Za darmo

Подруги

Tekst
0
Recenzje
Oznacz jako przeczytane
Подруги
Audio
Подруги
Audiobook
Czyta Dreamer
6,96 
Zsynchronizowane z tekstem
Szczegóły
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Глава XVII
Изобличение

Но ей в этот день не было суждено успокоиться. В коридоре её нагнала горничная Софьи Никандровны, прося её, от имени своей госпожи, пожаловать к ней в комнату.

Надежда Николаевна, вместо того, чтоб пройти в холодную галерею, где надеялась освежиться и успокоиться, с неприятным предчувствием повернула в комнату мачехи, где хозяйка её сидела за своим поздним чаем.

Она кивнула головой падчерице и указала ей глазами на стул. Она была очевидно в волнении и не сразу начала заранее приготовленную назидательную речь, которую молодая девушка, еще встревоженная своими печальными мыслями и только что пережитым волнением, слушала в половину и совсем не поняла её цели.

Софья Никандровна говорила что-то очень высокопарное об обязанностях человека к той среде, в которую он поставлен, о необходимости уважать общественное мнение, «не компрометировать своих родителей исполнением, без их ведома и согласия, фантазий, совершенно неуместных»

На этой последней фразе, заключившей долгую речь, Надежда Николаевна подняла голову, догадавшись о том, что произошло.

– У меня очень болит голова, – сказала она, – мне надо походить, пока Фимочка не зовет меня. Говорите, прошу вас, в чем дело? Чем я компрометирую отца или вас?

– Вам это угодно спрашивать? – вспылила Молохова, рассерженная её хладнокровием. – Вы сами не знаете?.. Что, по-вашему, добрые люди будут говорить о генерале Молохове, который допускает свою дочь нуждаться?

– Не знаю. Да мне это решительно все равно, потому что такую глупость никто не скажет об отце моем. Это верно будет какой-нибудь другой «генерал Молохов»… – апатичным тоном отвечала Надя.

– Да, да, вы правы! – еще сердитее подтвердила Софья Никандровна. – Ваш отец останется в стороне, а все пересуды падут, по обыкновению, на меня!.. Конечно! Ну, как же?.. «Бедняжка падчерица» – известно! «Нуждается во всяком куске, должна по грошовым урокам бегать, чтоб себя содержать, кругом разобижена!..» Ха, ха, ха!.. В самом деле: такая бедняжка – чуть по головам нашим не танцует!.. Что её душеньке угодно, то и творит, никого не спрашиваясь, ни с чем не соображаясь.

Госпожа Молохова дошла до крайнего раздражения и до того возвысила голос, что из разных комнат и дверей начали показываться головы любопытных.

– Позвольте… – начала было Надежда Николаевна. Но мачеха прервала, передразнив её голос:

– «…Мне все равно… Это будет другой генерал Молохов!..» Нет-с! Это будет тот самый – ваш отец, которого обвинят, до милости вашей, в равнодушии и жестокосердечии! Как вы думаете: что подумают о нем люди, узнав, что дочь его бегает по урокам, наравне с дочерьми буфетчика княгини Мерецкой или, вот, вашей этой писарши или прачки Савиной?..

– Что подумают? – с расстановкой переспросила Надя, не без удовольствия напирая па свое хладнокровие именно потому, что оно, видимо, сердило её мачеху. – A не знаю, право!.. Умные люди, вероятно, подумают, что он желает, чтобы его дочь умела быть полезной по меньшей мере столько же, как и простые смертные, умела бы так же честно зарабатывать свой хлеб и вообще не предавалась бы лени и позорному тунеядству…

Последних слов молодой девушки, хотя она и подняла значительно голос, улыбаясь и во все свои смеющиеся глаза глядя в покрасневшее, сердитое лицо мачехи, уже почти не было слышно за негодующим криком Софьи Никандровны. Она окончательно вышла из себя.

Сказать по совести, она имела на это причины. Ни один благоразумный человек, не одобряя её горячности, не мог бы оправдать и тона её падчерицы. Наша Наденька была хороший человек, но далеко не совершенство… И досталось же ей, за её «задор и дерзость» от одной разумной и кроткой особы, когда она впоследствии рассказывала ей эту сцену. «Да это не слыхано! Как не стыдно тебе, Надя?.. Да я бы, на месте Софьи Никандровны, тебя просто прогнала из комнаты!» Вот какими возгласами прерывала Вера Алексеевна рассказ Нади об этом происшествии.

