Храм любви. Книга первая. Надежда

Tekst
0
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Военный муж, серьезно осмотрев все и удивленный этим, спросил:

– А звезда на кресте что значит?

Она пожала плечами.

– Это как звезда добра. Вот на погонах солдат, чем больше звезд, тем больше, наверно, они добра сотворили. Я бы всем святым звезды выдавала. Звезды должны умершим душам жизни возвращать и на каждый храм их вешать от добрых дел. При каждом храме должна быть аллея героев добра и книга добрых свершений. Сделал запись в такой летописи, посиди на аллее в тени энергии их добра и станешь лучше. Пожал руку герою добра, значит, энергию добра получил и сам добрым стал, и жизнь себе продлил, и какую-то добрую душу оживил. Может быть, я тогда и маму с папой оживила бы. Все бы стремились к добру и кланялись бы ему.

– Ну, ты прямо нарисовала мне мир добра с его диктатурой. Похоже, что мышь родила гору. Только оживить добром ныне никого нельзя. Пусть пока она будет звездой надежды добра. Согласна? Тебя тоже Надеждой зовут, вот и будет твоим символом. Да и весь этот ваш храм – действительно, голубая надежда, и воистину храм мечты по праву твоих голубях роз и грез. Розы тоже олицетворяют надежды жизни. Надежды желанные убить невозможно, поэтому соглашусь с тобой, что это олицетворение мечты спасает этот мост.

Она, соглашаясь с ним, кивнула головой, а он подумал о своем. Звезда ему напомнила об Афганистане, о его интернациональной миссии и, по сути, являлась для него эмблемой интернационализма, отражающей суть Советской армии.

Уже смеркалось. Они вернулись к будке. В ней сидели в раздумье военные и о чем-то между собой вели разговор. Наконец, один из них на вопрос Надюшки: «Где мои друзья?» – сказал:

– Надюшка, твой вагончик как нельзя лучше подходит нам под блиндаж для отдыха, мы вынуждены здесь заночевать, но всем нам с твоими друзьями здесь будет очень тесно и опасно. Поэтому ты завтра с этим дядей, который сейчас гулял с тобой, поедешь в Москву, – он показал на Арабеса. – Друзей твоих мы уже отправили по домам, их слегка задело осколками снарядов. Можешь не волноваться – все будет хорошо. Оставаться здесь тебе тоже очень опасно – могут нечаянно и убить. И на улицу пока постарайся не выходить. Посиди с нами, мы тебе сейчас и песенки свои споем.

Пока местные с воплями забирали трупы детей, Арабес, чтобы она ничего не слышала с улицы, пел ей песни. Они были разные, но одну из них она запомнила. Это была песня:

 
Таран вражды,
На таран, на таран, на таран.
Под Моздоком идет капитан,
За единство огромной страны,
Чтобы не видели люди вражды.
За единство в веках на любви!
И понимание жить без войны?
От насилья дрожит правды танковый щит,
И броня от раздора и злобы горит.
Но танк идет, идет вперед,
На таран, на таран, наше горе берет.
Горит, горит, но все идет
И в плен безумства не пойдет.
Мы могильщики ада и мира друзья.
Мы солдаты единства и смертники зла.
За единство и братство народов страны!
Чтобы жизнь расцвела, как под небом цветы.
На таран, на таран! Мы готовы к пике,
Чтобы точку поставить безумству везде.
Огонь, огонь, огонь и броня.
Защити Россию, русская душа.
Клин на клин, выбиваем мы зло,
Кровь безумства карает проклятьем добро,
Чтобы жизнь продолжалась и счастья цветы,
Зализали бы раны единства страны.
Пусть подарит страна нам любовь
И любовью прославит наш род.
Пусть геройские подвиги наши хранит,
Пусть на каждом мундире награда горит.
Чтоб над миром вражды рай любви сотворить,
Мы таран свой готовы везде повторить.
За победу, победу в безумстве вражды,
Мы идем на таран за единство земли!
Не забывали б нас порой
И чтили памятью святой.
 

