. Жестикулируя, побрызгивал слюной, нес свою стандартную околесицу. Бася не слушала, глядя в номер «Коммуниста», в сообщения под рубрикой «На красном фронте», тщетно силясь понять, что же происходит на ЗФ, на ЮЗФ, на Зеравшане и Кашкадарье. В конце концов такое бывало уже, и не раз.

– Мне кажется, что вы меня не слушаете! – пожаловался Барбаре на Барбару Красовер.

– Отчего же не слушаю? Слушаю, – заверила Барбара ученого невежу.

– И о чем я говорил?

– Вы? О том, что… что о моральных качествах индивида мы можем и даже обязаны судить по его отношению к евреям и еврейскому вопросу. Так ведь?

– Так, – согласился Красовер. И в ожидании уставился на Басю.

Барбара же, машинально повторившая машинально услышанную чушь, только сейчас осознала в полной мере, что именно сморозил Красовер. И воззрилась на него, Красовера, мягко говоря, в изумлении. Красовер заметил в глазах у Барбары блеск. Однако оценил его неверно. Недооценил.

– Вы так на меня смотрите… – проговорил он со значением. С надеждой на развитие сюжета.

В душе Барбары заплясали веселые чертенята. Тщетно взывал к ней голос: «Остановись, безумная! Молчи!» Чертенята прыгали, подзуживали, хихикали и хохотали. Эмир бухарский был немедленно забыт, до эмиров ли тут бухарских, когда представился случай – разделаться раз и навсегда с подлейшим и гнуснейшим из красоверов. Как разделается вскоре товарищ Фрунзе с эмиром и бухарскими баями и беками.

Словом, Барбара посмотрела на историка с невообразимой прежде нежностью. Мягко-мягко-мягко улыбнулась. И заговорила.

– Знаете, товарищ магистр, – сказала Бася пораженному Красоверу, – когда мне было лет приблизительно восемь, я тоже пришла к потрясшему меня логическому умозаключению. – Красоверу было бы впору насторожиться, но он глядел на прекраснейшую в мире варшавянку как завороженный. – Людей, поняла я однажды, можно оценивать по их отношению ко мне, милой и славной девочке, богато одаренной, непохожей на других и столь беззащитной в этом жестоком мире. К двенадцати я стала менее эгоцентричной. В пятнадцать мне было стыдно себя восьмилетнюю вспомнить. В восемнадцать я вспоминала о своих детских идеях с улыбкой, потому что поняла – не одна я была такой дурой. Я хотела сказать, такой наивной. При том что многие другие подобную наивность благополучно сохраняют на протяжении жизни.

Барбара закончила свой спич на той же мягкой дружелюбной ноте, на которой начала. Не добавив ни капли жесткости, а ведь могла бы, имела основание. Красовер молчал.

Красовер молчал очень долго. Смотрел на Басю, потом куда-то мимо Баси, потом на монографию о патологиях беркширских хряков. Потом опять на Басю, стараясь взглядом выразить невыразимое, что медленно и страшно закипало в его, Красовера, душе. И наконец он произнес, медленно и четко, едва не по слогам:

– Я всегда подозревал, Барбара Карловна, что в душе вы оголтелая антисемитка.

– Я? – удивилась Бася, ожидавшая чего-то большего, во всяком случае чуть более оригинального.

– Нет, я! – подскочил на стуле Красовер. Правая рука его взметнулась к потолку. – Это не просто антисемитизм. Это интеллектуально изощренный антисемитизм, по виду – высказывание в рамках приемлемости, а на деле – теоретическое обоснование погромов. Так сказать, zivilisierte Antisemitismus.

– Zivilisierter, – поправила Барбара. Разумеется, машинально. Склонение прилагательных по сильному, слабому и смешанному типу пани Малгожата вбила в дочку намертво.

– Что? – на секунду смутился Красовер.

– По-немецки, – терпеливо объяснила Бася, – если без der или другого детерминатива с окончанием -er, будет zivilisierter. Разве на идиш не так?

На пухлых ланитах Красовера проступили багровые пятна.

– Вы… вы… вы… нравственная уродка!

– А вы, по-моему, просто дурак, – предположила Бася. – Который даже родного языка не знает.

– Ах так! – рявкнул в бешенстве магистр.