Но возвратимся к настоящему.

Молохова долго кричала на свою падчерицу, – так долго, что муж её, вернувшись неожиданно за чем-то со службы домой, услыхав её сердитый голос, испугался и вошел в чайную, узнать в чем дело. Там уже не было его старшей дочери. Она ушла и уже несколько минут как ходила скорыми шагами по крытой галерее, стараясь моционом на холодном воздухе привести в равновесие свои встрепанные чувства и мысли. За столом сидел только Елладий, помешивая ложечкой кофе, который он себе налил в чашку матери, да в дверях стояли Аполлинария и Ариадна, покусывая свои перья, очевидно, привлеченные сюда любопытством из-за уроков. Увлеченная негодованием, мать стояла перед ними и громко повествовала им причины своего неудовольствия на их старшую сестру.

Появление отца произвело эффект своей неожиданностью. Девочки мигом исчезли. Елладий сначала привстал, но, сообразив, вероятно, что бегство будет несовместно с его достоинством, снова присел к своему кофе.

– В чем дело?.. Что такое случилось? – спросил хозяин дома.

– Да, случилось, – немного оправясь от удивления, ответила Софья Никандровна. – Не думаю, чтоб и ты одобрил поступок Надежды Николаевны…

– Опять она?!. Что ж она сделала ужасного?

– Кто же говорит «ужасного»?.. Ты сейчас!.. Оно, конечно, как кто смотрит… Многие родители нашли бы это ужасным…

– Да что же именно?

– Да, вот, мы узнали удивительную новость… Елиньке говорил в гимназии один его товарищ…

– A зачем это Елинька так рано дома? – прервал генерал, вдруг сурово обернувшись к сыну. – Или он и совсем не ходил в гимназию?

– У меня сегодня только два урока, незначительные… – начал Елладий.

– Он сегодня не совсем здоров, – заступилась мать. – Он дома занимался, и… У него сегодня почти нет уроков.

– Ну, да! Известная сказка!.. Почти да чуть-чуть и – останется болван-болваном!.. Вот, я побываю у директора, узнаю… Давно собираюсь переговорить… Смотрел бы лучше за собой, чем вмешиваться в дела старшей сестры, у которой не мешало бы ему поучиться.

– Уж, пожалуйста, – вспыхнула Софья Никандровна, – своим обойдемся!.. И ни во что он не вмешивался… Уж ваше золото и тронуть нельзя… Слухами земля полнится; ну, услышал мальчик и – хотел предупредить… Ведь не пень же он, не может быть равнодушен к тому, что отца и мать его люди корят.

– Хорошо! Но зачем такие предисловия?.. Скажи просто, и, если нужно, я переговорю с Надей… Скорей, пожалуйста, мне некогда!

Молохова остановилась против мужа и, решительно сложив руки на груди, спросила:

– Сколько вы даете вашей дочери на её личные мелкие расходы?

– Пятьдесят рублей в месяц. Ты, кажется, хорошо сама знаешь, что мы даем нашей старшей дочери…

– Да, знаю. A знаешь ли ты, что ей этого недостаточно, и что она, бедняжка, должна ходить по чужим домам, зарабатывать деньги уроками?.. Очень лестно для нас и назидательно…

– Очень назидательно для всех детей наших, без сомнения! – прервал Молохов её насмешливую фразу. – Дай Бог, чтоб каждый из них, в её годы, был в состоянии доставить себе сам честный кусок хлеба.

Софья Никандровна остановилась, пораженная.

– Как? – вскричала она. – Ты это знал?.. Да разве ей нужно зарабатывать себе хлеб?

– Теперь, благодаря Бога, не нужно; но будущего никто не может знать. И я душевно рад, что она в этом отношении обеспечена…

– Большое обеспечение, нечего сказать!.. Только чтобы люди нас осуждали… На что ей эти деньги?

– На что бы ни были! Я уверен в её благоразумии и убежден, что не на дурное… Контролировать ее считаю излишним… И тебе, душа моя, не советую.

– А, в таком случае, разумеется, нечего и говорить! Мне остается только извиниться…

– Елладий, иди к себе и займись хоть чем-нибудь! – строго сказал отец.

