Za darmo

Подруги

Tekst
0
Recenzje
Oznacz jako przeczytane
Подруги
Audio
Подруги
Audiobook
Czyta Dreamer
7,18 
Zsynchronizowane z tekstem
Szczegóły
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

– Да как же, дорогая вы моя барышня, – заикнулась было Савина, – ведь это никак нельзя от неё скрыть! Ведь она же не ребенок: знает наши средства и сейчас приметит…

– Ну, до этого мне никакого нет дела! Это вы там, как знаете, а только, чтобы я не слышала об этом от Маши ни словечка, – ни от неё, ни от вас самих – ни полслова! Иначе вы меня обидите, так и знайте!.. Это дело теперь решено между нами, секретно подписано и сдано в архив. Каждый месяц вы будете получать от Юрьиных, а потом от других, от кого придется, что следует за мои уроки и – извольте забыть, что я их даю, а не Маша. Вот и все!

И, заручась честным словом Марьи Ильиничны, счастливая выше слов, Надя убежала, не дав ей времени высказать всю свою благодарность, все благословения, которые посыпались на голову её, когда уж она была далеко…

Глава XIII
В разлуке

Горько плакала Фимочка, расставаясь со своей сестрой. Надя утешала ее, что в деревне славно – все в цвету, везде зелень; ягоды поспели, скоро и фрукты в саду будут зрелы; Фима будет гулять по полям, собирать грибы в лесу. Девочка слушала неохотно и недоверчиво, и на все похвалы деревне и все утешения Нади отвечала ей только одно:

– Если там так хорошо, отчего же ты не хочешь ехать с нами?..

– Я не могу, моя милая, – возражала старшая сестра, – у меня есть дело здесь. Я большая и не могу думать об одном удовольствии…

– Нет, – со вздохом отвечала Серафима, – уж какое там удовольствие без тебя… Уж лучше бы я здесь с тобой осталась…

Но об этом, конечно, и речи быть не могло, и в половине июня все Молоховы, кроме отца и старшей дочери, выехали до осени из города.

Два с половиной месяца этого лета, проведенные Надеждой Николаевной вдвоем, с глазу на глаз с отцом, в прилежной работе на пользу ближнего, с редкими перерывами, посвящаемыми удовольствиям, в виде поездки в праздник за город, катанья в лодке по реке со своими приятельницами или прогулки в лунный вечер с отцом, – всю жизнь потом вспоминались ею отрадно. Она почти ежедневно виделась с Верой. То помогала ей шить, то уводила куда-нибудь подышать свежим воздухом, возила ее кататься, забирая с собой и Машу Савину, «по дороге», как она говорила, хотя лошадям, оставшимся в полном её распоряжении, приходилось для этого делать добрый крюк. Иногда у Надежды Николаевны собиралось несколько подруг, и тогда в тихом, опустевшем доме Молоховых поднимался дым коромыслом от болтовни, пения и игры на фортепиано. Генерал, когда бывало время, с удовольствием присоединялся к «молодой компании» и часто дивился, какая его дочка веселая да оживленная стала. Он совсем не знал, с этой стороны, её характера. Раз он окончательно был изумлен, войдя в чайную и увидав там, за обычным ей ранним чаем, «бабушку» Аполлинарию Фоминичну и целое общество незнакомых ему лиц, с которыми превесело беседовала Надя, разливая чай на хозяйском месте. Дело в том, что Надежда Николаевна давно собиралась попросить к себе в гости старушку и воспользовалась праздничным днем, чтобы исполнить свое намерение. Она просила не ее одну, а также и жилицу её Лукьянову с детьми. Старший гимназист, разумеется, ни за что не явился бы, как бы его ни просили, а потому Молохова и удовольствовалась меньшими, с которыми, кстати, они все, особенно Савина, дававшая уроки девочке, были хорошо знакомы. Все это общество показалось очень многочисленным Молохову; но, когда его познакомили со всеми, он ни за что не согласился с Аполлинарией Фоминичной, предположившей, что дочка захотела его своей кутерьмой со света сжить и не дает ему покоя в собственном доме.

