Времена. Избранная проза разных лет

Tekst
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Бывшими друзьями-соратниками – а начиная от приснопамятного «мексиканского скандала», не то чтобы врагами, но соперниками в борьбе за «престол» – «новое время», ещё не понявшее себя и посему пробавлявшееся кашицей «перестройки», было воспринято ими – Александром Орловым и Львом Ганджурой совершенно по-разному. Если бы кто-то пожелал в тот момент олицетворить две грани раскола «новой исторической общности – советского народа», то не нашёл бы ничего лучше как отпечатать, по старой традиции, во множестве их портреты и, снабдив противостоящими лозунгами, раздать населению. Восторженное «да!» начавшимся переменам и твёрдое, до скрежета зубовного, «нет!» Военнопро-мышленный комплекс извивался в предсмертных муках и в агонии мог ещё натворить немало бед.

Созерцание каменных ослепших громад (редко кто задерживался теперь после рабочего дня), как, впрочем, и вид полузабытого и оттого, возможно, вновь поразившего воображение робота-подъёмника, двумя гигантскими клювами будто снимающего кровлю испытательного бассейна, – всё это теперь, когда панорама осветилась резким, бьющим в глаза электрическим светом, показалось Орлову донельзя раздражительным; он опять отвернулся и закрыл глаза. Спать. Минуту-две он ещё подумал – справедливости ради будет помянуто – о заключённом в лабиринте страха техническом гении (их прославленный в отрасли «огромный научно-технический потенциал» не был таким уж преувеличением) и снова, как в разбитую колею, соскользнул мыслями в историю своей, затеянной в свете новых надежд, борьбы. «Престол», а проще сказать, директорский пост всегда маячил перед глазами «активистов от науки», то бишь учёных «некабинетного» склада, выстраивающих из малых ли, больших своих достижений абордажную лестницу для захвата вожделенных начальнических «столов». Сектор, лаборатория, отдел, отделение – «столов» было много, и, пересаживаясь с одного на другой, «активист» неизменно приподнимался на ступеньку, и таким образом имел шансы рано или поздно заскочить в ячейку «номенклатуры», как бы создать неприступную огневую позицию для дальнейшей атаки на главную руководящую высоту. Нет, он не участвовал в этой гонке. Ему, Александру Орлову, была необходима лишь творческая свобода, и он обеспечил её себе, пусть ценой лжи, но лжи во спасение подлинной, настоящей науки. «Мексиканский скандал» положил им конец: свобода сменилась бдительно охраняемым заточением, а ложь умерла за ненадобностью – в четырёх стенах продолжать исследования по «нейтринной тематике» было невозможно. Он огляделся окрест и через призму созданного десятилетним трудом математического аппарата увидел не менее захватывающую проблему – ультразвуковую томографию. Что ж, сказал он себе тогда, погрузимся в человеческий мозг, в нём не меньше тайны, чем в Мировом Океане.

От той же мексиканской отметки началось восхождение Льва Ганджуры. Его собственная ложь, ощутившая прилив новых, «административных», сил, наглела не по дням, а по часам. Едва заняв пост начальника отделения сверхдальней гидроакустической связи (откуда свергнут был «за потерю бдительности и аморальное поведение в иностранном порту» доктор ф.-м. наук, профессор и проч., Ганджура заявил в узком кругу научной общественности, допущенном к кладезю государственных тайн, о том, что работы по выведению особой породы дельфинов самоубийц, проводимые под его руководством в Черноморском филиале, завершены, и отныне дельфины-камикадзе, направляемые по лучу гидролокатора, могут быть с полным основанием поставлены на вооружение военно-морского флота. «Гензаказчик» с умным видом кивал четырьмя присутствующими головами. Учёный совет индифферентно молчал, Орлов (еще не выведенный за его пределы) сидел в дальнем углу и любовался вдохновением бывшего друга, оживившим правильные черты его холодного в иное время, малоподвижного лица. Никому не хотелось ввязываться в полемику, потому что пришлось бы при этом доказывать очевидные вещи, в конце концов назвать наглеца наглецом и навлечь на себя гнев «руководства»; как всегда, легче было промолчать. Лишь прибывший по сему случаю начальник главка задавал невпопад и не идущие к делу вопросы, которые парировались докладчиком с отмеренной долей пренебрежения. Какой-то новичок робко осведомился о заключении общества охраны животных: имеется ли? – чем вызвал в аудитории оживление, подытоженное председательской репликой, существо которой сводилось к тому, что обороноспособность государства неизмеримо выше благополучия населяющих его животных. Орлов же громко добавил: «И людей!» Дала себя знать обида.