Елладий вышел, весьма недовольный неудачным мщением, которым он было думал насолить сестре. Вслед за ним скоро вышел и Молохов и сейчас же уехал. Софья Никандровна осталась на целый день крепко не в духе. Не чувствуя к своей меньшой дочери такой привязанности, как к другим, она не особенно ценила нежную заботливость Нади. Она часто была склонна даже принимать ее за преувеличение и рисовку, а потому благодарность не смягчала её отношений к падчерице, и обоюдное неудовольствие между ними росло, поддерживаемое, с одной стороны, мелочностью и несправедливостью, а с другой – отсутствием желания малейшей уступкой исправить дело, и, надо сознаться, – более понятным и справедливым чувством негодования молодой девушки против мачехи за её бессердечное отношение к больной маленькой дочери, с каждым днем видимо угасавшей.

Глава XVIII
Печальная развязка

Серафима томилась не так долго, как другие дети в подобных случаях; легкие её были так слабы, что у неё быстро развилась смертельная болезнь. Всю зиму она прокашляла, иссохла как щепка; но искривление позвоночного столба еще не успело видимо образоваться, как дни её уже были сочтены. Она в последнее время уже почти не оставляла постели, где она не могла лежать, а сидела, вся обложенная подушками. Сидя так, она слушала рассказы Нади, её игру на фортепиано, её чтение, к которому она особенно пристрастилась. Казалось, что понятия Серафимы росли и расширялись по мере того, как она ближе подходила к вечности. Ее занимали такие книги, которых дети, гораздо старше её, не поняли бы даже, а она заслушивалась их и часто бывала обязана им не только удовольствием и развлечением, но и облегчением своих страданий.

Зимние праздники прошли весело и шумно для всех детей Молоховых, кроме больной и старшей сестры, упорно не желавшей ни принимать в них участия, ни даже почти выходить из своей комнаты. Она выходила из неё только раза два-три в то время, когда дом бывал полон гостей, и то затем только, чтоб усмирять расшумевшихся детей или принять меры против того, чтоб покой Серафимы не был нарушен. Софья Никандровна заходила аккуратно каждый день узнавать о здоровье больной дочери, иногда являлась и вторично, когда бывала дома и не занята, но тем и ограничивалось её участие. Николай Николаевич тоже проводил каждый день несколько времени возле больной, преимущественно перед вечером, в то время, когда старшая дочь его играла на фортепиано. Девочки, кроме Клавдии, которая очень часто бывала у больной, редко заходили «посмотреть на Фимочку». Именно посмотреть, потому что они, едва взглянув на нее, сейчас же исчезали затем, чтобы тотчас за дверьми поахать над тем, как она изменилась, какая страшная сделалась, и в ту же минуту забыть о её существовании. Елладий никогда не заходил к сестре, и она никогда о нем не спрашивала. Она, впрочем, и двух средних сестер не любила видеть в своей комнате, почти всегда упорно молчала, когда они приходили, а иногда, проводив их взглядом за дверь, спрашивала недовольным голосом:

 

– Зачем они приходят?.. Что им нужно?.. Я не хочу их. Бог с ними!..

Раз даже Надежда Николаевна сделала ей замечание, что нехорошо так относиться к сестрам, что Поля и Риада навещают ее потому, что беспокоятся об её здоровье. Фимочка покачала головой и, недоверчиво усмехнувшись, сказала:

– Нет, Надечка, ты ошибаешься. Не могут они обо мне беспокоиться, потому что совсем меня не любят, а приходят так, из любопытства…

Однако, она с тех пор воздерживалась от замечаний и кротко сносила непродолжительные посещения сестер.