– Напротив, бабушка, я рад, сердечно рад, что Надюша моя, оставшись со мной одна, не скучает. Спасибо вам, что ее не забываете, а я её гостям всегда бываю рад, – возразил Молохов.

Истину своих слов он подтвердил тем, что весь вечер провел вместе с гостями своей дочери.

Но такие удовольствия случались раз, два в неделю, не больше. Остальное время было посвящено занятиям. Кроме Юрьиных, нашелся еще один урок, который Надя с радостью приняла. Да и сама она, дома, училась прилежно английскому языку и брала уроки музыки. Музыка была любимым предметом её, но до сих пор не было временя заниматься ею серьезно, да к тому же и не хотелось ей играть в гостиной, на виду у всех, мешая гостям своей мачехи или ей самой. Теперь, на просторе, она много играла каждый день, а три раза в неделю приезжал к ней лучший учитель в городе. Игра её совершенствовалась заметно, и она сама так полюбила музыку, что с горестью помышляла о том, что скоро лишится возможности свободно ею заниматься. Раз, беседуя с отцом, она высказала ему свою печаль. Он сначала удивлялся, но, подумав, согласился с ней, что ей неудобно играть на общем рояле, на котором целыми днями то учились, то просто бренчали Поля, Риада и Клавдия, не говоря уж о самой Софье Никандровне и её гостях. Он ничего не отвечал дочери, но на другой день предложил ей прокатиться с ним, а когда они сели в коляску, он спросил ее:

– Тебе все равно, если мой подарок опередит на несколько недель день твоего рождения?

– Совершенно все равно. Но мне, право, ничего не нужно…

– Ты сама своих нужд не знаешь, – улыбаясь, возразил отец. – Тебе необходимо маленькое пианино, которое ты поставишь в своей комнате, чтоб не пропали даром твои теперешние занятия музыкой.

И пианино, при помощи услужливого учителя музыки, было в тот же день выбрано и заняло почетное место в хорошенькой комнате, приводившей в такой восторг маленькую Фиму.

Справляя, за несколько дней до возвращения всей семьи, новоселье своего дорогого пианино, в обществе своих приятельниц, Надежда Николаевна не ведала, что этому подарку отца, доставившему ей столько радости, суждено еще было усладить её бедной маленькой сестре много печальных часов, – последних часов её недолгой жизни…

В письмах своих к мужу, Софья Никандровна никогда не распространялась о своей деревенской жизни, ограничиваясь общими фразами да множеством поручений. Дети никогда не писали отцу, а тем более нелюбимой сестре. Раз только Клава сделала в письме матери кривую приписку, в которой просила «милую Надю» попросить бабушку прислать ей вяземских миндальных коврижек, без которых ей очень скучно. Вот и все. В предпоследнем письме мачехи Надежда Николаевна прочла, однако, что Серафиме деревенский воздух совсем не принес пользы, что она все болеет, исхудала так, что от слабости с трудом передвигает ноги и сделалась невозможно капризна.

– Бедная Фимочка! – вздохнув, проговорила Надя. – Видно, ей в самом деле лучше было бы остаться с нами.

За несколько дней до возвращения Молоховых, приехала часть прислуги и ключница Анфиса, которая я передала барышне незапечатанную четвертушечку бумаги, на которой она с трудом разобрала начертанные карандашом крупные, полуистертые буквы Фимочкиного послания.

«Как я рада, что скоро тебя увижу! – писала она. – Я больна. Теперь уже совсем больна. Хорошо, если приеду, а если нет, – прощай Надечка! Я тебя очень люблю, очень! Больше всех. Мне без тебя было скучно… Я рада уехать отсюда к тебе, рада буду посидеть с тобой опять в твоей комнате. Хоть бы скорей! Твоя сестра Фима».