Вслед ему, бросившемуся из библиотеки, Бася успела прокричать: «Только ради бога не хлопайте дверью!» После чего, взяв веник и совок, вышла в коридор выметать осыпавшуюся на пол после гулкого удара штукатурку.

Час спустя Красовер жаловался Фридлянду, в комиссии Евобщесткома.

– Утонченная форма антисемитизма. После разговора с ней мне хотелось… мне хотелось… мне хотелось вымыть руки.

Фридлянд удивился.

– Барбара Карловна вас трогала за руки?

– Прекратите. Вы, я вижу… и давно уже знаю… тоже туда же.

– Я? – еще сильнее удивился Фридлянд.

В ответ на что получил общеизвестную пошлость.

– Самый худший антисемитизм, – поведал Красовер со знанием дела, – это еврейский антисемитизм.

После стремительного ухода Красовера – здесь он дверью хлопать не рискнул – Фридлянд печально сказал двум оказавшимся рядом коллегам, Лазарю Натанзону и Голде Зильберштейн:

– В этой глупой истории меня удручает лишь одно. Лет через двадцать кое-кто о всей нашей работе станет судить по таким вот красоверам. Погромы? Какие такие погромы? Это про которые Красовер говорит? Да мало ли что говорит Красовер.

– И что же нам теперь, оглядываться на красоверов? – безразлично спросила Голда, откладывая в сторону листок со свежим сообщением – о захвате бандой Завзятого, бывшего помощника батьки Зеленого, местечка Кагарлык и о начавшемся в местечке избиении и грабеже.

Фридлянд пожал плечами. И действительно, что им за дело до красоверов? Уезд и губернию трясет от беспорядков – на почве мобилизации, на почве петлюровской, махновской, врангелевской агитации и, чтоб им пусто было, на почве недостатка соли. Бандитов сотни и тысячи, у них орудия, тачанки, пулеметы. Члены волревкомов – смертники, бандиты их расстреливают, вешают. Верных долгу красноармейцев рубят, заживо сжигают, закапывают. Неизвестно, сколько евреев будет убито в захваченном бандой Кагарлыке, местечко до сих пор не освобождено.

– И все же вашей Котвицкой следует быть поосторожнее, – обеспокоенно заметил Натанзон. – От Красовера лучше держаться подальше. Такой ведь и накапает запросто – таким же подлецам, как сам. Поговорите с ней, Марк Захарович. Она умная, не обидится.

***

– Всё, – прошептал Лядов хрипло. – Готов я, ребята.

– Молчи, комвзвода, вытащим! – рявкнул в сердцах Незабудько. Понимая – тащить бесполезно. Тряска доконает раненого в айн момент.

Положение нашей группы было препаршивым. Пешие и конные подразделения противника, перебравшись там и сям через Гучву, распространялись в обе стороны. Дивизии снялись с позиций и уходили на восток, к Бугу. Наш взвод, его остатки, назначенные в тыловой дозор полка, несколько раз натыкался на пехоту и конницу, был в конце концов отрезан, понес потери, был рассеян, и теперь четыре всадника мотались по польским тылам в поисках свободной дороги к своим. Откуда вылетела пуля, ужалившая Лядова, мы не разобрали. Слишком часто в нас стреляли в этот день.

Толкачев склонился над комвзвода.

– Болит, Иннокентий?

– Нет, комиссар, не болит. Но ты знаешь… не маленький… такая дырка это… Оставляйте и уходите.

– Так и оставить? – выдавил Незабудько. – Шляхта наскочит…

Нам было ясно, что имеет в виду Незабудько. И страшно было, что Лядов об этом нас попросит. Всем было страшно, Незабудьке тоже. Лядов нас помиловал.

– Ничего, ребята. Сам отойду. Не бойтесь. Шарлотку… подведите… проститься.

Шифман огляделся. Шарлотка стояла неподалеку, вертела умной головой, выискивая загороженного нами хозяина. Передав комиссару поводья Люцика, Левка сделал шаг в ее сторону. Шарлотка, заметив движение, сделала короткий шаг навстречу. И тут просвистело, потом громыхнуло и вышвырнуло вырванные комья земля. В полусотне шагов, в общем-то безопасно. Будь Шарлотка под всадником или в поводу, она бы не испугалась – как не испугались остальные наши кони. Но Шарлотка была одна, и потому она бросилась в сторону, потом в другую, а затем рванула к недалекой рощице. «Ах ты черт», – ругнулся Незабудько.

