Za darmo

Литератор

Tekst
Oznacz jako przeczytane
Литератор
Литератор
E-book
Szczegóły
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Владимир служил, т. е. исполнял свои обязанности ординарца, исправно, но на душе у него было неладно – смутно и тоскливо. Он часто задумывался и нередко из-за пустяков раздражался; как будто характер его испортился, что товарищи вскоре заметили, и дело не обошлось без подтрунивания, иногда участливого, а когда и кусавшегося.

– Что с тобой, Володя? – спрашивал гусар, знавший его в Петербурге за доброго малого, с открытым, сообщительным характером.

– «Cnerches la femme»[28], – вставил казак-дипломат. – Пари держу что ему изменили… Сознайтесь нам, Половцев, вам легче будет.

– Все по этой дорожке бегали, понимаем, что les absents ont tort, – добавил другой и не шутя посоветовал Владимиру «плюнуть на изменившую бабу».

Шутки попадали недалеко от больного места, и Володе стоило немалого усилия не выказать этого, не рассердиться. Раз, однако, он не вытерпел, вспылил и попросил одного из смехунов прекратить шутки, «потому что они ему не нравятся». В глаза шутить перестали, но за глаза уже серьезно жалели его, когда видели засиживавшегося над раскрытою книгой, с глазами, устремленными куда-то в пространство, что стало случаться чаще и чаще.

По правде сказать, сначала он и сам не мог бы объяснить, что за тоска напала на него – смутная и в то же время неотвязная. Во все часы дня, и особенно просыпаясь по утрам, чувствовал он, что ему предстоит считаться и разделываться с чем-то интимным, но нехорошим и порядочно для него обидным; и чем больше думал он, тем крепче останавливался на мысли, что произошло что-то непочетное для его самолюбия.

Первое время по возвращении и пребывании в отряде он сравнительно меньше думал о перемене своих отношений к Наталке, смотрел на дело довольно хладнокровно и снисходительно. «И любовь ко мне была каприз, – думал он, – и это еще новый каприз, – считать их за хорошенькими девушками, значит, терять напрасно время; одним больше, одним меньше – не все ли это равно?» Но с течением времени, отчасти под влиянием шуток товарищей, тотчас заметивших и понявших его дурное расположение духа, он незаметно пришел к более нетерпимому образу мыслей.

По возвращении из России Володя не сдержал своего обещания посетить друзей в Систове просто потому, что очень уж не хотелось этого делать, – его тянуло скорее подальше от них. В письме к Надежде Ивановне он, опять под предлогом необходимости спешить с важными бумагами, сдал поклон от своих, попросил передать поклон Наташе и Верховцеву, который, вероятно, был уже здоров, и проехал мимо.

Больше и больше думая об одном и том же, он не раз вспоминал про последнее свидание на балконе, когда Наташа, девушка откровенная и искренняя, говорила ему то, что совсем не мирилось с происшедшим; так и слышался дрожавший, прерывавшийся от слез голос, говоривший ему: «Знайте, что я полюбила в первый раз и чувствую, что никогда никого, кроме вас, не полюблю!»

Зачем она сказала ему это? Чтобы что-нибудь сказать? – нет, она не такая. Разве он старался вызвать ее на это признание? – нимало, оно было совершенно неожиданно для него самого.

Строго проверяя свои тогдашние впечатления, он вспомнил, что как будто заметил у нее потом сознание опрометчивости сказанного, желание, когда он снова навел было разговор на эту тему, обойти необходимость повторения высказанного. Но ведь не было сомнения все-таки в том, что это было ее искреннее чувство. Прямая и независимая девушка, какою он ее всегда знал, ведь не сделала бы такого признания для шутки или для того, чтобы порисоваться.

Как же все это так быстро прошло, куда улетучилось, из-за чего, по чьей вине? – конечно, не по его; он виноват разве только тем, что не поехал к ним, так как служба не позволяла, и ничем другим.