Слезы выступили на глаза Нади, когда она разобрала разрозненные строки, которые здесь приведены в порядок и исправлены. Она горько упрекнула себя в том, что сама ранее не вспомнила, что Фимочка уже знает писаные буквы, и не догадалась написать ей. Она призвала Анфису и со слезами слушала её рассказы о болезни меньшой сестры, о том, как она, у всех на глазах, ежедневно слабела и таяла, «что Божья свечечка пред иконой».

– Уж мы с нянюшкой их всячески от сглазу и вспрыскивали, и отчитывали, и по зорькам росой умывали – нет, ничто не помогает! – рассказывала ключница с видом убеждения в силе таких лекарств. – Уж, видно не жилица она на свете! Так, верно, ей на роду написано…

– Как?! Неужели ей в самом деле так плохо? – в ужасе вскричала Надежда Николаевна, и сердце её сжалось до боли от горя и раскаяния, что она, среди своей деловой, впервые самостоятельной жизни, почти забыла о бедненькой больной, не любимой в семье сестре своей. – Так зачем же ее не лечили? – продолжала она расспрашивать. – Разве доктора не приезжали к ней?..

– И, барышня, какие там доктора!.. Был раз доктор, – у барыни зубы болели, так посылали за ним лошадей в уездный город, – да что в нем толку?.. Сама барыня сказывала: «Это коновал какой-то! Куда ему людей лечить?..» Серафиму Николаевну поглядел и говорит: «Желудок, говорит, у неё засорен, касторки надо дать – и как рукой снимет». A чего же там засорен, когда у них во суткам маковой росинки во рту не бывает? Так сболтнул, чтоб только сказать что-нибудь…

– Так отчего ж отсюда доктора не выписали? Написали бы и мы Антона Петровича попросили бы…

– Да слышно было, что барыня думали выписать, а потом так порешили, что барышня и здесь также хворали и что не стоят выписывать, потому сами скоро назад, в город, переедут…

Надя ушла в свою комнату с очень тяжелым сердцем. Она сейчас же села к своему столу, выбрала самую красивую из своих бумажек, на которых никогда не писала, а держала только как украшение своего письменного прибора, разыскала конверт, окруженный гирляндой цветов, и крупными буквами нависала ответ Фиме в самом веселом духе, как только могла ласковей и шутливей, чтоб по возможности развеселять больную девочку. В конце, обещая ей долгие беседы в своей комнате, она говорила, что в ней еще завелась такая прелесть, такое чудо, которое наверное приведет ее в восторг. «Приезжай только, – заканчивала она свое письмо, – ты увидишь, какой сюрприз нам с тобой приготовил папа. A заранее сказать, что именно, – не хочу: догадайся!.. A не догадаешься – тем лучше: больше тебе будет удовольствия, когда сама увидишь».

Догадаться Фимочка, разумеется, не могла, но это красивое письмецо сестры много доставило ей счастья и много помогло маленькой страдалице терпеливее перенести последние дни разлуки и тяжесть обратного путешествия. Лежа в карете на подушках, она крепко сжимала цветной конвертик с письмом Нади, по целым часам молча глядела в окно на мимолетные облака, на бежавшие мимо поля и деревья и все думала о том, что ожидает ее в Надиной комнате. По временам, даже счастливая улыбка появлялась на бледном, исхудавшем личике…

 