Лядов, ничего не видевший, всё понял.

– Сбежала? Ничего… лишь бы выжила.

– Поляки поймают, – озабоченно шепнул Незабудько Толкачеву. – Вона, остановилась. Может…

– Оставь, – просвистел со злостью Шифман. – Не настрелялся?

– Хрен с вами. Я бы и сам не стал. Не живодер, як хтось собi думає.

– Чего там шепчетесь, бойцы? – раздался голос Лядова.

– Думаем, Иннокентий Петрович, – ответил за всех Толкачев.

Мы оставили комвзвода на обнаруженной неподалеку ферме. Или на хуторе, или на фольварке – как ее лучше назвать? Аккуратный домик, садик, сломанная в трех местах оградка, амбарчик, хлев, конюшня. Одна сараюшка сгорела, остальное бои пощадили. Хозяев не наблюдалось. Видимо, ушли заблаговременно и угнали скотину с собой.

В саду мы на скорую руку нарвали груш и яблок, положили рядом с Лядовым, взяли немного с собой. Прощались недолго, без сетований и слез. Гул боя смещался к востоку. Нужно было догонять своих.

– Лева, – уже распрощавшись, сказал вдогонку Шифману Лядов, – ты лошадок потом не бросай. Оно твое, природное. А Петьку Майстренко увидишь, и ему скажи – чтобы тоже не бросал. Он ведь любит их. Упрямый… Правда?

Шифман кивнул. Мы вскочили на наших измученных кляч – Шифман на Люцика. Незабудько на подобранную недавно, после четвертой в походе потери, кобылку непонятной, польской должно быть, породы. Толкачев на гнедого, тоже трофейного, мерина. (Рыжая Танька погибла под Бродами, в том самом бою, где польский кавалерист ловко снес руку бывшему старшему уряднику, развеселому товарищу комэска. «И не так щоб пощастило, – философски прокомментировал на днях его досадную утрату Незабудько, – и не так щоб зовсiм нi. Вiн теперь десь у Житомирi, потiм буде вдома, на тихому свойому Дону. А ми в тiй холернiй Польщi…»)

Мы проблуждали добрых три часа, выискивая, где бы проскользнуть. Объезжали рощицы, заросли, трупы, опрокинутые повозки, брошенное оружие. Вслушивались в гром разрывов, отдалявшийся и отдалявшийся к востоку. Дважды натыкались на разъезды и, не вступая в разговоры, уносились в сторону, подальше от распознанного врага – по пикам, по складным летним шапкам. Раз мы натолкнулись на целый пехотный взвод – от него уноситься пришлось под огнем. «Да тут полячья что твоих тараканов», – на скаку, пригибаясь под пулями, неполитично проорал политрук. «Польша!» – логически объяснил неудобную ситуацию Шифман.

Наши странствия закончились в общем и целом скверно. Отскочив от одного кавалерийского отряда, мы напоролись, почти немедленно, на другой, в полтора десятка сабель. Наши кони, в мыле, тяжело поводили боками и больше никуда не хотели скакать, не могли. Незабудько бросил взгляд на Шифмана. «Простимся, Левушка, по-большевицки? Ты на меня зла не держи. Я, конечно, вашего брата не так чтобы сильно, но ты хлопец себе ничего. Джигит. Не бердичевский». Толкачев замечания делать не стал. Лишь кивнул обоим, тоже на прощанье, и попытался напоследок улыбнуться. «Только бы скорее, не достаться бы раненым в плен».

Левка сжал в сумке второй револьвер – Петин опыт приобрел во взводе популярность – и подобрал подходящую цель. Молодой и симпатичный офицерик, с пшеничными усами, чуть вздернутым носом и оскорбительно незлыми, добрыми какими-то глазами. В фуражке с малиновым околышем.

– Козацы! – крикнул добрый офицер. Солнце с юго-запада било ему в глаза, и он с трудом заставлял себя не щуриться. – Вшистко скончоне. Не ма сэнсу забиять себе. Поддайте се. Я проше! Не тшеба забиять себе! Иле можна, людзе?