Нет, виноват не он, а другой, и этот другой – он! Ведь он знал об их отношениях? Владимир хорошо помнил, как сам говорил Сергею, что Наташа нравится ему и что он хочет – не теперь, а со временем – на ней жениться; значит, он сознательно сделался их разлучником, – сознательно, обдуманно отнял у него, Владимира Половцева, девушку, бывшую товарищем его детства и теперь считавшуюся его невестой.

В Петербурге самолюбие Владимира, вероятно, скоро нашло бы утешение: он перенес бы свое ухаживание и искательства на другую особу, благо многие заглядывались на него, но здесь, при отсутствии женского общества, постоянной работе воображения и поддразнивания товарищей, ему представилось, что он лишился существа, страстно им любимого, и что слова Наташи на балконе, а потом ее плач и поцелуй при расставании дали ему полное право и на сердце, и на руку ее, – право, которое он не очень-то был намерен уступить другому.

Недавно, когда он виделся с матерью, нарочно приезжавшею в Петербург с Василием Егоровичем для свидания с сыном во время его командировки курьером, она много, с участием расспрашивала о Наташе, и теперь, в последнем письме, еще раз спрашивая о ней, шутя высказывала подозрения, что девушка похорошела там и из-за нее, конечно, больше, чем из-за турок, он не находит времени писать им, старикам. Заметно было, впрочем, в письме и серьезное беспокойство о том, как бы из-за привязанности к Наташе он не отвлекался от своих прямых обязанностей: «на все свое время», – замечала она. Милая мама! возможно ли так сильно ошибаться?

– Как это все не ладно! – думал он. – Что она похорошела – это верно, что мысли о ней часто отвлекают его от дела – это тоже верно, но при каких же обстоятельствах? Ведь ему прописана чистая отставка и все дело улажено у него под носом так же ловко и гладко, как фокусник, не дотрагивающийся до платья, вынимает из кармана кошелек или часы. И кто проделал с ним эту штуку? – раздражался Володя. – Его друг, проповедник честности и справедливости, нелюдим и бука с вида, но, очевидно, себе на уме, плут в душе.

Как будто чей-то голос заступался, однако, за Сергея в мыслях Владимира и говорил, что вряд ли такое определение верно; кажется, напротив, поведение его было безупречно.

– Во-первых, – спрашивал голос, – вполне ли Володя уверен в том, что Наташа разлюбила его, если любила прежде и привязалась к Сергею?

– О! в этом нет никакого сомнения: и привязалась, и полюбила его, и уговорилась, и, пожалуй, отдалась ему… Впрочем, нет, не такая она девушка, чтобы сделать последнее, но что она его, Владимира, покинула, променяла – это верно выдавали и лицо ее, и разговор, и письмо Надежды Ивановны, сконфуженное, виноватое, с поклоном от Наташи, – конечно, вместо поклона, было бы целое излияние девушки, если б у нее было прежнее желание его видеть и с ним болтать. А главное, ее глаза, так знакомые ему, они совсем не те, что прежде, – они чужие, беспощадно чужие для него!

– Хорошо, – продолжал защиту тот же голос, – положим, что это верно, – хотя ручаться в таких вещах нельзя, – все-таки название плута не подходит к Сергею Верховцеву, не сделавшему ничего бесчестного. Можно думать, что Наташа понравилась ему уже давно, с первого знакомства – так? – Да, Владимир это смутно чувствовал тогда и ясно сознавал теперь, – он, однако, Володя верно помнит, ничем никогда не показал этого, вел себя с нею просто, беспритязательно, не рисовался, не интересничал, не завлекал. Как же все это сделалось, когда переменилось? Да, с этой раны, за которую его меньше всего можно было винить: она свела его, беспомощного, умирающего, с Наташей, для того ведь поехавшею на театр войны, чтобы ухаживать за ранеными; девушка ходила за ним, выходила, вынянчила, подняла на ноги и привязалась к нему. И кто же сдал его на руки своей «кузиночки», если не сам он, Володя, когда, в искренней заботе о друге, телеграфировал, просил «не пропустить, встретить» раненого, а значит, и успокоить, пригреть своим участием и заботами?