Замечание подобного рода не могло, разумеется, пройти мимо ушей «компетентных органов». Он был вызван на следующий день к заместителю директора по режиму и удостоился чести услышать свой голос в записи на плёнку, и хотя и не узнал его (как это всегда бывает по причинам акустическим), отрицать авторство было бессмысленным и даже не пришло ему в голову. Присутствующий здесь же незнакомый молодой человек спросил, что он думает по этому поводу. Орлов почувствовал, как в нём закипает гнев, но удержался от вспышки посредством нетактичного, до грубости, вопроса: «А вы кто такой?» И получил исчерпывающий ответ, а также приглашение побеседовать «в другом месте».

Бывают странные совпадения, иногда заставляющие думать о присутствии в этом мире неких высших сил, скудно, а всё же отпускающих порции справедливости. Последовавшее вскоре после беседы на Лубянке – впрочем, вежливой – отлучение от всех и всяческих документов с грифом «секретно» Орлова не очень-то задело: ультразвуковая томография, ставшая теперь его новым увлечением, не нуждалась в государственном сокровении, и посему его пока не гнали из института, хотя в иное время само нахождение «отлучённого» в стенах «фирмы», один за другим плодящей тайные замыслы, было бы сочтено невозможным. Времена менялись, и даже быстрее, чем успевали меняться люди. Едва ли не первым вестником объявленной «перестройки» явился министерский приказ о проведении выборов нового директора.

Выборы?! Директора?! Такого давно не слышали. Но оживилась и затеплилась надежда на что-то лучшее, а претенденты на престол, уже стоящие совсем близко и вожделеющие в отдалении, и даже выказывающие к нему открыто презрение, все встрепенулись и понесли заявления в учреждённую для того конкурсную комиссию.

Когда Орлову стало известно, что в претендентах обозначился Ганджура, он положил перед собой чистый лист и явно изменившимся от волнения почерком (одновременно гнев и опьянение воздухом новизны заставляли руку нестись по бумаге без оглядки на своеволие падающих плашмя, взлетающих, колющих углами или вдруг съёживающихся букв) – неверной рукой «потерпевшего при старом режиме» – набросал заявление.

Комедия выборов мало чем отличалась от всех подобных комедий, разыгрываются ли они в одном зале или в масштабах стран. Известно, что демократия – не лучший способ добиться разумности бытия: демос являет собой во все времена механизм осреднения, а если им ещё и манипулируют, то результат может оказаться вовсе не тем, что ведёт к свету.