Прошли самые суровые морозы, наступил февраль – туманный, сырой, с легкими морозами, но зато сильными ветрами. При такой гнилой погоде размножились болезни; доктора не успевали лечить тифы, воспаления, дифтериты. Понятно, что и хроническим больным было хуже. Бедная Фимочка еле дышала, измученная кашлем, вырывавшимся со свистом и хрипом из её ввалившейся наболевшей груди. Несколько дней, в особенности несколько ночей, было таких тяжелых, что всем стало ясно, что она не жилица. Но с Серафимой в самое последнее время произошла странная перемена: насколько прежде она равнодушно относилась к смерти, настолько вдруг, теперь стала усиленно думать о жизни. Она начала мечтать о теплых, светлых днях; ей страстно хотелось скорей увидать весну, подышать свежим воздухом…

Полумертвая, лежала она, едва дыша, и жадно слушала рассказы Нади о том – как придут скоро вешние дни, как заблистает солнышко на свежей зелени, как выставят все рамы, раскроют окна и пахнет в них теплый ласковый ветерок…

– Ну, – чуть слышно подгоняла она сестру, едва та замолкала, – ну, и что ж?.. Мы выйдем? Ты вынесешь меня в сад? Мы поедем с тобой гулять?..

– Поедем, дорогая моя, еще бы! Велим запрячь карету…

– Не хочу карету, – капризно перебила Фима, – коляску, открытую, чтоб все было видно!..

– Ну да, коляску… Мы поедем за город в лес, в поле. Везде будем кататься… Я нарву тебе цветов, – много, много красивых цветов…

– Я сама хочу рвать…

– Сама и будешь, – подтвердила сестра, дивясь тому, откуда берутся у неё силы совладать с собой, с своим голосом… Она говорила о прогулках, о цветах на лугах и в рощах, а ей в тоже время отчетливо представлялась другая, близкая, неизбежная, последняя прогулка Фимы. – не в коляске, а в белом гробике, покрытом её любимыми цветами, и сердце её надрывалось в то время, когда лицо её должно было оставаться спокойным… Она говорила ровным, ласковым голосом. Она рисовала самые веселые и яркие весенние картины умирающей, которая с наслаждением слушала её, смотря с восторгом и доверием в улыбавшееся ей лицо любимой сестры. Надя взялась беречь эту маленькую, никем не любимую страдалицу; она дала себе слово, не жалея себя, лелеять ее, облегчить последние дни разлуки её с жизнью, и свято исполняла пропятую ею на себя обязанность. Сила любви превозмогла силу собственного горя; она забывала его, вся проникнутая одним чувством, одним страстным желанием – дать облегчение страданиям умиравшей. И Бог помог ей это сделать. Во всю остальную жизнь свою Надежда Николаевна с отрадой вспоминала, как, тихо угасая, уже в агонии, благодарение Богу, подкравшейся незаметно, без особых страданий, Серафима взяла ее за руку и чуть слышно прошептала:

– Я, кажется, засну… Мне хочется поспать, но ты не уходи… Посиди здесь… Рассказывай мне еще, как мы летом будем искать ягоды в роще… A если я засну, мне, может быть, это приснится… Рассказывай, милая…

И она в последний раз, посмотрела на неё глубоким, ласковым взглядом и не переставала улыбаться ей, пока глаза её не сомкнулись и предсмертный холодный пот не выступил на потемневшем лице…

Что было после этого – Надя ясно уже не помнила. Она видела, что кругом двигались все домашние, кажется, созванные нянькой; видела, что доктор присел на край маленькой кроватки, взял из рук её исхудалую, похолодевшую ручку Фимы, щупая пульс, затем давал ей самой нюхать спирт, потом отец взял ее за руку, обнял, назвал ее своей бедной, дорогой девочкой и отвел прочь. Они сели на её диванчик, – тот самый, на котором лежала Фима, когда ее привезли осенью. Это была последняя сознательная мысль, мелькнувшая в голове Нади; затем она оперлась головой на плечо отца, и, вероятно, голова у неё закружилась, потому что она окончательно перестала на несколько секунд видеть и сознавать происходившее.

Ее привели в себя неистовые вопли Софьи Никандровны и её дочерей. Надя с трудом приподняла голову и обвела всех сухими, воспаленными от бессонницы глазами. На креслах, среди комнаты, мачеха её металась в истерике. Возле неё суетился откуда-то взявшийся другой доктор, а не их Антон Петрович, – тот стоять опершись к стене, заложив руки за спину, и смотрел издали на кроватку Фимы, где та, вытянувшись, лежала неподвижно. Надежда Николаевна поняла, что все кончено, что она Фиме более не нужна. Она встала и сделала несколько шагов к дверям. Отец, не выпуская её руки, спросил:

– Куда ты, милочка?

– Я…. выйду… пройдусь по галерее… Пусть уж теперь без меня сделают все, что нужно.