В конце августа погода было сразу повернула на осень, так что Молохов, по настояниям дочери, телеграфировал жене, чтобы она, ради Серафимы, переждала, не пускалась в обратный путь, если холод и дождь будут продолжаться. Но после нескольких бурных дней солнышко скоро появилось и пригрело землю. К этому времени Надежда Николаевна успешно закончила одно предпринятое ею дело: маленькая Юрьина была принята в третий класс гимназии. Но мать её умоляла Молохову продолжать с ней послеобеденные занятия. Сама она была слабая, болезненная женщина и не могла следить за уроками дочери. Надежда Николаевна не отвечала решительно: она не знала, каково будет здоровье Серафимы. Она обещала дать ответ через неделю за себя или рекомендовать другую временно, вместо себя. У неё была еще одна приятельница и подруга, Наташа Сомова, тоже окончившая курс вместе с ней, богатая девушка, очень желавшая испробовать свои силы в педагогическом деле. Её-то она и рассчитывала попросить заменить себя, пока ей нельзя будет оставить больной сестры. Таким образом, ни она, ни Савины ничего бы не потеряли, и Юрьиной не пришлось бы иметь дело с другими, незнакомыми людьми. Юрьина хорошо сохраняла их тайну, потому что была предупреждена обо всем заговоре самой начальницей гимназии, хорошо с ней знакомой. Таким образом, все дело улаживалось хорошо. Савина, благодаря помощи Молоховой, спокойно могла продолжать курс, довольствуясь двумя, тремя послеобеденными уроками. Соломщикова, благодарная ей за успешное приготовление к гимназии крестницы, просила ее давать уроки её меньшому брату и продолжать наблюдать за занятиями девочки и щедро вознаграждала её труды. Маша не знала, как ей и благодарить Веру Алексеевну и Надю за доставление ей такого урока. Она несколько раз принималась убеждать свою подругу, что она напрасно рискует неудовольствием Софьи Никандровны и мнением своего круга, что они прекрасно могут обойтись её личными заработками; но Надежда Николаевна об этом и слышать не хотела. Она желала иметь занятия сама для себя, ей дела нет ни до чьего мнения, кроме своего собственного, и ни до чьих одобрений, кроме отцовского и всех честных людей, разделяющих его взгляды на жизнь. Она хочет и будет давать уроки, а если она желает тратить свои заработки на то, чтобы близким ей людям, как Машины отец и мать, жилось на свете приятней, и они сами согласны и позволяют ей доставлять себе такое удовольствие, то никто в этом помешать не может. Никому, а в том числе и ей, Маше, никакого до этого дела нет.

Вообще, всегда кроткая и спокойная девушка, как только речь касалась этого, задушевного для неё, предмета, становилась раздражительна и говорила так резко и решительно, что Савиной приходилось покоряться её воле из страха ссоры, разрыва с подругой, которую она преданно любила, которой была столько и так глубоко обязана. Она скорее готова была побороть и смирить свое, порой восстававшее, самолюбие, чем рисковать её дружбой.

Итак, теперь весь вопрос заключался в состоянии здоровья маленькой девочки, которую Надя, едва сдерживая слезы, приняла на свои руки в самом начале сентября и понесла по лестнице в дом.

Глава XIV
Возле больной

Надежда Николаевна внесла, как перышко, Фиму в свою комнату и положила её у себя на розовом диване, подложив ей под голову подушку. Девочка, истомленная переездом, слабо улыбалась ей: но, отдохнув немного, она обвила руками шею сестры, будто боясь, чтоб та опять её не оставила.

– Что болит у тебя, Фимочка? – спрашивала старшая сестра, стоя на коленах у дивана.

– Не знаю… Все… – отвечала девочка.

– Но что же именно?… Где больше болит?.. Головке, или ножкам? Ты, говорят, совсем ходить перестала… Не можешь ходить?

– Да, не могу.

– Тебе больно?

– Нет… А трудно… Не стоят ноги… Будто их нет… Больше всего болит спинка. Иногда очень болит…Иногда тоже вот тут…

Она приложила исхудавшие, как щепки, ручонки к впалой груди.

Сердце у Нади все сильнее ныло. Она старалась улыбаться, сдерживая невольную дрожь в углах рта, явно показывавшую, как ей трудно бороться с волновавшими ее чувствами сожаления к больной сестре.

У дверей, оставшихся полуоткрытыми, послышался голос Клавы:

– Можно и мне к тебе, Надечка?

Она не вошла сразу, потому что гувернантка ей не советовала тревожит m-lle Nadine, во избежание неприятностей. Но любопытство превозмогло: Клаве очень хотелось узнать; что такое удивительное появилось в отсутствие их в комнате старшей сестры, чем она так прельщала Фиму в своем письме.

На её голос, Надя неохотно обернулась, а на бледном лице больной появилось беспокойное выражение; она боялась, что это одна из старших сестер, но, узнав Клавдию, тихо проговорила, словно успокаивала Надежду Николаевну:

– Ничего, это Клавочка. Она добрая…

– Войди, Клава! – позвала старшая сестра. – Иди сюда… Я, кажется, с тобой не здоровалась?