Три вечных и неизменных условия демократических выборов – консерватизм большинства, бесспорная мощь демагогии и обыкновенное жульничество, – как уже не раз случалось в этом мире, привели к победе того, кто не сидел в гордом ожидании триумфа, обусловленного новаторской программой и блестящими предвыборными речами, а наиболее расторопного, умело сыгравшего на трёх упомянутых струнах – «балалаечника», по меткому, но отнюдь не действенному в своём остроумии определению, которое принадлежало некому анонимному автору, скорей всего давно уже сгинувшему в веках. Победил Ганджура. И даже то что он, Александр Орлов, единственный из трёх оставшихся после отбора претендентов, он один, как говорят на театре, сорвал аплодисменты пламенной речью, обращённой ко всему прогрессивному в этих мрачных, заплесневелых стенах, – и то пребывало теперь одним лишь приятным воспоминанием. Откровенная насмешка, заключённая в письменном извещении комиссии, жгла самолюбие. «Уважаемый Александр Иванович, – писали-потешались, – доводим до сведения… при общем числе сотрудников 2147… за Вашу кандидатуру… только 154… как видите, Ваша ярко выраженная пацифистская программа нашла вполне определённей отклик… желаем дальнейших успехов…» Конечно, он понимал: его тайно возросший и столь неожиданно расцветший на глазах у потрясённого обывателя пацифизм не имел шансов завоевать умы, поражённые недугом, как это ни парадоксально звучит, задолго до своего рождения. Ну, пусть умы… но ведь сердца-то просыпались уже! Он чувствовал их тепло, и оно было много сильнее, чем если бы копилось только в ста пятидесяти четырёх! По меньшей мере, вдесятеро больше! И когда поползли слухи о действительной подтасовке избирательных бюллетеней, он решился на этот последний шаг – объявленную голодовку.

Сильное средство, ничего не скажешь. Там, где социум не очерствел от перманентных страданий, а государство интегрировано в мировом сообществе как равноправный член, – там добровольное умирание в знак протеста – событие чрезвычайное. Орлов начинал понимать уже, что его собственный протест не будет услышан. Не время и не место. Итак, прошёл ещё один, восемнадцатый день. И закатилось окровавленное солнце, напомнив собой о незаживающей кровоточащей ранке на месте отсеченной любви. И пришла ночь.

Она была такой же беспокойной, как и все предыдущие, но и принесла с собой вещий сон. Будто из-за ограды, опоясавшей Институт Аквалогии, бесшумно протянулись два когтистые щупальца, охватили нежно кузов машины и плавно перенесли в свою вотчину; на секунду замерли над кровлей испытательного бассейна в ожидании, пока та раздвинет пластиковые лёгкие створки и обнажит темно мерцающую водную гладь; потом изящно изогнулись в поклоне и погрузили не спеша в глубину.

Незадачливый пацифист проснулся от удушья. Это был уже второй приступ за последние три ночи. Пора было снимать голодовку.

Ведь роботам, подумал он, невозможно доказать что-либо «слишком человеческое».

 

Не дожидаясь рассвета, Орлов завёл мотор и двинулся вдоль пустынной улицы. Домой.

Театр теней

«Память»… есть лишь знак невежества перед лицом непостижимой многомерности или объёмности времен»

((М. Мамардашвили, «Лекции о Прусте»)

Нас взяли в театре. То есть клюнули, конечно, на жену – она, в отличие от меня, производит на всех благоприятное впечатление: сравнительно молода, умеет одеться и обладает неким известным качеством, которое называют приветливостью, Если бы рядом в тот момент отсвечивала моя мрачная физиономия, никогда бы не видеть нам прелестей «клубного отдыха» – этого новомодного изобретения богачей «среднего класса» (средней руки), рождённого пресловутым «восстанием масс». Я пытаюсь тут сразу взять быка за рога – определить, так сказать, социальную подоплёку явления. Прошу не путать с восстанием в русском понимании слова, ибо тогда кроме грязи и крови в вашем представлении ничего не появится, а я, наоборот, клоню к вещам и событиям приятным и даже приятнейшим во всех отношениях.

Какое ёмкое слово – взять! И какое необходимое! Едва начав рассказывать, я употребил его дважды – это плохо с точки зрения стиля, на одной странице не должно быть двух одинаковых слов. Но что поделаешь! Вас «берут» – и другое слово бессильно передать нюансы произведенного над вами действа, нет подходящего синонима, да и вряд ли он просто нужен.