Левка понял основное: казакам, то есть им, предлагают сдаться. Потому что всё кончено. Уланы в таких же, как у офицера, фуражках или в складных суконных шапках окружили русских полукругом, держа наизготовку винтовки или сабли. Толкачев заметил по лицам, что настроены солдаты не столь благодушно, как их странноватый, не польский какой-то начальник.

И в тот же миг наш комиссар услышал выстрелы. С начальника улан слетела, словно бы подпрыгнула фуражка, сам он дернулся, согнулся, стал заваливаться вбок. А следом комиссар услышал новый грохот, словно полоснули по воздуху кнутами, и больше не услышал ничего. Обожженный раскаленным, из трех винтовок газом, с пробитым в трех местах телом, он рухнул со взметнувшейся кверху лошади, застрял ногою в стремени и потом, когда лошадь бежала к зеленеющим поодаль зарослям, бился затылком, ничего уже не чувствуя, о неровности польской почвы.

Смерть Незабудьки тоже оказалась скорой. Две пули, одна в голову, другая в грудь, моментально оборвали жизнь кубанца – глуповатого и злобноватого в повседневности, но смелого и дельного в бою. Шифману повезло много меньше. Он трижды успел еще выпалить из револьвера, сбив с лошади бросившегося к нему врага и кого-то задев. Промахнуться было трудно. Поляки и не промахнулись. Нажимая на спуск четвертый раз, Левка ощутил, как под ним внезапно провалился Люцик. Левка оказался на земле, рядом с упавшим и хрипящим четвероногим товарищем, последним из тех, с кем начиналась служба – его, Кораблева, Майстренко – в комсомольском взводе Лядова. Левка успел еще вскочить – чтобы получить от подлетевшего всадника сабельный удар, а следом от другого еще один удар, а следом от третьего – третий удар. Еще живой, но уже на земле, он видел, как уланы соскакивали с коней, как кинулся к нему, что-то крича, о чем-то прося, застреленный им и Незабудькой, но видимо не насмерть, офицерик – с окровавленным лицом, в окровавленном кителе, размахивающий руками. Того, как офицерик, потерявший последние силы, упал, этого Шифман не увидел. Только чувствовал – снова, снова, снова – боль, прежестокую, дикую боль, когда его, по груди, плечам, по голове, били и полосовали саблями. И наконец он чувствовать перестал.

– Получи! Получи! Получи! – кричали Антось Шиц и Помяновский, нанося удар за ударом по мертвому, но страшному еще для вольной Польши первоконнику и конармейцу Левке Шифману. Борковский, теряя сознание, уходя и возвращаясь, уткнувшись в траву, бормотал: «Прекратите, перестаньте, отбой». Яцек Круль тащил из сумки бинт, кто-то ловко обшаривал Незабудьку, кто-то бегал за лошадью, таскавшей в стремени остывавшего Толкачева.

Круль перевязал Борковскому голову. Стащив с поручика куртку и нательное белье, осмотрел ранение в бок. Изведя последний бинт и взяв у кого-то другой, перемотал поручика поперек корпуса. Обе раны были неопасны, пули Незабудьки и Шифмана прошли по касательной, с головы был сорван небольшой лоскутик кожи, с бока вырван маленький шматок. Если обойдется без заразы, то наверняка обойдется.

(Поручику Борковскому везло, который раз. В отличие от Кветня, получившего от Левки аккуратно промеж глаз. Притом что в Кветня Левка шмальнул наугад, не целясь. Вмешательство неба, судьба? У автора отсутствует наклонность к метафизике. Автор от суждения воздержится.)

***

Он пришел в себя опять. На траве, как тогда под Казатином. Как тогда, сквозь пелену, различил черты Яцека Круля, словно сквозь вату услышал, как и тогда, голоса.

«Отчаянный парень попался. Чего ты, бляха, хочешь, большевик. Большевик не большевик, а с виду натуральнейший жидяра. Тебе, Антось, всюду мировое еврейство мерещится, ты его еще на обрезание проверь. Жалко, парни, так комиссара ни одного и не словили. Может, тот был комиссар, что в поручика шмальнул? Какой те, бляха, комиссар? Не видишь, казак, по-кавказскому одетый, с кармашками патронными. А другой, того что в стремени уволокло? Документы, ребята, забрали? Тебе их надо, ты и забирай. Да забрал я, забрал, успокойтесь. Во, смотрите: Тол-ка-чев, по-ли-ти-чес-кий от-дел ди-ви-зии, самый настоящий комиссар. Жалко, живцом не взяли падлу».