И, не поднимая более ни на кого взгляда, она вывила из комнаты, и только там, на просторе, в холодной галерее, дала волю воспоминаниям об умершей и слезам, которые облегчили её стесненную грудь.

Отец, по совету Антона Петровича, оставил ее одну и распорядился, чтоб кроватку умершей и все, что ей принадлежало, как можно скорее вынесли из комнаты его старшей дочери. Двери во временную спальню Фимочки заперли, и все в комнате Надежды Николаевны в тот же вечер привели в порядок, так что она, вернувшись к себе, могла подумать, что последние полгода – только тяжелый сов, кошмар, бесследно рассеявшийся. Когда она, среди ночи, вдруг проснулась после глубокого забытья, вызванного страшной усталостью, ей так и подумалось, что Фимочка возле неё… С трудом припомнила она действительность. Она быстро встала, зажгла свечу, накинула блузу и вышла в коридор. Ее охватило холодом, хотя из коридора отапливался весь дом. Полоса слабого света ложилась вдоль него из залы и оттуда доносился монотонный голос читавшего над мертвым ребенком читальщика. Слезы подступили к глазам её и хлынули неудержимо, когда она подошла к столу, на котором лежало, прикрытое белой кисеей то, что несколько часов тому назад было Серафимой…

Читальщик досмотрел на вошедшую и снова начал читать псалтырь. Свет восковых свечей заколебался и тени заходили по крошечному личику умершей. Спокойно до торжественности было это личико. Все резкие линии, проведенные на нем страданием, теперь изгладились; черные брови, почти всегда сведенные, расхмурились и лежали только слегка приподнятыми дугами на бледном лбу, будто она чему-то удивилась в последнюю минуту, да так и застыла. На бесцветных губах будто бы даже играла улыбка…

Надя склонилась и долго смотрела на неё и мысленно задавала вопросы: «Фима, Фимочка, – думалось ей, – видишь ли ты меня? Знаешь ли, что я здесь, возле тебя?.. Где ты?.. Что с тобой теперь?.. Хорошо ли тебе? Не мучаешься больше, бедная, бедная моя девочка?!.. Или не до нас тебе?.. Быть может, ты теперь далека от всего здешнего, забыла то, чего так горячо только что желала: светлого, теплого лета, солнца, цветов…»

И пред ней восставали картины прошлого, в уме воскресали их разговоры, пытливые расспросы Фимы, и сама она теперь готова была ей задавать такие же неразрешимые вопросы, какими, бывало, озадачивала её Фима. Долго простояла она над мертвой сестрой. Она прощалась с ней навеки…

Совсем разбитая вернулась Надежда Николаевна к себе и легла; по заснуть не могла до самого утра. Вид умершей девочки напоминал ей другую покойницу, – её бабушку Ельникову. Их одних только и видывала она мертвыми. Но семь лет тому назад она была еще дитя и, несмотря па горячую любовь к бабушке, боялась смотреть на нее после смерти.

Теперь она дивилась, вспоминая это чувство безотчетного страха, и старалась вспомнить яснее покойную старушку. Воспоминания, печальные мысли и горе по Серафиме не дали ей заснуть до тех пор, пока заря не окрасила восток.

Глава XIX
Лицемерие

Едва она забылась, в её комнату вошла Марфуша – доложить, что из магазина приехали мерку снимать для траурного платья.

– Ничего мне не нужно шить! – раздражительно отвечала Надежда Николаевна. – Какой вздор! На что эти трауры?.. Кому они нужны?

И она решительно повернулась на другой бок и приказала горничной уйти и не будить eё, хотя бы она проспала до вечера.

Горничная вышла в недоумении. Зная хорошо отношения господ и не желая возбуждать гнева барыни против Надежды Николаевны, она сообразила, что сделать.