Верховцев все время неизменно оставался настолько искренним «букою», что, несмотря на его, Владимира, многократные напоминания о пребывании Наташи с теткою здесь, при раненых, о желании их видеть его, так-таки им не показался, не напомнил о себе. Значит, он, несмотря на то, что был уже к ней неравнодушен, поступал с полным самообладанием и уважением к чувству друга, не делал подвоха под него, не навязывал своей особы. Можно ли удивляться тому, что, чуть не воскрешенный от смерти Наталкою, он перестал дичиться ее и сошелся с нею, – может ли благоразумный человек удивляться, сердиться на это?

– Все это так, – подсказывал другой, обвинительный, раздраженный голос, – но ведь Сергей хорошо знал, что это он, Владимир, его друг, послал ему свою невесту в сестры милосердия, – как же мог он дозволить себе, в благодарность за эту услугу, лишать его этой девушки?.. Это низко, подло! Поступи так человек без правил, щеголь, искатель «bonnes fortunes»[29] или выгодной женитьбы, вина была бы меньше, – что тут была вина и очень серьезная, Владимир больше не сомневался, – но сделал это человек, гордящийся честными правилами, проводящий их в своих сочинениях.

Правда, официального предложения с его, Володиной, стороны Наташе не было, женихом ее он еще не состоял, но, ввиду того, что всем была известна их близость и что сама она перед ним, как перед мамою и другими, не скрывала своей привязанности, он не только может, а должен заявить о себе и своих правах.

Он очень ошибается, если думает, что дело кончится так, как оно стоит теперь, и что Владимир великодушно благословит их согласие и союз. Конечно, в продолжение кампании неудобно будет разрешить этот вопрос, придется отложить его до окончания войны, но, во всяком случае, при первом же свидании он выскажет Верховцеву то, что думает о его поступке, выскажет прямо, без обиняков, а там, – кровь бросилась ему в голову, при мысли о том, что, вероятно, будет затем, – там видно будет!..

 

Владимир решил воспользоваться первым же случаем возможности съездить в штаб, а оттуда, конечно, можно будет не надолго отлучиться в отряд Скобелева, куда, как он полагал, Верховцев уже воротился.

Служба ординарца шла тем временем своим чередом. Половцев ходил с отрядом, занимавшим Златицкий перевал, где провел убийственную ночь в покинутом турецком блокгаузе, битком набитом солдатами. Первый раз в жизни испытал он здесь удовольствие принять во все складки своего белья и платья известную «серенькую солдатскую животинку».

Турок видели только издали, они покинули перевал без боя, и Владимиру так-таки и не удалось попасть в схватку, на что он надеялся. Как ни жутко было бы принять участие в настоящей драке, ему казалось совестным хотя бы перед тем же Верховцевым, которого он так строго судил, воротиться домой, не понюхавши пороха вблизи, а, пожалуй, оно так и будет.

Одно сражение, в котором, тоже издали, Половцев участвовал, было особенно картинно. Это – дело под Правцем, происходившее на горных вершинах, в облаках, освещенных яркими розоватыми лучами заходящего солнца. С места расположения штаба хорошо была видна противоположная вершина и на ней турецкий отряд, готовившийся встретить наш, посланный ему в обход; все офицеры наблюдали: вот показалось из-за скал несколько солдат Семеновского полка… еще и еще… вот весь отряд наш с криком «ура» бросился на турок, которые не выдержали, сначала попятились, потом побежали вниз по горе, наши за ними… В это время поднявшиеся облака окружили сражающихся радужным от света заходящего солнца кольцом, так что вся сцена представила чисто театральную феерическую картину.

Штаб отряда перешел скоро после этого в город Орхание, расположенный перед входом в балканский проход, откуда турецкая армия, после правецкого сражения, отступила так стремительно, что оставила в наших руках много разных запасов, начиная от сухарей и кончая хинином; кстати, этого последнего у нас почти не было, и если бы не «Красный Крест», понемногу снабдивший им армейские госпитали, нечем было бы лечить массу лихорадочных больных армии.