Попадая в театр (что случается, впрочем, нередко), я первым делом, прямо из раздевалки отправляюсь в буфет пить пиво, чтобы застраховаться от скуки первого действия и в случае необходимости погрузиться в короткий освежающий сон, способствующий преодолению, возможно, чуть меньшей скуки акта второго. Если мне удалось заснуть, то в антракте, когда мы прогуливаемся в фойе, рассматривая фотографии актёров, жена излагает мне краткое содержание увиденного, и мы вместе делаем предположения относительно развития мысли и «тайны характеров!» А потому как мысли и характеры в большинстве отсутствуют или навязли в зубах, то чаще обсуждаем «игру» – и вовсе, как правило, отвратительную. Если кино благополучно скончалось, умерщвлённое телевизором, то театр теперь напоминает зомби, которого накачали наркотиками дельцы шоу-бизнеса. Подмостками завладели гомосексуалисты, психопаты и насекомые в человеческих обличьях, я говорю, что когда на сцене мы увидим наконец натуральный половой акт, я пойду и поставлю свечку за упокой театральной души. Жена утверждает, что такого не может быть, потому что не может быть никогда. Это моя вторая жена, она ещё молода и наивна.

В тот раз, как обычно, я отправился в буфет, пока жена перед зеркалом приводила себя в порядок, а когда вернулся, увидел, что уже поздно, и остаётся только «завершить дело миром». На банкетке, под фото-клипом, воспроизводящим некую сцену из «Трёх девушек в голубом», сидела тесная парочка, в одной из половин которой я узнал жену, а во второй немедленно угадал источник неясной, однако остро ощутимой опасности. Неопределённого возраста девица держала на коленях перед собой нечто похожее на амбарную книгу и записывала, как я понял, ответы моей жены. Кому приходилось когда-либо давать показания, знает это чувство оголённости, пришпиленности к «грязному делу» – даже если выступаешь простым свидетелем. Какие тут могут быть вопросы? В театре! Я бесцеремонно сел рядом по правую – пишущую – руку, вроде бы невзначай слегка притиснув её плечом, и заглянул в каракули, которыми была покрыта уже добрая половина листа. Дама с удивлением повернула ко мне насурмленное личико и попыталась отстраниться, но тут жена вмешалась и разом испортила игру банальной репликой: «Мой муж». Удивлённое выражение на лице интервьюерши мгновенно сменилось приторной улыбкой, она повернулась теперь ко мне и, обдав каким-то французским ароматом, повела, что называется, фланговую атаку. Где я люблю отдыхать? Как провожу свободное время? Как отношусь к международному туризму? «Какому?» (Я не понял.) «Между-народному,» – повторили мне с нарочитой внятностью, едва ли не по слогам. Жена опять вмешалась: «Я всё тебе потом объясню». В это время зазвонили к началу зрелища, и мы пошли в зал, а девица с амбарной книгой устремилась за типом в сиреневом пиджаке, неторопливо шествующим в буфет, по всему, с намерением провести в нём первое действие. Я ему позавидовал. Пьеса нашумела в узких кругах, и жена взяла с меня обещание посмотреть её от начала, в антракте же договорились принять решение – остаться или уйти. Наученный горьким опытом, я уверился: нет такой пьесы, в которой без ущерба для зрителя и, без сомнения, с пользой для театра нельзя было выбросить первое действие как балласт, влекущий на дно к тому же репутацию драматурга. Пока мы разыскивали свои места, усаживались и ждали ритуального затемнения, жена коротко изложила суть дела. Фирма (не хочу называть её, дабы не лишить клиентов на будущее; в сущности, вреда нам не причинили, а что до легкомыслия наших сограждан, то ведь всяк учится на собственных ошибках) – итак, фирма намерена провести лотерею, где будут разыграны «автомобили и туры» (передаю дословно), а те, кому не улыбнётся счастье по-крупному, получат утешительные призы. Нам позвонят, сказала жена.

Позвонили спустя примерно месяц, мы уже успели забыть, жена засуетилась оказывается, мы выиграли! – Что? Она ладошкой прикрыла микрофон и вполголоса бросила: «Машина или поездка во Флориду.»