От доброго отношения и таких песен она немного повеселела, и хворь как будто куда-то ушла. Лечебным бальзамом на ее подействовала и мысль, что завтра она поедет в Москву и навсегда расстанется с этой жестокой для нее землей по прозвищу Чечня.

Вояки, общаясь с ней, отметили у нее феноменальную память, она в точности, почти наизусть могла рассказывать сказки и разные страшные истории. Кроме того, тоже пела на свои стишки незамысловатые песенки. Арабес с участием подыгрывал ей на солдатской гитаре и со свойственной ему склонностью к импровизации добавлял что-нибудь свое.

Так и не дослушав его песен до конца и не выяснив, что в действительности случилось от разрывов, она уснула.

Решив отправить ее в сопровождении Арабеса в Москву, они просили сообщить, в какой детский дом он ее сдаст.

Утром следующего дня военные провели операцию по обмену двух пленных чеченских боевиков на одного своего, находившегося у них в плену. Его звали Рушави. Он был Арабесу как сын. Ради его освобождения он приехал к своим полковым друзьям – побратимам по Афгану, хотя сам после Афганистана по ранению вышел в отставку и, как говорится, свою доблесть давно и с честью стране отдал.

Полдня они втроем добирались до комендатуры, и девочка тихо сидела с ними рядом. После комендатуры Рушави на некоторое время оставили в больнице. Добираться до Москвы уже самостоятельно поездом он решил позже.

В это время ни Арабесу, ни освобожденному из плена Рушави не могло присниться даже в кошмарном сне, что эта красивая, как куколка, девочка, в лохмотьях похожая на гадкого грязного утенка, через несколько лет превратится в прекрасного лебедя. Как русалка, увлекающая в пучину страсти моряков, проплывающих мимо берегов Древней Анталии, она станет роковой и любимой женщиной для них обоих.

***

На следующий день она ехала уже в лучшем купейном вагоне, следовавшем на Москву. Ей было немного грустно, и она стеснялась непривычной обстановки купейного вагона. Робко сидя в своей затертой голубой кофточке у окошка, она бережно придерживала свой узелок, где лежали вещи, и о чем-то думала.

– Мы, когда приедем в Москву, я обязательно схожу в мавзолей к Ленину, – так неожиданно, в полузадумчивом состоянии, заговорила она. – Дедушка Ленин, он был такой хороший, такой добрый. Так нам говорили. Его все любили и вдруг ныне стали почему-то ненавидеть.

– Ты с чего вдруг вспомнила о нем, – спросил он ее.

– В том поселке, где я жила, возле школы стаял памятник ему. Дети, люди к нему ходили и цветы приносили, мира просили. Когда его все любили, мы жили мирно. Однажды мы пришли к памятнику, а ему кто-то руку отрубил. Говорили: «Не туда показывал». В следующий раз пришли и видим: он уже без головы. Какой-то лихой всадник все скакал вокруг него и, негодуя, свою доблесть проявлял. Всех тогда это только занимало.

Когда его с постамента свалили, мы голову и руку ему обратно приставили. Нас тогда чуть не побили. Был бы он живой, может быть, люди так же мирно жили, как и раньше. Его надо воскресить.

Арабес усмехнулся ее рассуждениям и вышел покурить. Отсутствовал он долго. Когда он вернулся, она просила своего попутчика надолго ее больше не оставлять и каждую его отлучку переживала, как трагедию. В эти моменты она брала из своего узелка игрушку и, играя, разговаривала с ней, как с живым существом, отдаваясь каким-то воспоминаниям. Когда попутчик находился с ней, она убирала игрушку на прежнее место, в свой узелок. Эта деревянная игрушка на подставке привлекла внимание Арабеса. Русалочка, сросшаяся своим хвостом с хвостом дельфина, выполняла одно простое движение. Если дергать за ниточку снизу игрушки, дельфин и русалочка поднимали навстречу друг другу руки, как бы даря один – цветы, другая – сердце.

– Забавно, оригинально и даже символично, – заметил он.