Наконец, среди установившейся уже зимы пришло известие о сдаче Плевны[30].

Половцев узнал, что Скобелев назначен комендантом города, значит, он в Плевне и там можно будет перехватить его и с глазу на глаз переговорить о деле.

Как раз начальник штаба отряда объявил Владимиру, что он едет в большой штаб с донесением о положении дел – пусть он приготовляется, его пошлют, лишь только будут собраны по отряду необходимые для доклада сведения.

Получивши, наконец, бумаги и кое-какие устные поручения к начальству, Половцев выехал с казаком, позабывшим подковать лошадей на острые шипы, что, ввиду наступившей гололедки, до крайности затрудняло езду. Вдобавок, будучи занят большую часть последнего времени мыслями о скором свидании и объяснении с своим бывшим приятелем, – причем даже придумывалось, что и как скажется, что получится в ответ, – он совсем позабыл о бедном, ни в чем не повинном желудке. Вышло, что в дорожной сумке оказалось немного сахару, но совсем не было чая, затем была связка баранок, бутылка водки, и только. По дороге удавалось доставать и кое-где ставить самовар или чайник и пить горячую сахарную воду, но раздобыть чего-либо съестного на этом выглоданном пути оказалось решительно невозможно. С другой стороны, в грустных мыслях о разных недочетах положения недостатка не было, и Половцев думал, думал дорогой без конца…

За эту командировку в горы, в продолжение которой на глазах его совершилось столько интересного, Владимир более чем когда-нибудь пожалел о том, что не поступил в академию генерального штаба; конечно, тогда все им виденное не только дало бы пищу его наблюдательности, но и повело бы к более прямым и практическим результатам по службе: и сам он заинтересовался бы более, и других сильнее сумел бы теперь заинтересовать своим личным докладом, неизбежно поверхностным при настоящих условиях.

«Вероятно, – приходило ему в голову в хорошие минуты раздумья, – если бы я был более приготовлен к делу, все кругом происходящее заставило бы меня забыть тот вздор, который наполняет теперь мою голову, всю эту нелепую ревность и пошлые мечты о мщении, ближайший результат которых тот, что службу я люблю, а служить как следует не могу».

Впрочем, таких светлых минут размышления было немного; образ Наташи все-таки не покидал головы Владимира, и досада на случившееся не давала покоя. Дело сложилось, в конце концов, как-то так, что вся эта досада перешла на одного Верховцева, почти выгородивши и все еще милую Наташу, и не менее дорогую свою собственную, полную самолюбия, личность.

А самолюбия Володе Половцеву не занимать было стать, – и в корпусе, и на службе оно почти всевластно направляло все его мысли и поступки. Хорошее поведение, хороший фронт, порядочные успехи в науках, – все достигалось почти бессознательно из-за желания не отстать от одних, если возможно, опередить других. Когда, в 17 лет, по окончании курса в корпусе, пришлось выбирать направление для карьеры, когда и отец, и граф А., и собственный здравый смысл стояли за приготовление к поступлению в академию генерального штаба, одно самолюбие оказалось против, – самолюбие сначала аристократа-кадета, потом блестящего офицера, полного светских успехов, перед более обойденными внешностью, но, может быть, более одаренными духовно товарищами.

Казалось, вся практика военной жизни последнего времени указывала на то, что и в военной службе «претерпевший до конца спасен будет», то есть доучившийся не будет «произведен в генерал-майоры с мундиром и пенсионом по положению».

Один из бывших товарищей Владимира, срезавшийся на экзамене в академию, на вопрос Половцева о том, зачем он все-таки хочет поступить в нее, пренаивно ответил: «И генеральство, братец мой, не будет так страшно, и при женитьбе, смотришь, десяток тысяч набросят на аксельбанты».