Невероятно! Выиграть в лотерею! Такое случается нечасто. Так что же всё-таки машина или поездка? Положив трубку, жена разъяснила: это определит финальный розыгрыш, который состоится через три дня, в пятницу, на презентации, куда мы приглашены к шести часам по адресу (она заглянула в бумажку, на которой писала) такому-то. Слава богу, прикинул я, недалеко ехать.

Как человек старого закала я плохо представлял себе действо по имени «презентация». Исходя из языка-прародителя, предположить следовало некое одаривание, хотя в русском переложении оно вполне могло обернуться чем-то совсем иным. Но когда речь заходит о крупном выигрыше, сомнение, возможно, заронившее тень в искушённую душу, наверняка потерпит фиаско. К тому же, никогда не мешает обзавестись новым – пусть даже отрицательным – опытом. Одним словом, над нашими головами пронеслась маленькая буря и быстро улеглась – решением непременно пойти. Со стороны друзей и родных, с которыми поделились мы благой вестью, были приведены некоторые похожие – не обнадёживающие – примеры, однако они были нами отброшены как не заслуживающие внимания.

Пришёл день, и мы отправились. Жена принарядилась. Я тоже было решил надеть новый костюм, но вовремя остановился. Кто знает, что там за зверь, а в повседневном всегда чувствуешь себя уютней. По меньшей мере не страшно закапать или уронить на лацкан кусочек жирного.

Ворота в рай оказались упрятаны в старом московском дворике, за фасадом одного из тех «доходных домов», которые, пережив золотую пору в начале века, к середине его превратились в ульи, нашпигованные сотами-коммуналками. Пахнуло родным – все мы вышли не из гоголевской шинели, а из таких вот осиных гнёзд. Как и положено старости, она морщинилась тут древней лепниной, трещины взрывали изъеденную непогодой штукатурку; из трёх десятков окон признаки жизни подавали немногие. Под аркой, пробитой в толще этой «скалы забвения», не горел свет. Зато в конце тоннеля он бил тысячеваттно, слепя всяк выходящего к нему из тьмы и разбуженных воспоминаний. Я всегда плохо переношу такие резкие перепады освещённости, меня охватывает беспричинный страх, я знаю, что это всего лишь застарелый психоз, и даже знаю его истоки, но от этого, как говорится, не легче. Когда несколько лет назад вышли из подполья молодые адепты Фрейда, я отправился к одному из них и подвергся лечению, которое не то чтобы освободило меня от душевных смут подобного свойства, но сделало их более-менее переносимыми. Не обошлось, разумеется, без глубокого экскурса в раннее детство: там-то она, причина, и была изловлена Однако вопреки теории окончательному изгнанию не поддалась и теперь насылает из своего далёкого далека нечастые рецидивы. И ведь вот что странно: я почти старик, воевал, выходил из окружения, отведал участи штрафника, исколесил за баранкой пол Европы, видел во что превращает землю пресловутое «оружие возмездия»; я был тяжело болен, – но всем этим существенным (на мой взгляд) обстоятельствам лекарь не придал ни малейшего значения. Он заявил, что война, без сомнения, прибавляет опыта, но редко делает невротиком. Хорошо упомненные кошмары иногда становятся даже источником ностальгии, и в этом нет ничего удивительного: рядом со смертью многократно усиливается жизнь. Мы пошли дальше – вниз, вниз! – тридцать четвёртый, тридцатый, двадцать пятый. Стоп, сказал я, в год от рождения я себя не помню. Вернёмся – двадцать шестой, двадцать седьмой… Год «великого перелома». Дед-кулак разогнал по городам советским детей и сгинул в Сибири. Мы оказались в Москве. Отец пошёл токарем на завод Хруничева, матери посчастливилось на Силикатном устроиться в общежитие. Как там всё было я не знаю, только вскоре она уже заведовала этим пристанищем деревенских изгоев, расположившимся – за неимением других помещений – в заводском клубе. Зрительный зал освободили от кресел и поставили шестьдесят железных кроватей – пять по двенадцать в ряд. Матери дали комнату – настоящее чудо! – единственное окно которой смотрело почему-то не в мир, а было обращено в эту шестидесятикоечную спальню. Нечто вроде каптёрки, живущей остатками света из огромных – не помню, сколько их было – других окон, по ту сторону зала распахивающих небесный свод.