– Барышня моя всю ночку не спала, – сказала она швее из магазина, – все плакала по сестрице, а, вот, нельзя ли по этому платью сшить? Оно на них хорошо сидит…

Швея согласилась, но этим Марфуше не удалось уладить неприятностей. Подавая своей барышне чай в её комнату, она доложила, что барыня приказала ей к двенадцати часам быть в зале на панихиде по Серафиме. Надя ничего не отвечала, однако, решила, что пойдет, – ей хотелось помолиться, но не хотелось, чтоб ее видели, и она была бы принуждена разговаривать с своими домашними. Ей хотелось бы тишины и полного уединение… Даже отца она приняла неохотно и мало с ним говорила, когда он зашел ее проведать. Когда же, около полудня, вбежала к ней Полина, одетая, в ожидании настоящего траура, в белое платье с черными бантами, Надя вся вздрогнула и с неудовольствием оглядела её наряд. Тем не менее она поднялась было, но сейчас же опустилась на свое место, как только вникла в смысл оживленных рассказов сестры.

– Иди же, иди скорее, Надя! Священники уже пришли, и много знакомых собралось: Красовская, Ильина, княгиня Мерецкая, все Грабины, Эйерман обе сестры – все так маму утешают, уговаривают… Княгиня так плачет, так плачет, – своих детей вспоминает… А старуха Грабина тоже так хорошо, так чудесно говорила нам о воле Божией, о терпении, о том, что Фимочкиной душе отрадно с божьими ангелами летать, что горевать по маленьким детям грешно…

«Когда дети умирают, они делаются маленькими ангельчиками», – вспомнились Наде Фимочкины слова, и вдруг она сама не успела определить, плакать ли ей захотелось, или рассердиться, как неожиданно для самой себя крепко рассердилась. Гнев так и охватил ее всю. Она разом похолодела и чувствовала, что у неё захватывает дыхание, что еще минута – и она в состоянии броситься на эту бездушную, разряженную девчонку и грубо вытолкнуть ее вон…

Поля, между тем, продолжала рассказывать, чуть не захлебываясь от своих слов:

– Ах, как Анфиса, и нянюшка, и Таня рыдают – ужас! – кричала она, вертясь перед зеркалом, оправляя свои траурные банты и ничего не замечая. – Мама говорит, что всем им за это купит по платью: они так любили Фиму!.. Да, все плакали! Знаешь, мы все так ревели, так ревели, особенно когда этот дурачок Витя подошел к Фимочке и начал тянуть со стола скатерть: «Зачем, говорит, она на стол легла? Зачем она шалит?.. Снимите ее, я тоже хочу так полежать!..» Такой смешной!.. Мама как закричит! Бросилась, схватила его, кричит: «Мальчик, мой мальчик, что он говорит, Боже мой!..» Ну, папа велел увести Виктора и больше его в залу не впускать…

– И папа там? – с трудом выговорила Надежда Николаевна.

– Нет, папа вошел только, когда Витя и мама закричали… Он в кабинете. Но он придет, когда начнут служить… И бабушка сказала, что придет. Она тоже больна, ты знаешь? A m-lle Naquet говорит, что это вздор её болезнь; знаешь, она говорит: старые люди всегда смерти боятся, оттого, что им скоро придется самим умирать…

– Никто не знает, кому когда умирать придется. Не болтай пустяков… Вон, Фима моложе вас всех…

– Да, бывает, разумеется… Так что ж ты, Надя? Одевайся же скорее! Ты не успеешь… Сейчас, начнется…

«Комедия Софьи Никандровны?» – чуть не сорвалось с языка Надежды Николаевны, но она пересилила себя.

– Не беспокойся обо мне, – начала было она, – иди себе…

Но не успела она окончить фразы, как в её комнату тихо, чинно, с искусственно печальной физиономией, вошла Ариадна. Её сложенные бантиком губы, её опущенные глаза, которым она старалась придать вид печали – все в лице её словно задавало окружавшим вопрос: не правда ли, какая я прелестная, благовоспитанная девочка? Уж как я убита смертью сестры, а сдерживаюсь.

 

Если болтовня Аполлинарии внушила негодование старшей Молоховой, то лицемерная рисовка второй сестры её положительно возбудила в ней отвращение.

– Что тебе нужно? – резко спросила она.

– Maman vous fait dire… (Мама прости вас…) – кротко вздохнув, naчала Ариадна.

– По-русски! – закричала Надежда Николаевна.

Риада подняла на нее взор, полный изумления, чуть-чуть пожала плечами, но послушно перевела:

– Мамаша (она в последнее время всегда называла так Софью Николаевну, потому что так звала свою мать маленькая княжна Мерецкая) просит не медлить. Все уже собрались, и сейчас начнется панихида по нашей бедной Серафимочке…

– Хорошо, – снова резко прервала старшая сестра, – уходите!.. Идите обе… я не пойду!