Владимир был выше этих маленьких расчетцев, но самолюбие его возмущалось при мысли о необходимости напрашиваться на роль «последнего в городе», когда он бы уже «первым в деревне»; иными словами, ему очень не хотелось тянуть лямку в числе плохих учеников академии, в то время как он уже буквально блистал в кругу золотой военной молодежи петербургского света.

«Успех в обществе, при исправной службе в полку, даст мне не менее того, что принесло бы долбление», – повторил он себе выслушанную у богатого лентяя фразу и, выставив благовидные предлоги отцу и графу А., не желавшим его принуждать, покинул мысль о приготовлении к продолжению учения и остался в Преображенском полку, где вскоре аксельбант полкового адъютанта заменил таковое же украшение генерального штаба, – заменил, не заменив.

Владимир скоро заметил фальшивость своего рассуждения и ошибочность сделанного, чем с течением времени все более и более казнился. В походе, например, служба, состоявшая исключительно в разъездах, мало улыбалась ему, так как он не мог не заметить, что другие осматривали, докладывали, решали, он же с товарищами только развозил эти доклады и решения, и не было надежды, чтобы даже в далеком будущем порядок этот изменился. Самолюбие его редко было так уязвлено, как теперь, ответом начальника штаба на его вызов объехать части отряда и добыть нужные для доклада сведения, – что для этого нужен офицер генерального штаба, – очевидно, оставалось надеяться только на исправность по службе и, главное, на протекцию.

Как ни хотелось Владимиру свернуть, хоть ненадолго, в Плевну, сознание обязанности взяло верх, и он, миновав город, направился в место расположения штаба своего начальника. Тут пришлось прослушать массу рассказов о событиях последнего времени: тот сделал то-то, ездивши туда-то; этот – другое.

Один давно уже предсказывал то, что потом сбылось, но его не хотели слушать; другой доказывал как дважды два – четыре, что если бы сделано было по его, то результат наступил бы скорее, был бы лучше, полнее, – всего не перечтешь, и все надобно было выслушать со вниманием, чтобы не обидеть говоривших. Всякий слушал другого рассеянно, лишь дожидаясь возможности снова самому рассказывать. Для приличия, как бы из снисхождения, спрашивали и Володю о виденном им, но так как он был не особенно разговорчив, то охотно снова переходили к нашпиговыванию его своими новостями.

Сейчас же побывать, хоть ненадолго, в Плевне, как рассчитывал Половцев, не удалось потому, что его послали для личного доклада о положении дел в Балканах. Это взяло еще два дня. Когда, наконец, он урвался съездить в город, оказалось, что генерал Скобелев и все при нем состоявшие выехали по направлению к Тырнову и Габрову для обхода, как говорили конфиденциально, турецких шипкинских позиций.

Незадача эта неприятна была Владимиру уже по одному тому, что кошмар нехорошего чувства к Верховцеву, долженствовавший так или иначе разрешиться, затягиваясь, просто отравлял ему жизнь.

«Бросить все это, плюнуть как на вздор, – мелькнула было мысль в голове его, но не удержалась. – Игра отложена, но не проиграна и уж во всяком случае не кончена!» – решил он сам собою и пока воспользовался случаем пребывания в Плевне для того, чтобы осмотреть прославленные последними событиями места, а раньше всего поле битвы, на котором последний удар турок разбился о наш гренадерский корпус.

Всюду лежал снег. По дороге к реке Виду Владимира поразила масса валявшихся ружей; десятки тысяч их грудами торчали из-под снега, и никто не заботился о том, чтобы прибрать их. Тут же были рассыпаны патроны сотнями тысяч, и в ящиках, и отдельными грудками, постоянно взрывавшиеся под колесами повозок и орудий отрядов, шедших на подкрепление балканских войск.

Наши убитые были уже унесены с поля битвы, но турок валялось еще множество.

Особенно поразил Володю один молодой турецкий кавалерист, лежавший, широко раскинувшись, рядом со своею лошадью. Видно, умирая, воин не забыл своего верного друга: в последнюю минуту нежно обнял его шею, да так оба и застыли.