«Стоп, – очередь пришла сказать аналитику, – поговорим о свете». Разумеется, ведь с него мы и начали. Но там его всегда нехватало. Окна в зале зашторивались чем-то белым, в свою очередь и наше нескромно подглядывающее окошко было задёрнуто марлей, сквозь которую ничего нельзя было различить кроме теней, населявших таинственный заоконный мир. Кто обитал в нём? Девушки-работницы, занятые на производстве кирпича; это было женское общежитие. («Свет, свет!») Мы не были избалованы светом, зимой жили со свечкой, с керосином, летом и вовсе обходились, народ деревенский, привычный. Электричество было, но включали его нам редко, по большим праздникам – первого мая, седьмого ноября, под новый год.

И ещё давали свет по ночам в будние дни: на короткое время вспыхивала в нашей комнате лампочка под потолком на шнуре; мы просыпались, мать вставала, щёлкала выключателем, одевалась при свете, вливающемся из зала-спальни сквозь несколько слоев марли, крестилась, крестила меня, отца, остающегося лежать, открывала дверь и вышагивала за порог, В комнате повисала жуть – только так я могу назвать ту крайнюю степень страха, которую удалось вытащить из меня лекарю вместе с моим тогдашним «Я». Такой страх, должно быть, испытывают животные перед землетрясением – непреоборимый, удушливый, липкий и в то же время безотчётный, беспричинный, неведомо отчего и откуда взявшийся. Там, за окном, звучали приглушённые голоса, на марлевом экране иногда возникали тени, беспорядочно двигались, исчезали и появлялись вновь, рисуясь таинственными многофигурными сценами. Могут ли нынешние, понаторевшие в халтуре «мастера триллера» представить нечто кошмарное в театре теней? Так и хочется им сказать: мелко плаваете, господа.

Через некоторое время экран погасал, и уже в полной темноте мать возвращалась в комнату, молча раздевалась, молча ложилась, затихала. Тьма постепенно успокаивала, сердце переставало колотиться (как овечий хвост – говорила мама о себе самой), я засыпал. Скорее всего, утром я уже ничего не помнил – так забывают страшный сон при свете дня. Днём ведь всё просто. Изменения, происшедшие за ночь, были почти незаметны… Впрочем, всё по порядку.

Итак, из-под арки мы вышли во двор и оказались перед входом на «фирму». За витринным стеклом восседали на вертящихся креслицах трое парней в камуфляже: охранники. Хорошая охрана всегда внушает уважение, здесь она ещё вкупе с «евростандартом» в отделке дверей и видимой части «предбанника» заявляла о богатстве и респектабельности. На площадке под лучами криптоновых могучих светильников топталась кучка избранников фортуны. Мы присоединились к ней. Жена немедленно вступила в разговор, и вскоре выяснилось: выиграли все одно и то же «машину или тур в Америку». Провеял запашок лёгкого надувательства, но отступать было поздно. Вскоре вышел на красное крыльцо молодой человек со списком и устроил перекличку, после чего первая партия алчущих выигрыша была запущена внутрь. Миновав комфортабельную сторожку, мы поднялись по мраморной лестнице на второй этаж и оказались в приёмной, где нам предложили раздеться (была ранняя весна) и предъявить паспорта. Фирма, по всему, была серьёзная, а когда у тебя требуют ещё и показать паспорт, серьёзности прибавляется. Но русский человек слишком дорожит своей «краснокожей паспортиной», чтобы трепать её каждодневной ноской; за отсутствием документов сразу отсеялись несколько подозрительных и стали маленькой очередью у какой-то таинственной двери (я подумал – «первый отдел») – за разрешением. К ним присоединилась и оказавшаяся среди нас «незарегистрированная» пара: это уже был явный перебор – нельзя нагонять серьёзности нецивилизованными, как сейчас принято говорить, методами. Мы с женой воробьи стреляные, зарегистрированные и без документов на улицу не выходим. (А вдруг облава?) Я к тому же смахиваю малость на кавказца. Хоть и старый, но чёрный и с усами. Даже, говорят, похож на Сталина. Вдобавок ношу с собой пенсионное удостоверение – проездной билет.