– Да… нет… Ты ушла с Фимой…

Клавдия медленно двигалась, окидывая комнату зорким взглядом.

– Ах, это что? – вскричала она, остановясь среди комнаты и указывая пальцем на пианино, заслоненное от больной девочки горкой цветов.

Фимочка чуть-чуть приподняла голову, но тот час же ее опустила на подушку.

– Ах, это то! – слабо вскричала она. – Надечка, это, верно, то?..

Надежда Николаевна с трудом сообразила.

– Что?.. Ну, да, разумеется! – улыбаясь, отвечала она. – Ты еще не видела папиного подарка, Фима? Посмотри… Вот, погоди, я тебя подкачу…

И, отодвинув стол, молодая девушка зашла за спинку дивана и осторожно покатила его по мягкому ковру. Фимочка повернула голову; глаза её оживились любопытством и нетерпеливым ожиданием.

– Фортепиано! – радостно вскричала она, когда сестра подкатила ее. – И какое чудесное… Хорошенькое… Прелесть!.. Ты мне сыграешь что-нибудь, Надечка?

– Что хочешь, душечка. Ты ведь охотница слушать песни?.. Ну, вот, я буду тебе играть всякие…

– Да, я люблю, очень люблю, только редко я слышала. A теперь ты часто будешь мне играть и петь? – радовалась Серафима.

– Петь-то я не умею, а есть у меня знакомые, которые знают много песен, и мы будем просить их, когда они ко мне придут. Только надо лечиться, Фимушка, надо непременно вылечиться…

– M-lle Наке говорить, что она не может выздороветь, – брякнула Клава, осматривая пианино.

– Какой вздор! – вскричала старшая сестра. – Что ты говоришь, Клавдия?.. М-lle Наке не доктор. Она ничего не понимает в болезнях… Вот Антон Петрович осмотрит Фиму и вылечит ее… Увидишь, Фима, каким ты молодцом недельки через две-три станешь! Мы еще с тобой в горелки побегаем, пока тепло, увидишь!

Больная девочка смотрела на сестру печальными глазами, и взор её, казалось, говорил, что она втайне думала: «Вряд ли этому быть… С каждым днем я слабею», но она не сказала этого. Она часто и прежде дивилась, почему не может, как другие девочки, думать о том, что будет чрез несколько лет, представить себя взрослой, здоровой девочкой. Она смолчала ради того, чтоб не огорчить сестры, но не могла верить её обещаниям.

По просьбе её, Надя села к пианино и наигрывала ей песни, которые приходили им в голову. Их больше вспоминала и требовала Клавдия, не перестававшая дивиться, как хорошо Надя играет. Самой Фимочке хотелось бы, чтоб сестра сыграла ей что-нибудь другое, хорошее, что-нибудь настоящее, как называла она серьезные пьесы, которых названия не знала; но видя, что все эти «Птички» да «Серые козлики» веселят Клаву, которая и подпевала их, и хохотала от удовольствия, она молчала. Когда же здоровая, растолстевшая еще больше на деревенском воздухе девочка ушла «чай пить», Серафима сказала:

– Ну, милочка, теперь сыграй мне что-нибудь такое хорошее, тихое и печальное, знаешь? Вот как раз ты мне играла зимой, когда никого не было дома, а мы с тобой пошли в гостиную, помнишь?

Надежда Николаевна вспомнила, что ей тогда понравилась серенада Шуберта, и сыграла ее. Девочка слушала внимательно, со счастливой улыбкой па бледном личике, иногда закрывая глаза, но нс переставая вслушиваться в звуки.

– Как хорошо! – вскричала она. – Точно летишь, куда-то, точно кто-нибудь зовет… Кто-то хороший, светлый… Сыграй еще, Наденька!

– Тоже самое?

– Тоже, или другое, такое же…

– Постой, я тебе сыграю новое. Может быть, тебе понравится. Ты, верно, никогда этого не слышала.