– Эту игрушку сделал и подарил мне еще папа, – объясняла она. – Дельфины – говорил он – это, наверно, родители людей, которые от ужаса содеянного спрятались в море.

– Интересно-интересно, – усмехнувшись, заметил он. – Возможно, этой игрушкой он хотел сказать, что человечество – это следствие после потопного греха обезьяны с дельфином на горе Арарат. Несчастное подобие человека из-за этого греха потеряло ноги и приобрело хвост, чтобы выжить в воде. Больше он тебе ничего не рассказывал?

Она застеснялась и, как бы выходя из неудобного состояния, продолжила:

– А вот картина, о которой я вам рассказывала, – она вытащила из целлофанового свертка картину, написанную маслом.

Посмотрев игрушку, он с разрешения развернул и ее, потом долго всматривался, разглядывая изображение.

Надюшка объясняла, что это картина ее второй мамы, и это все, что осталось в память от нее и отца.

На этой картинке был изображен корабль наподобие Ноева ковчега, который поднимали человеческие руки, вырывающиеся из реки над облаками и горами. Алые паруса, словно крылья «Летучего голландца», гордо поднимали его величественный образ аллегорией мечты Грина и легенды потопа.

– Она хотела, чтобы на земле был такой Храм любви, ну как ковчег религий для разных вер и обрядов.

– Вы его с ребятами там, у моста, почти таким и построили, ничуть не хуже. Мне он очень понравился, и хочется, чтобы кто-нибудь об этом мог рассказать всем, – сказал он и задумался.

После он что-то писал, а Надюшка молча смотрела на него. Закончив писать, он просмотрел написанный текст, усмехнулся и, смяв листок, вышел. Листок смятым остался лежать у окна.

Она взяла листок и развернула его. Сначала долго читала, разбирая корявый почерк, а потом потихоньку запела:

 
ХРАМ ЛЮБВИ
Камень на камень, кирпич на кирпич,
Горе людей – разобщение, как бич.
В промысле дьявола счастье, как дичь,
И от отчаянья слышится клич.
Помогите любви на Земле, помогите!!!
Во спасение божественный дух призовите!
В чем на Земле есть спасенье любви?
Что привнесет в него ценность семьи?
Чтобы детского горя не видеть вовек,
Храм всеобщей любви сотвори, человек.
В век же любви всем идти призывай,
С Храма любви, к нему путь открывай.
Камень на камень, кирпич на кирпич.
Выстроим Храм – хочу бросить я клич.
Выстроим Храм, как надеждам ковчег.
Встань на колени к любви, человек,
Чтобы не видеть насилия вовек.
Скинемся, скинемся миром людским,
Сбросим по рублику, Храм водрузим.
Ляжет пред Храмом костями вражда,
Парус надежд пусть получат сердца.
Будем молиться ему, будто чуду,
Я и молитву надежд раздобуду.
Кровь на планете, и трудно дышать.
Алчность наживы зовет убивать.
Кровь мы отмолим лишь в Храме любви.
Веру б в слиянье с природой найти.
Камень на камень, сердца на сердца,
Будьте подспорьем с небес чудеса.
В сводах сольется с природой душа,
Мира детей и народов судьба.
Мы пригласим совершенство небес
Для поклонения наших сердец.
Выстроим, выстроим Храм для любви,
Жить на планете лучше с верой семьи.
Станет приютом Храм наших сердец,
Всех соберет в мир семьи под венец.
Камень на камень, кирпич на кирпич,
«Выстроим Храм», – я бросаю всем клич.
Выстроим Храм для любви и семьи.
Веру семьи в нем нам, Бог, сотвори.
Мир, как семья и природы душа,
С единой заботой на все времена.
В гонг пригласим совершенство небес,
Духом семьи сотворим Храм сердец.
 

– Интересные слова, кажется, может получиться песенка, – сказала она, когда он зашел.