 

Нашу одежду забрали услужливые молодые статисты и пристроили на вешалке, занявшей просцениум, ничем однако не отгороженный от сцены-приёмной. Мы первыми прошли «паспортный контроль» и ступили в актовый зал. Три десятка изящных столиков тонули в успокоительном полумраке. У стены, где надлежало бы устроиться подмосткам, стояла вместо того обыкновенная классная доска с висящим на ней подобием большого перекидного блокнота. Над ним, под потолком, на кронштейне был укреплён телеэкран. Звучала тихая музыка.

Мы сели за столик в «первом ряду». Мы всегда старались устроиться поближе к сцене. Дурная привычка – слишком отчётливо проступает исполнительская фальшь. Зальчик быстро наполнялся, к назначенному сроку все столы были заняты, музыка стала громче, свет ярче, из приёмной впорхнула стайка нарядных девушек. К нам подсела одна из них. Она положила перед собой вопросник, представилась и начала нас бегло допрашивать, одновременно расставляя кресты в окошках, разбросанных по листу, очевидно, в соответствии с какой-то хорошо продуманной системой. Не хотелось надевать очки, я на слух пытался уловить цель и смысл этого пока не очень ясного предприятия. Что касается анкетных данных, то ничего кроме имён, возраста и рода занятий фирму не интересовало, зато всё, что только можно спросить об отдыхе, кажется, было спрошено. Как любим отдыхать? Имеем ли дачу? Как относимся к туризму? (Положительно, сказал я, но «уже не по возрасту». ) К иностранному? Приходилось ли бывать за границей?

И так далее.

Когда мы добрались до конца, и все галочки, звёздочки и крестики были расставлены, наша очаровательная (должен признать) вопрошательница отодвинула наконец анкету и коротко пояснила суть дела.

Фирма занимается клубным отдыхом. Что это такое? Очень просто. На Канарских островах построили нечто вроде отеля на двести номеров – теперь они продаются: уплатив энную сумму в долларах, мы станем владельцами недвижимости, то бишь апартаментов отеля – количество комнат по нашему выбору – на определённый период времени.

Я не очень быстро схватываю новое – годы, и вообще; на помощь пришла жена: понимаешь, обратилась она ко мне, это как бы на две недели августа, или мая (или декабря, – добавила менеджерша, – там всегда тепло и можно купаться) у нас вырастала дача и снова потом пропадала, испарялась. Я представил себе нашу дачу в Опалихе – благословенные места! – и сказал: «У нас же есть дача.» Глупость, конечно, сказал. Да и тревожно как-то стало: при слове «испарялась» мне почему-то представился ещё и пожар – такое время, что и спалить могут, за так, из чистого озорства, брать там особо нечего, я всегда оставляю дверь незапертой, а в холодильнике – несколько бутылок водки и копчёную колбасу – на закуску. Входите, люди добрые, пейте, ешьте на здоровье, только Христа ради не жгите. Другой дачи уже не куплю и не построю. А у нас дети.