– Не пойдешь!?. – ахнули обе девочки разом.

– Mais c'est inconvenant!(Но это не вежливо!) – прибавила Ариадна.

– Пошла вон! – не сдержалась Надя. – Слышишь, Риада?.. Пошла прочь от меня, бессердечная, лицемерная девчонка!.. Иди и ты, Поля, да постарайся хоть раз перекреститься за сестру искренне, а не для того, чтобы похвалили гости…

Маленькие Молоховы вышли. Надя встала и быстро начала ходить по комнате, стараясь сдержать негодование и огорчение, готовые вырваться рыданиями.

– Несчастные, несчастные!.. – повторяла она, невольно останавливаясь на ходу, то ломая руки, то обмахивая свое разгоревшееся лицо.

Минут через пять ручка дверей её снова повернулась и из, них раздался голос отца её:

– Надюша, можно войти?

Она сделала над собой усилие, чтоб ответить:

– Войди, папа… Что ты хочешь?

– Я пришел узнать о тебе, милочка! – Николай Николаевич вошел и взял за руку дочь, пытливо глядя в её взволнованное лицо. – Дети там сейчас сказали, что ты не придешь на панихиду… Я думал: уж не больна ли ты?

– Нет, папа, я здорова, но… Я не выйду туда.

– Отчего же, родная?.. Оно, конечно, тяжело, но… Помолиться надо же.

– О, я молилась о ней много, пока она была жива! Я и еще помолюсь не раз, но… Не при такой обстановке.

– Как хочешь. Я понимаю, тебе неприятно это сборище… Но что же делать! Так водится… Показывать участие…

– Ну, и пусть его показывают тем, кто в нем нуждается, а меня болезнь Фимы отучила от всех этих участий: я не мастерица играть комедии, по заказу плакать и благодарить за утешения!.. Иди, папа, тебя будут ждать.

– Я пойду. Тебя тоже ждали, Наденька… Смотри, чтоб это не показалось странным, чтоб тебя не осудили…

– A на здоровье, кому охота… Неужели это тебя смущает?.. Я не могу из-за таких опасений поступать против своей совести…

– Ну, Бог с тобой!

Генерал направился к дверям. Наде вдруг почему-то стало совестно и жаль своего отца, Она сделала несколько шагов вслед за ним, взяла и поцеловала его руку. Молохов остановился, тронутый, и крепко поцеловал ее в голову.

– Ты не сердись на меня, – сказала она. – Право, я не могу… Ты, ведь, знаешь, как я ее любила… Я лучше помолюсь о ней здесь одна…

Слезы слышались в её голосе. Слезы навернулись и на глазах отца.

– Как знаешь, моя душа… Я не неволю, только… видишь ли, не обвиняй их очень строго… Всякий по-своему… В них нет того… Что в тебе…

Молохов затруднился дальнейшей речью.

– О, папа! – возразила Надежда Николаевна более твердым голосом: – что мне за дело осуждать?.. Жаль, что дети растут такими… исковерканными… А, впрочем… Иди скорей: тебя ждут! И скажи, пожалуйста, что я больна, что у меня очень голова болит.

Это была совершенная правда.

Отец пошел в залу на панихиду, а дочь его опустила шторы и легла – не спать, а тихонько поплакать задушевными, искренними слезами над бедной маленькой девочкой, которую чрез несколько шагов от неё так громко оплакивали официальными слезами люди, от которых при жизни она не видела ни ласки, ни привета.

На другой день Серафиму похоронили. Кортеж был очень богатым: у Молоховых так много было знакомых…

Надежда Николаевна не шла с мачехой и сестрами, которые шествовали в глубоком трауре и пешком за парчовым гробом, а ехала в карсте. Когда своя и гостя разъехались, она попросила отца отвезти ее к Вере Алексеевне. Ельникова не была на похоронах, потому что была не совсем здорова, т. е. попросту порядочно-таки больна сильной простудой горла, что с умыслом скрывала от двоюродной сестры, чтоб еще не увеличить её забот и печали. У неё Надя провела целый день, а вечером, вернувшись, прошла прямо к себе и легла.