 

– Да это так, мое баловство, – ответил он. – Я иногда так расслабляюсь, скорее, от скуки, для себя. Вряд ли споется, даже под гитару не получилось, но вот ты как будто их пропела и уж как-то сильно меня задела. Твоя недетская затея с храмом – тоже. Если нравится, возьми. Голосок у тебя неплохой. Приедешь в Москву и там, в детском доме, убедишь других ребят, а уже когда станете взрослыми, возможно, построите настоящий Храм любви. Я даже готов шефство над затеей взять и чем смогу, помогу.

Упоминание о детском доме оказалось роковой ошибкой. Привыкшая за время бродяжничества к свободе, она не могла смириться с любым ограничением этих свобод, как бы они плохи ни были. Наверно, многие знают, как в семьях пугают детей, что отдадут в детский дом, если они проявят непослушание. Видимо, именно такое понимание имело место в ее жизни. Она, услышав о детском доме, заплакала, и нежность, с которой она до этого относилась к сопровождающему, моментально исчезла.

Уже в Москве, выйдя из вагона, она, выбрав момент, когда он отвлекся, сбежала. По его просьбе милиция ее вскоре поймала.

Он зашел в отделение, когда дюжий милиционер через двери буквально затаскивал ее в отделение. Видно, он сильно сжал ее руку. Она всхлипнула и укусила его за руку. Высвободив так свою, бросилась бежать.

Развернувшись, милиционер со всей силы пнул вдогонку ее под зад. Она упала и еще больше заплакала от боли, а точнее, закричала. Узелок с ее вещами полетел по полу. Ее картина Храма вылетела из него. Милиционер неловко наступил на нее и, слегка потеряв равновесие, прыгнул ей на попку, прижал ее, как дрянного котенка, ногой к земле, чтобы не убежала. Арабес не выдержал этого хамства и, подскочив к милиционеру, ударил его. На него налетели другие. Пока они дрались, Надюшка скрылась, и больше ее никто не видел.

Скрутив под угрозой пистолета руки и надев наручники, на него завели уголовное дело. Вместе с его вещами рядом с ним лежала и подобранная с пола помятая картина с изображением ее Храма люби. Все остальное Надюшка, видимо, успела подобрать и унести с собой.

– Вот так всегда ломают жизни, красивые мечты, помыслы, а с этим и светлые чувства детей, бросая их под пресс уголовщины, – сказал он милиционеру. – Девчонка-то была чудо, хоть и сирота. Пройдя через горе и страдания, она лелеяла красивую мечту, которую не смогла убить даже война людской вражды. Обидно за власть. В одно мгновенье вы своим хамством можете убить все человеческое. Обидно.

Через некоторое время его выпустили, и милиционер извинился перед ним.

– Вы бы лучше извинились перед той девочкой. Нашли или нет ее? – спросил Арабес.

– Нет.

– Неизвестно, к каким последствиям в ее судьбе приведет это безобразие, – сказал он и подумал: «Ох, не к добру это. Никакие извинения уже не воскресят те светлые и чистые мечты о Храме любви, которые жили в этой юной душе. Надеяться буду, что, живя постоянно в преследующим ее по жизни зле, с созерцанием разрушений и боли, она в душе выработала иммунитет спасения, как своего Храма мечты. Все было бы спокойней на душе, если бы новая череда событий не грозила ей возможностью озлобления на весь мир. Ведь так и может получиться, как она и говорила, только, похоже, душу ей уже заменят и без Храма, в котором она пыталась эти души лечить». В глубине души он надеялся, что в девчонке живет сильный дух, и он поможет сохранить ей ее чистую душу и мечту о своем Храме.

Как сообщить друзьям в Чечню, что он ее не довез, тоже не знал. Оправдываться не хотелось. Взял у милиционера картину Храма и шел домой.

В тот же день зашел в церковь и поставил свечку во спасение ее души. Он не понимал себя, почему он проникся к этой девочке каким-то щемящим сердце чувством. Это чувство не было похоже на отцовское беспокойство, а скорее, было общим состраданием. Оно было чем-то большим, как будто частью его самого, отрезанного пережитой судьбой, и вдруг стало ноющей раной взбудораженной усопшей души от утраченной где-то и какой-то мечты. Чтобы облегчить давящую сердце тяжесть, молясь перед иконой Божьей матери, просил дать этой девочке в жизни ангела-спасителя.