Когда его посадили на лошадь, он понял, что может держаться. Круль и кто-то еще были рядом, подстраховывали. «Надо срочно к санитарам, хоть бы на повозку переложить. Я тут видел двор неподалеку. Неподалеку – это сколько? Сойдет, двигаем. Как вы, пан поручик? Ничего, ребята, ничего». Кветня, мертвого как смерть, положили на его же, кветнева, коня. На толкачевского мерина и на кобылу Незабудьки пристроили трофеи. Прощальным выстрелом добили Люцифера. «Неплохой был коняшка, нарядный. Немецкий похоже, кавалерийский».

– Надо же, пан поручик, – посетовал, поддерживая Тадека, Яцек Круль, – Третий раз вас уже. За четыре-то месяца. Кресты бы так часто навешивали.

Ему ответил чей-то голос… Борковскому знакомый… но сейчас Борковский распознать этот голос не мог.

– Кому-нибудь навесят, не обидят. Вот вы скажите мне, ребята, когда всё это кончится?

Второму голосу ответил третий голос.

– Я, братцы, тоже сыт по горло. С пятнадцатого года, без передыху.

– И еще бы я знать хотел, – сказал со злостью второй, – нам и взаправду землю дадут? Если да, то когда?

– Не беспокойтесь, капрал, на востоке дадут всем желающим, – обнадежил второго четвертый. Кажется, Шиц.

– Ага, дадут, – хмыкнул третий, – не на земле, так под землей.

– А я, – рассердился не на шутку второй, – не хочу на вашем бляхином востоке. Далеко и неприятно.

Его поддержал, не раздумывая, Круль.

– И мне чужого не надо. Я дома хочу. Дома.

– Он хочет. Вы слышали, господа? – Кажется, Помяновский.

Следом раздался ехидный голос… Шиц?

– Вы, Круль, случайно не большевик?

– А что, вполне, – поддержал кто-то Шица. – Вот шнабель-то. Ладно, ладно, не сердись, шуткую. Держи поручика и знай свой интерес. С начальством лучше дружить.

«Совсем обнаглели, – сонно подумал Борковский, напрягая остатки воли, чтобы не утратить сознания, – ну и черт, скорее бы доехать. Так ведь и Мани не увижу. А ее нельзя расстраивать, нельзя».

– Да, накрошили людей и лошадей.

– Ага, богато. Шицман, запевай, ты парень с голосом.

– Сам ты, бляха, Шицман, – обиделся Антось. Однако запел, поначалу негромко, словно бы неуверенно. – Розмарин зеленый, белы цветы.

«Держаться, не упасть. Яцек не даст, но всё равно держаться. Маня…»

– Розмарин зеленый, белы цветы.

– Я пойду к любимой, я спрошу у милой: «Любишь ли ты?»

– Я пойду к любимой, я спрошу у милой: «Любишь ли ты?»

«Русский казак и русский еврей выстрелили в меня. Одновременно. Я предлагал им жизнь. Не поняли? Поняли. И выстрелили в меня. Но меня спасло. Что-то снова меня спасло. Чудо. Марыся, всё ради тебя? Ты действительно так меня любишь?»

– Помяновский, чего, брат, молчишь?

– А как мне ответит: «Нет, не люблю».

– А как мне ответит: «Нет, не люблю». Конные гарцуют, пешие вербуют, в войско вступлю.

– Конные гарцуют, пешие вербуют, в войско вступлю.

***

– Рана неопасна, всё в порядке. Кто делал перевязку? Молодцом капрал. Где вас лучше положить, поручик? Рекомендую на воздухе. Вон там, под навесом. Русский еще не умер? Надо бы его в другое место. Но знаете, как-то неудобно, всё же раненый. Поймите меня, поручик. Я врач, я давал клятву, я обязан… Давайте тогда лучше…

– Пан поручик не боится русских, – успокоил не в пример щепетильного доктора Яцек Круль. – Пусть русский лежит где лежал.