На возвышенном месте поля, на котором во время боя стояла наша артиллерия, случившийся солдат-артиллерист рассказал, как на его глазах турки сначала лезли, потом бежали назад; наивно и живо представил он свое незавидное положение, когда, стоя у орудия и зная, что прикрытия по какому-то случаю не было, приходилось ждать, что вот-вот всех их переколют; несколько наших картечных выстрелов не помогли, и турки наседали уже совсем близко. «Так и вижу, – рассказывал солдат, – турецкого офицера, что бежал впереди; из себя пожилой, рыжебородый, бежит да все твердит в такт: алла, алла! Тоже и солдаты за ним, эдак всякий полегоньку ревет: алла, алла! Которые как если и упадут от наших выстрелов, а другие не останавливаются, все бегут да ревут… Вижу потом, этот офицер уж лезет на нашу орудию, тут мы поворотили и назад к своим, а они наши пушки захватили да по нашим и давай стрелять. Только не долго было ихнего верха, – глядим, бегут назад, а наши тут их вдогонку… все поле покрыли».

Пленные уже были отправлены в Россию, и Владимир встретил лишь последние партии этого несчастного, обессиленного долгою осадой народа, в промерзших одеждах, голодного, в большинстве больного, отправлявшегося, при сильных морозах, в дальнюю ссылку. Половцев понимал, что чувство жалости должно было молчать тут, так как не только не уводить, но и просто согреть и досыта накормить их не было возможности.

Дорога, по которой шли пленные, представляла нечто оригинальное в своем роде: на всем протяжении ее и по сторонам, – пока видно было глазу, десятками валялись замерзшие и замерзавшие тела. Там, где партии останавливались, отдыхали или ночевали, десятки сменялись сотнями.

Сама дорога, казалось, была вымощена трупами: повозки, не имея возможности объезжать множество попадавшихся тел, переезжая через них, втискивали часто еще не умерших людей в снег, и, конечно, никому в голову не приходило портить дорогу, делать выбоины, вытаскивая из колей этот своеобразный щебень.

Кое-где торчали части головы, спины, рук или ног, по которым было видно, что весь путь представлял одно сплошное кладбище[31].

 

Дорога военнопленных. Дорога в Плевну


Никто, конечно, не обращал на это внимания, – не до того было, – только к не совсем замерзшим еще туркам, порывавшимся двигать кто ногой, кто рукой и издававшим какие-то неясные звуки, чтобы обратить на себя внимание, солдатики, что проходили мимо, торопясь догонять свои отряды, обращались, не уменьшая шага, с отческими увещаниями быть впредь умнее: «Вот и знай, брат турка, каково воевать-то с нами, – наставительно говорили они, – и детям, и внукам закажи!»

Надобно было думать, однако, что тем, к кому относились эти внушения, было не до наказов детям и внукам, по крайней мере, в этой жизни.

Потом Владимир поехал посмотреть некоторые из турецких редутов, и прежде всего тот, что был занят Скобелевым, так и называвшийся Скобелевским. Около него ранили бравого Верховцева.

Свернув с дороги вправо, чтобы подняться на высоту, Половцев наехал на целое море трупов или, вернее, скелетов наших солдат, павших в августе и не подобранных, так как места эти были под выстрелами турок. Обобранные неприятелем фигуры солдатиков валялись в разных позах, как бросили их снимавшие с них сапоги и платья турки. Только обрывки ситцевых и холщовых рубах уцелели на некоторых, вероятно, потому, что были так разорваны, пропитаны кровью, что их не стоило снимать: кожи на костях, по большей части, не было, но связки костей уцелели, почему скелеты представляли самые невероятные фигуры, то скорченные, то развалившиеся с широко раскинутыми руками и ногами. Некоторые держали руку над головою с указательным пальцем, направленным к небу, причем глаза, т. е. глазные впадины черепа, чернели на проходящего так внушительно, что становилось жутко.