– Пусть она окажется в каком-нибудь церковном приходе. Дай ей силы и веры в тебя, Господи, и я надеюсь на твое чудо, – шептал, крестясь, он. – Воспитываясь в Храме, она спасет душу, и, по крайней мере, умереть с голоду там не дадут.

В течение нескольких месяцев после этого его не покидали размышления о девочке и ее судьбе. Некоторое время он постоянно интересовался в милиции результатами розыска, но все было тщетным. Милиции дел хватало и без этого. После тяжести бытовых забот этот случай потихоньку вроде бы стал забываться, но уж больно сильно задела его идея Храма любви, которой она взбудоражила его сердце. Эта идея Храма заполняла вакуум его воинской борьбы и миропонимания о смысле жизни.

Как истинно русского разрывает страсть любви к истине, так и его сознание охватил этот далекий луч света, вырвавшись монстром озарения из его дремлющих недр души. Он, требуя от него некой-то значимости, схватил его мертвой хваткой за душу. Удавка его была сильнее любви к женщине, да и, наверно, к красоте жизни, которую до этого он видел в благополучии.

Огонь истины во все времена призывал лучших представителей общества, не раздумывая, отдавать жизнь за нее. Женщина или истина, революция или любовь – что требует большей жертвы от мужчины, что оправдывает его жизнь и смерть? Этот извечный вопрос истории перед ним не стоял. Настоящая любовь к женщине для него могла быть или не быть, и в этом он уповал на Бога, но жить не по лжи, а значит, следовать закону и зову природы для него было истиной в первой инстанции. Жить не по лжи самому себе, так, чтобы его мелкое «хочу, хочу, хочу» не втаптывало в грязь его совесть.

Единственной дилеммой для него был выбор между совестью или любовью, и где истина тут, он не знал. Совесть – это всегда догматическая прививка общественного сознания, а любовь – зов внутренней его природы как протест военному насилию одного над другим. «Если совесть – это божий зов, а любовь – это Бог, то что первично?» – этот вопрос задавал он своему внутреннему голосу и ответа не слышал.

Храм любви, который он стал сравнивать с горой, которую родила маленькая мышка мечты из Чечни, отныне по преследующим его размышлениям и понятиям должен был разрешать эту проблему. Он своей интернациональной прививкой должен был призвать себя и людей к поклонению свободе любви без чувства греховности, чтобы все люди были от нее счастливы всегда, сохраняя свою совесть незапятнанной грехом страсти и сознанием порочности. Как творить чудо любви, не попирая совесть? Наверно, через музыку чувств, религиозным инстинктом веры? «Последнее было бы правильно», – говорил он себе и снова касался веры, как совести.

Он где-то читал, что ныне наука может одним внушать страх и ненависть, другим – любовь и уважение даже при душевной пустоте и отсутствии действительных дел и соответствующих качеств у людей. Эту науку взяли на вооружение политики. «Почему, – думал он, – эту науку нельзя взять для сотворения любви между людьми? Если человек выбрал объект любви, а этот объект не отвечает ему взаимностью, то при использовании достижений этой науки на какое-то время можно даже отвращение превратить в любовь и взаимность. Сколько трагедий личного характера можно было бы избежать?»

Размышляя так, он верил, что создание ощущения любви и на самое малое время – это создание прекрасного в отношениях людей и ощущения счастья в обществе. О такой возможности уже в планируемом им Храме он мог только мечтать. Фантазируя, не шутя, далее он стал считать, что этим можно сотворить и прекрасное общество любви для некого всеобщего счастья.