И Надежда Николаевна открыла ноты и заиграла «Легенду» Венявского. Это была её любимая вещь. Она сама заслушалась чудных умирающих звуков и забылась под свою игру…

Когда последний тихий аккорд замер в воздухе, Надя оглянулась на сестру, удивленная её молчанием. Серафима приподнялась на локоток и смирно сидела, устремив взгляд в пространство, словно ища там чего-то или ожидая новых звуков. По лицу её катились слезы, а между тем она улыбалась счастливой и, вместе, печальной улыбкой. Надя вскочила и бросилась к ней в испуге.

– Что ты, Фимочка? Бог с тобой!.. Чего ты плачешь, милая моя?

– Разве я плачу? – изумилась больная. – Нет, это так… не бойся… Я не плачу… мне хорошо… Где это ты выучилась так чудесно играть, Надечка? Чудесно… Пока ты играла, мне казалось, что мы плывем куда-то, плывем так тихо-тихо, по блестящей реке, и мне так было хорошо…

И она стала умолять сестру играть еще. Но Надежда Николаевна не хотела больше играть для неё в этот вечер, боясь, что это повредит больной. Да пора было подумать и о ночном покое её. Нянька уже два раза приходила сказать, что в детской все готово: пора принять лекарство, кушать чай и ложиться спать. Надя сама снесла Фимочку, раздела ее и сидела над ней, рассказывая все, что ей приходило в голову, пока бедняжка не задремала. Тогда она тихонько высвободила свою руку и пошла в столовую, где вся семья собралась к ужину. Она едва поздоровалась давеча с мачехой и её другими детьми. Их шумная веселость, а в особенности довольное оживление отца её, который смеялся, слушая их болтовню, неприятно поразили молодую девушку, ослепленную светом и слезами. Она не сдерживала их более, когда больная сестра её заснула, и теперь глаза её были красны и вспухли. Теперь, когда серьезность болезни Фимочки была так очевидна, беспечность отца показалась ей более неизвинительной, чем равнодушие мачехи, потому что она так несравненно выше ставила его в нравственном отношении.

Она, не глядя ни на кого, сердито подошла и стала за его стулом. Николай Николаевич тот час же обернулся к ней, а Софья Никандровна только недовольно взглянула на нее и обменялась изумленным взглядом с гувернанткой своих дочерей. Высокая, худая, как щепка, m-lle Наке сидела прямо против хозяйки дома, между Риадой и Полей. По её безукоризненной прическе и наряду никто не подумал бы, что она только что совершила сотню верст по проселочной дороге. Она слегка пожала плечами и тот час же скромно опустила глаза на свой прибор.

– Садись, Надюша! – ласково промолвил генерал, указывая на место возле себя.

Но, посмотрев в лицо старшей дочери, он закусил губы: он вспомнил про свою больную дочь… Он так мало знал эту девочку, вечно прикованную болезнью к своей детской, что отсутствие её могло пройти для него незаметно среди общего оживления и удовольствия первого свидания с семьей; но, вспомнив о ней, он внутренне жестоко упрекнул себя в бессердечии.

– Ты была с Фимочкой? – продолжал он очень мягко. – Что она, заснула?

Надежда Николаевна молчала, не поднимая глаз и нахмурив брови. Сказать по правде, она боялась и заговорить, не зная, совладает ли со своим голосом и с собой.

– Вероятно, бедняжка утомилась дорогой и теперь уснет крепче, – отвечала за нес мачеха. – A ты все с ней возилась, Наденька? Напрасно! У неё прекрасная, внимательная нянюшка… Садись; уж извини, что мы без тебя начали…

– Я не хочу есть; я никогда не ужинаю, – резко отвечала ей падчерица. Голос мачехи рассердил ее и придал ей силы совладать с своим собственным. – Папа, – обратилась она к отцу, – завтра необходимо собрать консилиум. Шутить болезнью Серафимы долее нельзя…

– Разве она так серьезно больна? Ты находишь?.. – начал было генерал, но жена его прервала:

– Завтра будет Антон Петрович, – сказала она, – Фима больна, как всегда… Разумеется, если он найдет нужным…

– Нашел бы и ты тоже самое, – отвечала Надя отцу, не обращая внимания на замечание Софьи Никандровны. – Жаль, что тебе не пришло в голову посмотреть на нее…

– Я хотел, моя милая, но… Мне сказали, что уж ее уложили спать.