– Мати божия! – процедил казак и сплюнул от зловония, все еще стоявшего в воздухе над этим своеобразным кладбищем.

«Урожай будет хорош на этом месте!» – подумал Владимир, оглядывая все кукурузное поле с кое-где торчавшими пнями срубленных деревьев, покрытое этим оригинальным удобрением.

Скобелев занял тогда не самый большой редут Кришинский, черневший недалеко отсюда, а боковой, на обрыве всей высоты, расположенной прямо над городом, и только собирался атаковать Кришин, но за недостатком сил должен был оставить это намерение и уступить прежде занятое укрепление.

Тут только правильно понял Владимир критику действий Скобелева за эти дни, слышанную им от офицеров генерального штаба, прежде казавшуюся совершенно неосновательною. «Зачем он атаковал и взял сначала малый редут, а не пошел прямо на Кришин? – говорили они. – Ведь немыслимо было держаться в нем, так как турки засыпали его снарядами с рядом и выше его расположенного большого редута. К тому же, показавши свое намерение и давши неприятелю приготовиться, он позже-то не взял бы, вероятно, вторую турецкую твердыню даже и с подкреплениями».

Владимиру показалась, однако, эта критика слишком теоретическою: в битве, – думалось ему, – делают не всегда то, что должно, а и то, что возможно. Атаковать такой страшный редут, как Кришинский, было бы, пожалуй, не резонно с небольшими сравнительно силами, да, кроме того, если занятое укрепление, вернее, два, будучи ниже Кришинского, действительно легко обстреливались с него, то, в свою очередь, и сами могли обсыпать снарядами весь город Плевну.

Словом, впечатления Владимира были более за Скобелева и за целесообразность его действий, причем не выходил у него из головы отказ центра помочь ему в памятный день после общего штурма.

Бывшее расположение и все тогдашние действия войск рассказывали любопытствовавшему офицеру два солдата, бродившие тут при его приезде. Особенно хвалили они начальника штаба Скобелева, полковника Перепелкина, а на вопрос о Верховцеве ответили: «Знаем, это штатский, что при нем, – молодец, чуть было не убили».

Солдатики, оставшись в городе за разными хозяйственными полковыми необходимостями, должны были скоро догонять свой отряд, выступивший к горам, и покамест пришли разыскивать между мертвыми своего товарища-земляка, но так и не нашли его.

– Посгнивали все ребята-то, как их разберешь? – объяснял один, доводившийся родственником убитому. – По рубахе только и смотрели, – знали, значит, какая на ём было рубаха, – так много таких рубах нашли, а глаз ни у кого нет; скалят все на тебя зубы, не разберешь, кой наш-то будет!

Солдаты объяснили, что еще на днях были на молебне, отслуженном генералом Скобелевым на этом редуте, причем генерал будто бы горько плакал «вот над этою самою канавкой».

– Какая же это канавка? – переспросил Половцев, следя за едва заметным продольным углублением, обращенным к стороне Кришинского редута.

– Это… это траншея. Как наши пошли, – объяснил солдат, – так шанцевый струмент побросали, для легкости, значит. Ну, когда турка стал осиливать, пришлось обороняться траншеей, а копать-то нечем, вот и стали рыть штыками да горстями, небось не много нарыли, всех тут перекололи турки, вместе с начальством…

Около больших редутов, посещенных затем Половцевым, опять бросилось в глаза множество неразорванных гранат из наших осадных орудий, каждый выстрел из которых, как говорили, стоит около полутораста рублей; некоторые из этих страшных заостренных чугунных цилиндров лежали даже не зарывшись в землю, цельными, – очевидно, в приготовлении их были какие-то недочеты.

Уже под вечер, возвращаясь в город, Владимир наткнулся на новое «поле мертвых»; на этот раз трупы были не обобраны, в платьях, тем сильнее было впечатление массы мертвецов, к оголившимся костям которых одежды прилегали плотно, как к палкам.