– Спасибо вам, капрал. Он совершенно безопасен, поверьте. И совершенно спокоен, не мечется, не стонет. Ему осталось часов пять-шесть, не более. В целом производит благоприятное впечатление. Понимает по-польски.

– Ну если еще и по-польски понимает…

– Вот, капрал, возьмите газеты. Свежие, из столицы. Можете поручику почитать. Или вы…

– Умею, доктор, умею.

– Простите, я не хотел вас обидеть. Просто…

– Не все в Польше грамотны, доктор. Я понял.

Предложенное доктором место в самом деле было отличным. Навес защищал лежащих на сене раненых от возможного, чем черт не шутит, дождя, ветерок шуршал в листве и ветках яблонь. Санитары и солдаты сновали на другом конце двора, тут же было покойно и мирно.

Поручик попытался приподняться, чтобы сесть. Бок пронизало болью.

– Лежите, – приказал Яцек Круль. – Вон товарищ, смотрите, лежит себе. И вы лежите.

Хороший пример, усмехнулся поручик в душе. Повернул глаза налево, к «товарищу». «Товарищ» в синих шароварах, в свободной защитной рубахе, повернув глаза направо, с любопытством – необычным для умирающего – рассматривал поручика и Круля. Поручику сделалось стыдно – у него пустяковая царапина, а этому русскому жить осталось несколько часов. И этот русский всё понимает. Что у него за ранение? Безнадежное, но он не мучится. Просто медленно отходит.

– Поручик Тадеуш Борковский, – счел необходимы представиться поручик и назвал свой уланский полк. – Капрал Яцек Круль. Вы меня понимаете?

– Мой седьмой уланский Ольвиопольский стоял перед войной в этих местах, в Грубешове, – ответил «товарищ» по-русски. – Так что по-вашему я понимаю, хотя не говорю. Если медленно, то пойму почти всё. Иннокентий Лядов. Командир сабельного взвода. Комсомольского.

Видимо, надо быть умирающим, чтобы так спокойно и естественно разговаривать со вчерашним, да нет же, с сегодняшним врагом, подумалось поручику. Казак, еврей и комиссар, убитые недавно, так бы с ним, с польским поручиком, разговаривать не стали. Быть может, этот русский из наших тайных симпатизантов? Нет, не похож. (Странное дело, но русских симпатизантов Польши Борковский недолюбливал. Не верил им. Не находил их симпатичными. Не симпатизировал.)

– Видите, как хорошо, пан поручик, – невесть чему обрадовался Круль. – Три улана. И войнушке скоро конец. Ведь правда?

Осталось неясным, к кому обращен был вопрос, и потому никто на вопрос не ответил.

– Вы из Австрии? – предположил умирающий. Вероятно, потому, что заметил: поручик слушает его речь с небольшим, но все же напряжением, старается понять, не упустить.

– Да, из Австрии. Итальянский и сербский фронт.

– Ясно, гражданин. А что… Ты снова здесь, маленькая?

Поручик с капралом приподняли глаза и с удивлением увидели поблизости, в метре с небольшим, рыжую высокую кобылу. Нарядную и крепкую, несмотря на измученный вид, на выпирающие ребра, с щеткой огненно-красных волос на сильной изящной шее. Яцек невольно привстал.

– Ваша, товарищ?

– Моя. Красавица, правда?

Яцек, не понимая, откуда могла появиться лошадь, огляделся. Ну да, конечно. Изгородь была в двух местах повалена, и лошадь могла свободно пройти, а если ей понадобится удрать – так же свободно выбежать. По привычке нащупал в кармане сухарик. Показал его русскому.

– Можно, товарищ?

– Валяй. Ее тут пытались поймать, не дается. А потом приходит. Опять. Все равно поймают. Да и куда ей одной.

Лошадь, взяв губами угощение, снова потянулась к хозяину. Тот попытался поднять ладонь, погладить. Яцек присел и, взяв его слабую руку, поднес ее к теплому конскому носу. Пальцы русского чуть шевельнулись и ласково прошлись по посеревшей от дыма и грязи проточине.

Ograniczenie wiekowe:
16+
Data wydania na Litres:
17 marca 2024
Data napisania:
2024
Objętość:
636 str. 11 ilustracje
Właściciel praw:
Автор
Format pobierania:
epub, fb2, fb3, ios.epub, mobi, pdf, txt, zip