– Этак ее на днях и в гроб уложат, а ты и знать ничего не будешь! – резко закричала Надя, не совладав-таки с собой, и упала на стул, залившись слезами и закрыв обеими руками лицо.

 

Госпожа Молохова шумно отодвинула свой стул, помянув что-то о драматических сценах. Но муж её не слышал: он был поражен и сильно тронут.

– Ну, Надюша, Надюшенька… – растерянно повторял он, ухаживая за дочерью. – Бог с тобой..: Перестань… Успокойся… Завтра же я соберу докторов… Бог даст… Да разве же Фимочка так сильно больна? – вдруг отчаянно обратился он к жене. – Как же мне ничего не сказали?.. Ты не писала.

– Я писала все, что следовало писать, – недовольным голосом отвечала Молохова. – С какой стати мне было беспокоить тебя и пугать преувеличениями?.. Фима родилась слабой и больной и останется, вероятно, всю жизнь болезненной. Что ж с этим делать? Мы ее лечили, будем лечить, Бог даст, с летами, она поправится, окрепнет…

– Или умрет, – злобно вставила Надя.

– В этом Бог волен, – возразила ей мачеха.

– Да, но, быть может, мы недостаточно серьезно относились к её болезни? – смущенно сказал Молохов. – Может быть, при более внимательном отношении… Не нужны ли ей какие-нибудь воды?

– Теперь дело к зиме идет, какие же воды? – резко перебила его жена. – Будущим летом, если велят… Я думаю, я своим детям мать, сама позабочусь.

«Не поздно ли спохватилась?» – подумала Надежда Николаевна, с трудом воздержавшись от громкого ответа. Она сделала над собой усилие, отерла глаза, выпила воды, которую ей подал, по приказанию отца, Елладий. Не обратив никакого внимания на его насмешливую гримасу, заставившую сестер её потупиться, чтобы скрыть невольные улыбки, она встала и сказала:

– Так пожалуйста, папочка, сегодня же с вечера напиши Антону Петровичу, чтобы он пораньше приезжал. Надо завтра же успеть попросить других докторов, если будет нужно… Не знаю, но мне кажется, что Фима совсем безнадежна…

Софья Никандровна квело улыбнулась.

– Её счастье, мы имеем право не совсем доверять твоей опытности в этом отношении, – сказала она.

– Я сейчас же напишу Антону Петровичу в велю отвести к нему записку, – решил Николай Николаевич, вставая вслед за дочерью и взяв ее за руку.

– Мой друг, – попыталась было остановить его жена, – не тревожься! Уверяю тебя, что Надя преувеличивает…

Но генерал ушел в кабинет, не слушая жены, и в коридоре обнял и крепко поцеловал свою старшую дочь. Он словно чувствовал себя виноватым и благодарил ее за то, что она ему напоминала его обязанность.

С уходом его в столовой все заговорили разом. Софья Никандровна не могла сдержать свое негодование по поводу влияния, которое «эта девчонка» имела на своего отца; Елладий осведомился о медицинских сведениях старшей сестры и, предположив, что она в течение лета выдержала экзамен на доктора медицины, начал юмористический рассказ о том, что она завтра наденет фрак и синие очки и выйдет на консилиум назидать латинской речью господ докторов; сестры шумно смеялись, стараясь тоже вставлять свои остроумные замечания; Софья Никандровна горячо беседовала с гувернанткой на ту же тему. Только Клавдия, по обыкновению, усердно кушая, не разделяла общего враждебного настроения против сестры и даже заметила, что Надя очень желала бы, чтобы Фима была здорова. Замечание это прошло без всякого внимания.