Формула счастья человечества стала заключаться для него в том, чтобы соединить в Храме природу человеческой страсти с условиями жизни прихожан и их правами как возможность исполнения желаний без оглядки на светскую и религиозную мораль. Однако он понимал, что только в правильном сознании могут возникать правильные желания, и эти желания он стал примерять на себе. «Заставить пьяный контрабас признаваться в любви порочной скрипке хоть и можно, но насколько? Пусть даже если так, то порой и согласованные, даже на мгновения, любовные отношения достаточны для ощущения рассветного счастья, – убеждал он себя, – и это лучше, чем война и насилие». Так как физическая природа у каждого была своя, то он склонялся к мысли, что и мораль у каждого могла быть своя. Именно соответствующая физиологии человека мораль должна была быть условием разделенного и согласованного счастья с окружающими его людьми. Если принуждение к миру достигается жестоким огнем батарей, то почему принуждение к любви внушением не может быть правом свободного мира любви? Создать обман и получить счастье хоть на время – уже прогресс и шаг от насилия. Для этого готов был создать шкалу романтической любви и ангелов любовной воли с правами принуждения к романтике любви. Это хоть и грех, но во имя добра. «А как возбуждать истинные чувства? Здесь даже наука не поможет», – почесывая ухо, говорил он сам себе.

В этих размышлениях он однажды сел и сочинил песню о своих раздумьях. На одной из бардовских вечеринок он ее спел:

 
Мир больной на всю голову: то насилие, то кровь.
И когда же научится сеять только любовь?
Что же нужно для разума: просвещенье или кнут,
Чтобы выбить паршивого и умней стать чуть-чуть?
Только слова разумного он не ставит и в грош,
Управлять лишь любовью он никак не готов.
Не хватает над властью и контроля богов.
Где же истина с неба? Я в раздумье жрецов.
Поиск истин, похоже, неподвластен и мне,
Но вот вроде прозрение, и опять по земле
Свет разумного только мерцает во мгле.
И распятие готовится все на том же кресте.
Безутешно сознание ждет прозрения земле.
Размышляю над истиной, и сомненья везде.
Как над бездною тешусь, дна не вижу нигде.
Без страховки иду, размышляю себе,
Будто с истиной бездны играю во тьме.
Ты не сватай мне, дьявол, думы за грехи,
Ведь святые мысли в бездну не снести.
Вот их пускаю пулями, чтобы пасть не смогли,
Тогда и подстраховки были б не нужны.
Думы мои, думы, к истине гонцы,
Не кланяйтесь сомнениям, бездны Сатаны.
Кто умножает раздумья, тот убивает и скорбь,
Говорю над пропастью, а сомненья как боль.
Ведь канат над бездною у святой души.
Эх, ангелы раздумий, хранители мои,
Дайте права людям в образах любви,
Чтоб они страховкой над бездною лжи легли
Иль волшебной палочкой бездну разнесли.
Мир не будет корчиться от страха на крови.
 

Песня многим понравилась. Впоследствии он ее неоднократно исполнял: то на Цветном бульваре, то в каком-нибудь кафе и в прочих заведениях, включая библиотеки. Каждый раз, возвращаясь к себе домой, он продолжал размышлять. Эти мысли размышлений он даже стал записывать, чтоб привести к какой-то системе убеждений и вернуться к ним в общении. Они держали его мертвой хваткой сомнений за глотку сознания, то сжимались, то снова расслаблялись, будто неведомая сила играла с ним, его воображением и судьбой. Порой его охватывал некий необъяснимый драйв поразмышлять о любви, будто пытался выжать из них лечебную росу для исцеления болячек своей души. Он, как спортивная лошадь, сорвавшаяся со старта, не мог сойти с этой дистанции, и самолюбие хлестало, как плеткой, в погоню за пущенной какой-то девчонкой стрелой любви и мира. Иногда в размышлениях он спорил с собой, чтобы найти непоколебимое обоснование своих намерений.

 

«Неужто нужно учить управлять природой духа любви? – спрашивал он себя в этих размышлениях и сам отвечал: – Такое во имя ощущения счастья можно приобрести только через право на красоту, которое, как дар чистого кислорода для огня страсти, каждый может заслужить какой-то жертвенностью. Любая жертвенность – поле счастья, и тут может образоваться право даже коммерческой свободы. В этом может жить и свобода таких, как я, – убеждал он себя. – Это право соединения со своей природой через собственное выражение должно идти только через любовь». С этим пониманием он все больше соглашался и мысленно считал ее высшей формой соединения с природой. «Она, возбуждая гармонию, безусловно, рождает взаимную любовь и право на соединение и слияние. Только на это уже не мозги влияют, а быть может, некое божественное внушение».