Несколько дней потом она усердно избегала встреч и разговоров со своими домашними, кроме, впрочем, отца, да отчасти Клавы. Клавдия непритворно скучала по Фимочке и приходила побеседовать с ней, помянуть прошлое со старшей сестрой. Они вообще теперь были друг другу ближе, чем остальные дети Молоховых.

Пошло все своим чередом, – дни за днями, месяца за месяцами, для кого – в однообразия постоянных занятий, в строгом исполнении обязанностей, возложенных жизнью на каждого человека, для других – в бесконечной цепь удовольствий, мелочных забот и праздности. Надежда Николаевна старалась наполнить свои дни занятиями, особенно в первое время после смерти Серафимы, когда ей было необходимо лихорадочной деятельностью заглушать печаль и чувство одиночества. Не стесняясь более неудовольствиями мачехи, она еще взяла несколько уроков и все выручки свои употребляла на семью Савиных, а не то на подарки бедным воспитанницам, на плату за их учение в гимназию. Сама она, к величайшему отчаянию мачехи, была до того неприхотлива в туалете, что у неё на себя не выходило даже половины того, что давал ой отец. От выездов она упорно отказывалась. Она терпеть не могла этих выставок нарядов и веселья по заказу; танцев же она с детства не любила.

Софья Никандровна, наконец, махнула рукой и открывала свое горе только в беседах с близкими ей, горько жалуясь на своеволие, избалованность падчерицы и на сильное потворство её мужа. Тем не менее жизнь их все более шла врозь. Надежда Николаевна утром рано виделась с отцом и по вечерам иногда по несколько часов проводила с ним, когда мачехи не было дома; но с остальными членами семьи часто не виделась по целым дням, обедая то у Ельниковой, то у Савиных, то проводя целые дни в гимназии, помогая начальнице в какой-нибудь большой работе. Часто она оставалась у Юрьиных, с которыми все ближе сходилась, и у Соломщиковой бывала нередко. Она вообще избегала проводить время в семье, чувствуя себя в ней все больше чужого. Аполлинария Фоминична часто выговаривала своей внучке: зачем, она отдалила детей своих от старшой сестры. Старшая сестра им хороший пример, и едва ли бы девочки не выиграли больше от её влияния, чем от наставлений своей француженки… Госпожа Молохова, из уважения к бабушке, не спорила, но втайне считала ее выжившей из ума старухой и презрительно относилась к её советам. Она вообще не могла попять людей, которые находили в её падчерице какие-то особенные достоинства. «Глупая, самонадеянная девчонка, с самыми грубыми вкусами и страстью рисоваться своими серьезным направлением» – вот какого мнения она сама была о старшей дочери своего мужа. «Но дай Бог, чтоб мои дочери были такие педантки ил деревяшки», – прибавляла госпожа Молохова. Почему она вообразила, что Надежда Николаевна деревяшка – трудно сообразить; разве только потому, что она не выказывала ей особой благодарности за её заботы по части её туалета и, очевидно, тяготилась её ценными подарками. Во всем другом трудно было найти человека отзывчивее и впечатлительнее Нади Молоховой. В ту весну она давала уроки в гимназии за свою кузину, которая неожиданно уехала в начале марта за границу. Дело было так. Вера Алексеевна, простудившись зимой, никак не могла поправиться. Её доктор, Антон Петрович, боялся серьезных последствий этой простуды и горячо ухватился за возможность отправить ее от нашей северной распутицы на юг. Ее упрашивала поехать с ней Юрьина, уезжавшая в Италию и южную Францию; её собственное здоровье вынуждало ее расстаться с дочерью, которую она поручила заботам самой начальницы гимназии. После экзаменов Александра Яковлевна сама выезжала за границу и должна была привезти Олю к её матери. Но бедная женщина заранее приходила в отчаяние от мысли, что она расстанется с дочерью, да еще должна будет одна-одинешенька жить с чужими людьми, в чужой земле. Она искала какую-нибудь спутницу, но, тихая и очень застенчивая от природы, она очевидно боялась сообщества неизвестной ей особы и несказанно обрадовалась предложению доктора переговорить с Ельниковой. С ней они были уже знакомы. Она ей правилась и была бы очень счастлива ехать именно с ней. Антов Петрович знал, где ему искать союзника, и тотчас же обратился к Наде Молоховой. У той живо загорелось дело.