Вид этих тысяч погибших жизней произвел на Володю такое действие, что ему стало совестно за призрак собственной неприятности, раздутой воображением до степени горя, – клин действительного несчастия вышиб клин деланного, напускного.

Возвращаясь, он стал подумывать о том, что, в сущности, большой беды нет и ничего не потеряно от того, что Наташа добыла себе жениха помимо его, – мало ли девушек без нее? Пусть она выходит за него, пусть они будут счастливы, довольно он портил себе здоровья из-за этого.

В прямое, однако, противоречие такому добродушному направлению мыслей, когда ему передали в штабе письмо от Надежды Ивановны, уведомлявшее о переезде в Габрово, он вспыхнул и сказал себе: «Понимаю, для того, чтобы быть поближе к нему», и решил, что все-таки дело это нельзя так оставить, слишком уж оно обидно, – необходимо один на один переговорить о нем с Верховцевым.

VIII

Скобелев был нервен накануне Шейновского боя[32], но в самый день битвы несколько успокоился.

Накануне его мучило сознание того, что, не успевши спустить с гор свои полки, он не мог атаковать турок и поддержать другой отряд, от самого утра с боем приближавшийся к турецкому лагерю с противоположной стороны. Как военный в душе, он чувствовал, что должен был спешить на выстрелы – и не мог, потому что, несмотря на самые настойчивые приказания, не спустилось еще и половины всего войска.

В этот самый день, потерявши своего начальника штаба и друга, он, не привыкнув еще к занявшему это место офицеру, часто отводил Верховцева в сторону с разными наивными вопросами: «Ну, что, как вы думаете, дело идет ладно? Как вам кажется, есть порядок? Я знаю, меня будут винить, укорять за то, что я не атакую сегодня – пусть! Я подам в отставку, – мне все равно! Как вы думаете, следовало все-таки атаковать, а? Да скажите же откровенно!»

Верховцев успокаивал пылавшего генерала уверением, что идти на укрепленную позицию с огромным лагерем рядом – просто немыслимо при двух полках наличных сил; что он поступил только благоразумно, так как, по всей вероятности, был бы отбит и тогда испортил бы дело… «Дождетесь завтрашнего дня и атакуете со всеми силами»…

Этот день наступил. Утро стояло довольно туманное, догорали костры, зажженные вчера вечером для того, чтобы скрыть отход наших войск на ночь. То там, то сям раздавались в долине одиночные ружейные выстрелы, а на Шипке и пушечные.

Балканы были наполовину в облаках, и выстрелы оттуда производили оригинальный, театральный эффект. Вся знаменитая «долина роз» была под снегом, снег стоял на деревьях, на горах, снег же слышался и в воздухе.

Верховцев, плохо выспавшийся в эту ночь в грязной, полной блох избенке деревни Иметли, был со своим приятелем Тарановым впереди, перед неприятельскою позицией, откуда посылал генералу донесения обо всем замеченном, когда казак привез им приказание: «Отойти назад, так как сейчас начнется сражение».

Войска стали надвигаться, и подскакавший Скобелев, сойдя с лошади, принялся осматривать в бинокль шейновские укрепления.

С ним было двое ординарцев; присоединились Верховцев с Тарановым и казак с неизбежным генеральским значком, порядочно истрепанным ветераном всех туркестанских битв, в которых Скобелев принимал участие.

28Ищите женщину (фр.).
29Здесь: хорошего состояния, богатства (фр.).
30…сдача Плевны… – Плевна была сдана 28 ноября 1877 г.
31Дорога, по которой шли пленные… одно сплошное кладбище. – Ужасная картина, которую наблюдал В. В. Верещагин, надолго захватила его сознание (см. «Реализм»), отражена в полотне «Дорога военнопленных (Дорога в Плевну)» (1878–1879).
32…накануне Шейновского боя… – 27–28 декабря 1877 г. русские войска под командованием Ф. Ф. Раевского, М. Д. Скобелева и Н. И. Святополк-Мирского окружили корпус турецкого генерала Вессель-паши, который вынужден был сдаться.