Вот о чём подумал я при словах «испарилась дача» и так разволновался, что, вероятно, многое пропустил из рассказа об условиях, а когда снова, как говорят нынче, врубился, речь шла о цене. Которая, конечно, зависела от размеров помещения и сезона – золотого, изумрудного, бархатного… какого то ещё, я не запомнил. В противовес мгновенному, в сущности, не оправданному беспокойству я настроился на шутливый тон и спросил у девушки, не бывает ли там сезона мертвого – он подошёл бы нам больше других. Нет, шутки были здесь неуместны: обе дамы посмотрели на меня с осуждением. Я поспешил исправиться и поддакнул в подтверждение прелестей этого райского уголка, который знаю, заметил я, по рассказам свата, что в бытность его службы в «научном флоте» неоднократно там побывал. Сказочный Тенериф, гора Маунтеде – ведь это потухший вулкан, не правда ли?

Жена в нетерпении меня перебила: надо решать. Что? – не понял я. «Берём – не берём?» – жена посмотрела на меня в упор, я увидел: глаза у неё затуманились, в них забрезжила морская даль (они у неё голубые), а по обводу зрачка словно обрисовался зелёный, изрезанный бухточками и пляжами канарский берег. Она ещё слишком молода и не в меру мечтательна, хотя уже бабка (говорю я иногда в целях отрезвления), чему подтверждением наш трёхлетний внук.

Сказать по совести, я растерялся. Откуда же мы, два пенсионера, возьмём пятнадцать тысяч баксов? Она сошла с ума!

Что? Продать нашу опалиховскую дачу? Никогда!

– Опомнись! – я накрыл её руку ладонью, – мы просто не туда попали, это ошибка, ловушка, понимаешь? Не про нашу честь…

В это время к доске со спецблокнотом выбежал человечек, похожий на одного из тех серийных телегероев, что прельщают нас по вечерам коммерческой романтикой. Седоватый бобрик, гладко выбритая мордашка, костюм с иголочки – и (я облегчённо вздохнул) по-русски нечищенные ботинки. Я всегда говорю – не надо садиться в первый ряд.

Ладно. Послушаем, решил я, всё равно вечер потерян. Какая-то звуковая мерзость, изливаемая на нас под видом музыки, убралась наконец, и в тишине полился медоточивый голосок новоявленного пропагандиста. Теперь завелась речь о тех поистине баснословных выгодах, которые сулило вступление в «клуб» нам и нашим потомкам. Человек у доски (он представился главным менеджером) виртуозно разбрасывал цифры на бумажных полях, производил в уме сложные вычисления, большой чёрный фломастер в его руке был похож на дирижёрскую палочку, но в целом это больше смахивало на трюк иллюзиониста. Меня клонило в сон. Если бы не машина «в конце тоннеля» (давно пора было заменить нашего старого «волгаря», да и тур во Флориду – тоже неплохо) – если бы не искренний интерес к этому представлению, внезапно проявившийся у жены, то я немедля покинул бы сие благородное собрание. Я почувствовал, как жена снова забеспокоилась, я всё ещё держал её за руку и теперь ощутил нечто вроде нервного тока, пробежавшего по моей ладони слабым разрядом.

Кроме нестерпимо яркого света, который преследовал нас тут повсюду, начиная от проходной, меня раздражало ещё что-то, чему я не сразу нашёл объяснение, а найдя, ещё раз подивился своей прихотливой памяти. Само слово «клуб», уже много раз тут произнесенное, – вот что резало моё бедное ухо, как обычно режут грязные ругательства, употреблённые не к месту или не ко времени. Слова хранят в себе некую тайную окраску, приобретаемую в тот момент, когда входят в наш собственный лексикон; одно и то же слово может быть совершенно по-разному окрашено для двух разных людей. Как бы например ни пытались поклонники русского мата легализовать его в литературе, грязь и кровь, с которыми он чаще всего вторгается в нашу жизнь, отмыть невозможно. Для меня таким шокирующим, едва переносимым на слух всегда было обыкновенное русское слово «клуб». В этом нет ничего удивительного – я сказал уже: мои самые нежные детские годы прошли в клубе, и там тогда тоже часто повторялось это слово – несмотря что по сути мы обитали в общежитии, все называли его только так: клуб.