«Тут могут помочь и маги внушения, – неожиданно решал он и уже с усмешкой над своими размышлениями иронизировал: – Творить какую-то магическую любовь с гарантией или нет – это кажется абсурдом. Тут можно дойти до сотворения не только любви, но и нужного человека. А надо?» – опять спрашивал он себя.

Однако далее, уже более серьезно размышляя, он соглашался, что выражение своей природы духа – это творчество. Любое же творчество опять стимулируется любовью, как вдохновением, и все опять замыкалось на любви. «Вот если бы творчество по созиданию красоты как формы совершенства души стало условием значимости и бессмертия личности с правом свободы в любви, то этому нужна была бы соответствующая мораль». Это убеждение требовало других условий жизни. Однако таковой морали без осуждения не видел и связываться с критикой существующей не желал, но мысли к ней возвращали. Так, в поисках компромисса, стал таять в своих мыслях, как сахар в горячем чае. «Храм любви, какой же цели он должен служить?» – спрашивал он себя.

«Интересно я рассуждаю, – повторял он сам себе в такие моменты. – Только чтобы не промахнуться, нужно ставить большие цели. Если ты был и ныне считаешь себя элитным солдатом, то можно пойти ва-банк, как в атаку, даже если эти мысли и дела могут принять за бред», – утверждал уже его сознанию его же голос сомнения. После этого он опять погружался в раздумья: «Нет, этот мир построен неправильно. Если цель Храма – поставить проявление и стяжание не всеобщей любви людей, как в существующих религиях, а нацелить на решение проблем межполового общения и с этим всех приближать к Богу, то с этим можно прийти к всеобщему счастью. Значит, – продолжал убеждать он сам себя, – необходимо какое-то моральное мерило совести, сдерживающей поступки людей от перерастания их в негатив. Наверно, моральный суд совести был бы уместен, – пытался предполагать он. – Участие в таком процессе и сотворение его должно быть истинным смыслом развития затеи для царства счастья».

Продолжая думать так, он надеялся, что в этом есть часть истины. Естественно задумывался, а почему она не может пробиться и из Храма любви, родником, утоляющим жажду счастья не только каждого отдельного человека. А если это так, то с этим несложно привести всех к единому братству человечества как празднику жизни.

Тут он, как бывший военный, будто чувствуя абсурдность страшной войны, был уверен, что в нынешних условиях нужно не силой силушку брать, так как так только черный флаг смерти над ним можно поднять. В этой парадигме действительности для него только Империя любви с соответствующей религией могла бы привести мир к капитуляции изнутри и без войны. Под этим он хотел видеть копье для мировой глупости и потому обдумывал свой последний интернациональный поход с атакой и взломом заблуждений в сознании мира.

Для этого ему нужно было еще думать и думать на всякий случай и очень обоснованно. Подготавливая логику этого обоснования, он взламывал свое сознание необычными, но, казалось бы, логичными мыслями.

Эти мысли вновь и вновь крутились вокруг любви, как земля вокруг солнца. Непонятно, почему он считал, что соединение с природой своей души, как и с природой души возлюбленного, есть природная жажда человеческого счастья, пытался доказать себе, что вне этого слияния любовь и мир любви существовать не может. Так он будто успокаивал свою душу тем, что своей затеей может принести новый свет в понятие нравственности, как Прометей – свободу человечеству в пространстве быта.

В обосновании этой цели он, повторяясь в мыслях, старался убеждать себя, подготавливая к этому свое сознание и дух, как будто искал своею неоспоримую позицию жизни. Этой позицией пытался оправдать некую необычность своих поступков. Однако чтобы не выглядеть каркающей белой вороной, все свои мысли старался больше держать в себе.

В конце концов, он, как бывший военный и человек творческого склада, но вынужденно занимающийся коммерцией, в ходе своих утверждений и сомнений понял, что идея реально может жить. Для общего спокойствия лучше, чтобы она была не под раздражающим обыденное сознание флагом: «Ох, недаром я под прессом, ведь идея кверху мехом! – молвил он себе. – Ведь и с комариным писком можно и о себе заявить, да и нехило прожить. Хорошая идея должна не только величие дарить, но и накормить, и не одного себя хорошего».

Размышляя так, но уже с коммерческой колокольни, он решил превратить идею не только в форму святого управления душами, а и в некую прибыльную затею. «Это даже будет более убедительно и благородно, – решил он. – Этим покажу „Кузькину мать“ догматическому сознанию».

Стал надеяться, что такое может сделать его подвижником благородного дела мира, и он пойдет по тропе от войны, а не к ней. «Вот ты и приехал, генерал, к тому, чтобы мир пред добром пал, – усмехнувшись, промолвил он. – Провальная идея или успех – в том и другом случае надо рисковать: или с шампанским на устах, или на погосте в крестах, – решил он. – Ведь кто не рискует, тот не пьет шампанское».

– Гордыня – страшный грех, – говорил ему голос из его подсознания, – и не может воздаться небесным сокровищем.

– На любом пути, а тем более к истине, даже если в этом пути придется умереть, я останусь солдатом-интернационалистом, – отвечал ему он, – но оруженосцем уже нового мира и божьей воли. Для сотворения Грааля души, даже если потребуется жертвоприношение небесам, я, кажется, готов.

– Да, ты готов к этому, – отвечал опять ему голос из подсознания. – И я тебя благословляю. Надо только все хорошо продумать и преподнести миру – и вперед, вперед, вперед!

Естественно, он не думал в это время, что этой жертвой может стать он сам, хотя его не страшило и это. С этого момента он начал думать над Храмом любви в деловом плане, но, когда задумывался над совершенством и идейным обеспечением, натыкался на необходимость оправдания греховных связей, чтобы окружающие не думали, что он задумал погрузить мир в разврат. В экстремальном холоде такого обыденного сознания он мог вымерзнуть, как в свое время мамонты на земле. Нужен был уникальный подход, устраивающий всех. Пока только идея музея любви в Храме у него не вызывала душевных противоречий. Для ее осуществления он сделал наброски возможного его проекта. Удавалось все на практике не сразу и не так просто. Для опоры и энергетической подпитки нужны были образцы, примеры и наглядные случаи великой любви в истории и действительной жизни, которые нужно было собирать по крупицам. Идея с трудом привязывалась и к пониманию большинством людей его цели. Еще сложнее было одеть ее в приличный деловой моральный мундир реальности, чтобы она воспринималась как благородная и не отдавала моральным безумием.

Мысли его носили, как парусник в шторм, от одного понимания к другому, от восстановления обрядов дарственной любви до необходимости театрализованной реконструкции примеров выражения любви в прошлом или описаний ее фантастами. Все, и в каком виде воспроизводить? Вопрос был непраздный. Так, многие примеры и образцы заполучить оказалось гораздо сложней, чем казалось поначалу. Наконец, он как воин-интернационалист решил, что музей можно преподнести не только в виде Храма любви, но также как иллюзион интернациональной мифологической любви и ее обрядов. Для этого требовались сцена и помещение, а это дело оказалось сложным и затратным, но от необходимости последних отказываться не хотел.

Он стал искать в обрядах прошлого времени на земле, как люди добивались в них выражения души и надежды, а любая душа – это зеркало природы человека. Так считая, он полагал, что одной из целей Храма может быть раскрытие души как высшей формы естественной красоты. Более того, он стал склоняться к мысли, что таковая идея могла нести начало женской гарантии свободы и воли. Освободившись от мужской зависимости ее содержания и даже необходимости обязательного рождения с воспитанием потомства, они могут потребовать соответствующей морали и веры. Однажды он вспомнил, что революционерка А. Коллонтай тоже задумывалась над свободой любви, и даже стих о ней где-то прочел и оставил в своей коллекции. Как-то наткнулся вновь на него и стал читать: