Za darmo

Дом на костях

Tekst
Oznacz jako przeczytane
Дом на костях
Дом на костях
Audiobook
Czyta RUslankaRU
7,30 
Zsynchronizowane z tekstem
Szczegóły
Дом на костях
Audiobook
Czyta Александр Сидоров
7,30 
Szczegóły
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

V

После покойной бабушки остался саван… Как это странно, бабушка умерла, а саван её остался…

Я помню, ещё давно, когда я был в первом классе гимназии, она говорила, что у неё в сундуке хранится саван.

– Помните все: умру – в нём непременно положите, – говорила она, поимённо перечисляя дедушку, отца и мать, тётку и всех нас, внуков. – А не исполните моего предсмертного завещания, Бог вас всех накажет.

И мы не исполнили её завещания, и Бог нас наказал. И вот и теперь Бог наказывает всех нас, живущих в старом доме на костях.

Над нашим старым домом висит возмездие Бога, и мы все страждем, и все, кто поселится в нашем доме, и те страдают. Могила человеческого счастья – наш старый дом!

Перед кем мы виноваты?.. Как имя тому существу, которое простёрло над нашим старым домом свою тяжёлую, карающую руку?..

Разве мы не исполнили бы завета старой бабушки Маремианы, если бы она умерла в нашем доме? Случилось так, что она умерла на чужбине. Поехала на богомолье в Киев, заболела холерой и умерла. Весть о её смерти мы получили спустя неделю после кончины. Разве начальство позволило бы разрыть могилу бабушки, чтобы одеть её в саван и снова похоронить?

– Разумеется, не позволят, что же об этом и толковать, – говорил дедушка и плакал.

И падали из его «невишных» глаз крупные слёзы, прозрачные, хрустальные слёзы.

– А как же быть: бабушка говорила, если мы не исполним её завещания, Бог нас накажет?..

Это спрашивал я, студент первого курса. Может быть, мне следовало бы стыдиться этих слов? Но мне казалось, что слова покойной бабушки – непоборимый закон, и как бы по-своему я ни верил в Бога, всё же я должен бояться и того Бога, в которого верила бабушка.

– И тебе не стыдно говорить так? Ведь ты – студент!.. Какой же ты студент после этого?.. – посмеялся надо мною дедушка.

Дедушка часто упрекал меня и говорил, что я попал в студенты по недоразумению.

Я смутился. В самом деле, какой же я студент, если верую в бабушкина Бога? В того именно Бога, которому она поехала поклониться.

Бабушка уехала поклониться своему Богу. В тот день у нас в городе умерло от холеры десять человек. А перед этим в течение нескольких дней мы только и говорили о холере.

И бабушка сказала:

– Грешны стали люди, Бог и послал мор… Всегда так бывает, как люди забудут о Боге, так он и пошлёт им мор, или глад, или нашествие иноплеменников…

– Племянников… При чём тут племянники? – спросил дед, немного тугой на ухо.

– Иноплеменников, говорю я… И-но-пле-мен-ни-ков, а не племянников! – рассердившись, выкрикнула бабушка.

– Ха-ха-ха! – рассмеялся дедушка. – А мне послышалось – племянников…

Бабушка сидела насупившись, а через минуту сказала:

– Ты во всём себе усмешку найдёшь!.. Постыдился бы на старости лет…

И ещё через минуту добавила:

– Поеду в Киев молить Бога за всех вас… Выпрошу у него милости и вернусь.

И она сказала это таким тоном и с такой верой в силу своих слов, что и мы все поверили, что вот попросит бабушка Бога, чтобы он смилостивился, и он смилостивится…

И она поехала в Киев замаливать Бога, но умерла от холеры и не вернулась. Бедная бабушка! Как жестоко расправился с нею её Бог! Она ехала просить его за других, а он и её самое не пощадил.

Недаром при жизни она часто говорила:

– Неудачливая я какая-то… Если это Бог испытует меня… ну… Его святая воля… А если это мои человеческие грехи заводят меня на край бездны, что же мне тогда делать, окаянной?..

– Голубчик мой, все неудачи от несовершенства общественной жизни, – наставительно и безапелляционно заявлял дедушка, всегда вольнодумничавший.

– А несовершенства отчего?

– Ну, этого, друг мой, тебе не понять, – заявлял дед.

А потом долго говорил о несовершенствах общественной жизни и пугал бабушку уже новым страхом. Слушает она, бывало, дедушкину вольнодумную проповедь, а сама осматривается и всё шепчет:

– Да потише ты… неравно жандармы подслушают…

И потом ещё громче добавит:

– Вольнодумец ты, старик… Вот что!..

И бабушка уходила к себе, в угловую комнату. И мы все догадывались, что она там у себя делает: зажжёт перед образом свечку и молится о том, чтобы Бог избавил дедушку от вольнодумства. Этих молитв она не скрывала и от самого дедушки, который в таких случаях всегда провожал бабушку насмешливой фразой:

– Ну, пошла молиться, чтобы Бог избавил меня от вольнодумства. Странно устроены люди! Почему они никогда не попросят Бога, чтобы Он избавил их от глупости или тупоумия?.. Ха-ха-ха!..

До последних лет жизни дедушка смеялся звонким, раскатистым смехом. Голос у него был низкий и слабый, и говорил он негромко, а смеялся зычно, раскатисто, так что его смех слышен был за две-три комнаты. Как будто и рождён был дедушка только для того, чтобы смеяться над другими. Ничего святого не было для него – ни в нём самом, ни в других.

Мне всегда казалось, что за этим смехом деда скрывается нечто очень важное и таинственное. Мне всегда кажется, что громко смеющиеся люди силятся заглушить в себе какие-то внутренние, таинственные силы, которым нельзя дать власти.

Бабушка всегда говорила:

– Это в тебе, старик, дьявол так громко смеётся… Ты думаешь, это душа в тебе радуется?.. Нет, это дьявол сучит языком…

– Знаю я, старушенция моя праведная, – отвечал обыкновенно дедушка, – знаю, что дьявол, но что мне с ним делать?.. Вынашиваю я его в себе с детства… Ещё покойный отец мой называл меня чертёнком. И знаешь, что я тебе скажу: живи во мне ангел или сам Бог, я только бы ныл, а вот я и смеяться хочу… Ха-ха-ха!..

И он опять смеялся по-своему, страшно и удручающе…

– Тьфу!.. Пошёл опять сучить языком!.. Не люблю я этих слов твоих! – выкрикнет бабушка.

И они разойдутся по своим комнатам, как будто поссорившись, а минут пять спустя слышу, как они беседуют или в угловой комнате бабушки, или в кабинете дедушки. Как бы ничтожна ни была между ними размолвка, они скоро обязательно сходятся, мирятся и целыми часами сидят на диване в комнате бабушки или на оттоманке в кабинете деда и всё говорят и говорят о чём-то. Тётя Анна рассказывала, что будто бы дедушка всю жизнь старался совратить бабушку на путь вольнодумства и неверия, но ничего не достиг. И с какой-то упорной настойчивостью продолжает свою пропаганду, хотя бабушке уже семьдесят два года, деду семьдесят семь… И каким-то скованным из железа представляется мне мой седой, чудный дед. Отлила его жизнь в определённые формы и сама, даже при содействии старости и болезней, не может побороть бодрого, стойкого духа моего деда…

Если бы мне быть таким…

А как они любят друг друга… И часто я думаю, отчего мы, молодые, не умеем любить так?.. Отчего мой суровый отец не любит меня так? Отчего моя молчаливая и вечно скучающая мама не любит меня так же, как бабушка любит моего отца?

Помнится, когда потом я впервые полюбил одну женщину, я стал понимать силу любви бабушки к дедушке. Говорят, они всю жизнь любили друг друга так. У них хватило любви и для отца, и для дяди Коли, и для тёти Клавдии, которые давно уже умерли… Они любили своих детей, отчего же меня не любит моя мама?.. Звери и птицы любят своих детёнышей, отчего же меня не любят мои родные, ведь я тоже детёныш их?

Рождённое в нашем старом доме всё обречено на отчуждённость. В нашем старом доме на костях только умирать умеют люди и умирают хорошо.

VI

Всё перепуталось в моих воспоминаниях, и часто я не знаю, где правда, где ложь. Это потому, что и в жизни людей правда и ложь перепутаны.

Вот я только что с восторгом говорил о любви бабушки и дедушки, а оказывается – любви этой нет, настоящей, святой любви, а был только обман и блуд.

Сам дедушка недавно назвал свою любовь и любовь бабушки к нему – обманом и блудом.

Помнится, это было вечером… Тогда ещё жив был мой брат… Я только не помню, когда это было, но помню ясно зимний холодный вечер. Сидели мы в столовой у камина: дед в большом кресле и с надвинутым на глаза зелёным козырьком. Бабушка сидела возле него на маленьком мягком пуфе, а я и брат мой сидели ближе к камину.

Сидя вполуоборот к камину и держа перед собою книгу, брат читал нам всем какую-то старинную «чувствительную» повесть. Я не помню её название. Ну, да всё равно, и в той повести, очевидно, было столько же лжи, сколько и в тех людях, о которых была написала повесть. Очевидно, это было так, потому что, после описания одной чувствительной сцены, когда она клялась ему в вечной верности, дедушка наклонился и потянулся руками к камину. Странно было смотреть на его протянувшиеся руки в красном отблеске догорающих поленьев. И лицо его вдруг сделалось красным, и глаза расширились и показались мне страшными адскими со своей таинственной слепотой. Мне показалось, что дед на это мгновение прозрел, да как и не поверить этому: он дотянулся рукою до рук брата и сильным взмахом кулака вышиб из рук чтеца книгу.

Книга в красноватом сафьянном переплёте сложилась, как должны складываться книги, когда их не читают, и со странным шумом полетела под диван, скользя по паркету.

Я до сих пор не могу забыть голоса деда, каким он крикнул, а он крикнул:

– Володька, брось эту мерзкую книгу в камин!.. Всё ложь, что в ней написано! Женщине нельзя верить… нельзя!..

Что-то ещё бормотал дед хриплым голосом, ворочался в кресле, словно его посадили на горячие уголья, и кричал:

– Не верьте, не верьте им, мерзким и подлым!.. Не верьте!..

Ухватившись за рукав халата деда, бабушка старалась его успокоить и говорила:

– Успокойся, мой друг, успокойся… Ну, мы не будем читать этой книги…

Дед с презрительной миной оттолкнул руку бабушки, поднялся с кресла и злым и громким голосом выкрикнул:

– Пошла прочь и ты!.. Ты такая же обманщица! Ты думаешь, я не знаю твоей тайны… Знаю её, знаю!.. Ты обманула меня, как и все женщины всегда обманывают своих женихов и мужей…

 

– Побойся Господа. О чём ты говоришь?..

– Ха-ха-ха!.. Господа вспомянула, а помнила ли ты Господа души своей, когда меня обманывала?.. Прочь! Прочь!..

И дед замахал руками в сторону бабушки. Потом, дрожа, опустился на кресло и застонал…

С плачем бабушка вышла из столовой, и я видел, как она шла и качалась.

А дедушка продолжал стонать, и иногда в его стороне слышался сдержанный смех.

Володя, брат мой, достал из-под дивана книгу и, как показалось мне, со странной внимательностью рассматривал теперь её как какую-то злую виновницу вспышки гнева нашего деда.

– Во-ло-дечка, – вдруг новым голосом протянул дедушка, – ты прости меня, что я погорячился и вышиб у тебя из рук эту книгу… Я хотел только махнуть в её сторону и задел рукою, но я, ведь, ничего не вижу… Не вижу, куда направить мой гнев… А разве нет причины для моего гнева?.. Есть… есть!.. Она, ваша бабушка, обманула меня. Притворилась, что любит… Это ещё тогда было, когда мы были женихом и невестой. А когда я стал её мужем, я узнал, что она принадлежала другому…

Дед снова задвигался на кресле словно обожжённый, протянул руки к камину и продолжал:

– А знаете вы, с кем она меня обманывала?.. Нет, не то… Знаете вы, кому она принадлежала?.. Яшеньке… Яшеньке-молчальнику. Святому человеку… Ха-ха-ха!..

Мы все вздрогнули. От двери в гостиную послышался звон разбитого стекла. Бабушка стояла в дверях, а перед нею на полу лежал разбитый стакан, и так странно у порога двери поблёскивала вытянувшаяся лужица разлитой воды. Бабушка несла стакан с водою для деда, как всегда делала это, когда им овладевал приступ гнева. Очевидно, она услышала последние слова деда, и стакан выпал из её рук. Теперь она стояла в дверях с протянутыми руками и что-то бормотала. Я явственно слышал только слова:

– Не верьте!.. Не верьте ему!.. Не верьте!..

– Ха-ха-ха! – разразился дед страшным едким смехом. – Не верьте!.. Нет, дети, верьте!.. Она и он, этот белый, снеговой, святой дед, обманули меня… О-о-о!.. Тогда он был молод, красив, знатен… Он покорял сердца уездных красавиц… Ведь это он только теперь юродивый святоша, ходит по городу да морочит дураков своей какой-то особенной святостью, а тогда, когда бабушка ваша была красавица, он был соблазнитель, соблазнитель!.. Ха-ха-ха!..

– Пощади ты мои седые волосы, – взмолилась бабушка, – что ты им говоришь несуразное…

Медленно ступая и придерживаясь за спинки стульев, упираясь руками в стол, в край пианино, бабушка шла к нам, и было её лицо бледное и страдальческое. Но в голосе её слышался гнев. Она говорила:

– Ты с ума сходишь… Ты из ума выжил!.. Это Господь наказал тебя, атеиста, безбожника… Статочное ли это дело, чтобы Яшеньку впутывать в наши мирские дела…

– Ха-ха-ха! – прервал дед слова бабушки смехом. – Теперь вы духовно соединяетесь с этим старым прохвостом, а тогда… знаю я… вы плотски соединялись…

– Замолчи!.. Замолчи!.. А то я скажу, как ты…

– Что, как я? – спросил дед, и в голосе его послышалась мягкость и какая-то тревога.

Злым голосом, каким бабушка никогда не говорила, несчастная старуха заявила:

– Я расскажу детям, как ты убил дочь лесничего… Что? Замолчал?.. Замолчал?..

– О чём она говорит, дети? – спросил дед и развёл руками куда-то в сторону, где нас и не было.

Я едва удержался от смеха: так смешон был жест деда к камину.

– Вот я так, действительно, могла бы рассказать правду о тебе и о той несчастной девушке, которую ты обольстил, будучи известным профессором и моим мужем.

Эта фраза также показалась мне смешной, и я опять едва сдержался, чтобы не рассмеяться. Посмотрел я в сторону брата. И он стоял и кусал губы, очевидно также борясь с желаньем расхохотаться. Такой смешной и странной показалась нам сцена этой ссоры старичков на романическую тему.

Очевидно, была какая-то правда в словах бабушки, если после её замечания дед словно осел и смирился. Но очевидно так же, что была какая-то правда и в том, что говорил дед.

После ужина в тот же памятный мне вечер, когда старики, примирённые мамой, остались в столовой, когда все уже разошлись, а я готовил себе воду, чтобы пополоскать зубы, я услышал отрывок разговора деда и бабушки.

Он говорил:

– Зачем ты хочешь поколебать мой авторитет в глазах внучат? Ну зачем говорить о том?..

– А ты меня упрекаешь… Ты не жалеешь моих седин? Тебе меня не жаль?

– Ну, будет… будет об этом… Примиримся. Нехорошо ссориться на ночь… Быть может, утра мы с тобой не встретим… Смерть не за горами, надо быть ко всему готовым… Ты меня простишь, я тебя…

Бабушка склонилась над дедом, и я слышал, как мёртво прозвучал их странный старческий поцелуй…

Какая странная, жуткая эта сцена. Ужели и теперь, на склоне лет, когда замолкли в этих людях источники страсти, и похолодели сердца, страшный червь ревности всё ещё беспокоит их?

Как странно устроена душа человека!.. Впрочем, может быть, это сердце так странно устроено, а, быть может, это тела их всему виной. Ведь были же они молоды, и горели их тела страстями. Может быть, это какое-то воспоминание тела?.. Вот странно – воспоминание тела! Разве же можно так сказать?

В одном я только теперь не сомневался, это в том, что та любовь, которой я любовался, наблюдая деда и бабушку на склоне их лет, эта любовь также не без тёмных пятен. И они вовсе не любят друг друга так, как казалось мне…

Нет ничего святого в нашем доме…

VII

Как сейчас я смотрю на этого странного, величественного старика. Вместе с другими впечатлениями детства запало в память представление о нём, и он как таинственное существо занял в моей душе какое-то особое место, большое место…

Его все звали Яшенька-молчальник. И он действительно молчал. Жил и молчал, ходил и молчал, спал и молчал. Вечной могилой веяло от него живого, и была тайна могилы в его молчании.

Живым он схоронил в себе душу, и она умерла в таинственном молчании и погребла с собою и радости, и печали, и молитвы, и проклятия, и страсти свои мятежные…

Таинственная, поэтически-красивая дымка неразгаданного окружала его образ в те времена, когда я впитывал в себя первые впечатления. Жизнь протянулась как большой свиток, разнообразно исписанный и раскрашенный, и всё же одним из ярких образов остался всё тот же величественный седой старик Яшенька-молчальник, странный и непонятный старик, внушающий страх и симпатию.

В нём была какая-то особая краса, – краса наших глухих степных поместий, маленьких городков, сёл и деревень, утопающих в суровые зимы в глубоких голубеющих сугробах снега. Представление об Яшеньке-молчальнике почему-то неразрывно сцепляется в памяти, именно, с этими глубокими снежными сугробами, по которым в бурные ночи носится метель, а в ночи лунные снега серебрятся или переливаются расписными коврами алмазных бус.

Он был совсем-совсем седой, с большой белой бородою и с длинными белыми волосами как у дряхлых священников или у тех схимников, которых мне доводилось видеть в глухих лесных скитах на гористом побережье Камы. И зиму, и лето он носил длинную белую рубаху, напоминающую женскую сорочку, но только значительно ниже колен и с закрытым воротом.

Он и сам представлялся мне рождённым сугробами снежным человеком, – человеком из чистого снега, который никогда не растает. Как символ какой-то, – символ той, давно прошедшей, глухой жизни провинции, представлялся он мне в юности, да и теперь его образ ещё витает предо мною призраком суровой зимы нашей минувшей жизни.

Помнится, и я, и брат мой, и все мои сверстники, – мы боялись Яшеньки, и, вместе с тем, мы любили его какой-то особенной пытливой любовью. Нам представлялся он не человеком, потому что тех, кого мы боялись, мы не любили, а так можно относиться только к человеку. Яшенька же представлялся нам существом выше человека или вне рамок представления о человеке… Взять хотя бы то: и зиму, и лето он ходил в одной и той же тонкой рубахе-хитоне. Ведь только у зверей шерстистая шкура одна и та же и для лета, и для зимы. Может быть, и в нём было что-то звериное. Но и тогда он не похож на человека, пусть тогда он ниже человека, но всё же он был волнующей тайной и в своём молчании человека, и по своей внешности, напоминающей зверя…

Прошлое Яшеньки отнюдь не загадочное. Напротив, вся его жизнь прошла на глазах его сверстников. Бабушка, например, моя знала его ещё юношей, знатного и богатого рода на всю нашу глухую губернию среднего Поволжья.

– Андрея Ефимыча Росткова знала я хорошо ещё с тех пор, когда мне и семи лет не было, – говорила бабушка, – богатый был барин, знатный, но изверг и смутьян на всю губернию.

– А кто этот Андрей Ефимович Ростков? – спрашивали мы, недоумевая.

– А это – отец Яшеньки…

– А разве отец его был помещик? – с недоумением спросил брат. – Я думал – простой мужик… Яшенька так похож на мужика…

Я возразил брату:

– На мужика он не похож, он похож на святого.

– А мужики разве святыми не бывают? – спросил брат, очевидно, по привычке, желая втянуть меня в спор.

Как бы не слыша нашего спора, бабушка продолжала:

– …Богатый был Андрей Ефимович и знатный, при государе Павле Петровиче при дворе служил, и за что-то его государь услал в своё имение навсегда… Но только память по себе худую оставил он и у нас в уезде. А потом и сынок его по его же стезям пошёл. Что поделаешь – яблоко от яблони…

– А Яшенька тоже офицером был? – почему-то спросил брат.

– Никаким офицером он не был. Сначала был благопристойным кавалером, хорошо танцевал, а потом вдруг всё мечтал и говорил, что, мол, хочу быть разбойником и пойду на Волгу богачей грабить, а разграбленное, мол, отдам всё бедным людям. Стенькой Разиным хотел быть. Бывало, оденет бархатные шаровары, красную шёлковую рубаху, сапоги из красного сафьяна, а через плечо ружьё, да и пойдёт в лес птиц бить. Палит-палит зря, а домой придёт, начинает нам рассказывать разные выдумки: как, мол, я встретил в лесу на дороге купеческую тройку, да как я убил купца с купчихой. И всякое такое глупое. А потом, когда батюшка умер, то он хозяйствовать стал, а какое его хозяйство: крепостных мучил, девушек сколько перепортил, торговал людьми…

Это сообщение бабушки повергло меня в печаль. Почему-то мне показалось, что если Яшенька и не из мужиков, то душа у него должна быть близкая к мужику. Ведь так похож он сам на мужика: борода большая, нос мясистый, глаза голубые. Мне хотелось думать о Яшеньке как о добром, святом человеке, а между тем о нём такое страшное рассказывает бабушка.

В моих представлениях часто рисовалась такая картина.

Суровая снежная зима. Оголённые печальные леса утопают в снегах, белый полог снега лежит и на полях, под белым саваном снегов залегли, схоронились сёла, деревни и хутора. Вдруг тёмной ночью поднялась, заголосила снежная буря. С рёвом и визгом пронеслись по полю крутящиеся, быстро несущиеся валуны снега. Лес загудел, угрожающе-таинственно застонала степь, и испуганно заплакали крошечные хатки деревень и ещё глубже спрятались в белые снежные саваны. В волнующейся кисее метели, с гиканьем, с посвистом явился откуда-то седой старик, с большой белой бородою, с большими белыми снежными волосами и в длинном белом хитоне. Встал он из-за леса величественным и громадным, простёр из темноты большие белые руки и зашагал по полям, и чрез леса переступал, перепрыгивал через горы и холмы…

Воющая и стонущая буря зимы родила Яшеньку. Он – не человек, а другое непонятное мне существо, такой ясный в своём прошлом, такой таинственный в своём жутком молчании. Он как призрак не страшит своим прошлым, но всё, что в нём от сегодня, – всё это жуткое и страшное в своей тайне. Он пришёл внушить людям презрение и страх к прошлому и устрашить тайной будущего. И мы должны бояться его и любили, потому что он не человек, а другое таинственное существо с мистическим страхом в глазах и с любящим сердцем.

Я рассказал бабушке о своих представлениях. Она погладила меня по голове, поцеловала и сказала:

– Какой ты у меня… А!.. Молчание его, действительно, жутко… Ты вот говоришь, что Яшеньку родила снежная буря. Это ты хорошо сказал, образно… Только не из снежной бури родился Яшенька, а из бури жизни…

– Как это?..

– Как это, бабушка? – в один голос выкрикнули мы с братом, неясно представляя себе тот другой образ, туманно зарисованный бабушкой.

– А так, други мои, из бури жизни. Бурно прожил Яшенька свою молодость и много греха принял на душу, много людей перегубил… а потом… меня обманул…

Бабушка как будто смутилась отчего-то, разом оборвала свою речь и, вынув из кармана бархатного капота платок, принялась сморкаться… И продолжала она свой рассказ:

– Вот вы на море не бывали и не знаете. Вот и слушайте, что я расскажу…

Мы ближе придвинулись к бабушке и притаили дыхание, а старая милая рассказчица продолжала:

 

– Когда море волнуется в бурю, по нему ходят большие волны. И выбрасывают те волны на морской берег белую пену. И долго лежит та пена на песчаной отмели и как живая дышит, когда до неё прикоснётся морской ветер. И зовут ту пену моряки-рыболовы «морским детищем». А когда отплывают на промысел, то берут ту пену, моют ею руки, и лицо, и грудь, – и плывут на судёнышках безбоязненно. А когда спросишь старого рыбака: «Для чего, – мол, – ты, дедушка, это делаешь?» – «А для того, – скажет, – что теперь вот я побратался с „морским детищем“ и стал морю-океану как бы брат родной, а море-океан теперь, значит, приходится мне матерью родной. Пожалеет оно меня как своё родное детище, а пожалевши – вскормит, это, значит, добычей не обидит… а, вскормивши, и от погибели убережёт»…

Глаза бабушки расширились и потемнели, а лицо стало точно помолодевшим и вдохновенным.

Она продолжала:

– Так-то вот, други мои, умоют себя рыбаки пеной морской лицо, руки и грудь и плывут в море без опаски, а на берег возвращаются с добычей… Так точно вот и Яшенька как пена морская. Только уж тут выходит так, что вместо моря-океана надо разуметь жизнь, бурную как море. И вот эта жизнь и выбрасывает из своих волн таких вот как Яшенька юродивых людей, с печатью благодати небесной, бессребренных, кротких и любвеобильных братьев всему человечеству… И зовут их у нас «на старине» пеной жизни, рождённой бурными волнами житейского моря… Надо любить их как братьев наших, а тогда и жизнь для вас будет как родная мать, а не злая мачеха… Дедушка вон наш, профессор-то, всё смеётся над Яшенькой да и меня корит: зачем я допускаю его в дом наш, а того не понимает профессор-то наш, что Яшенька – пена житейского моря, с ним побратаешься, и жизнь для тебя будет матерью родной.

– Бабушка! Но, ведь, Бог велит любить не одних юродивых, но и всех людей как братьев! – воскликнул Володя.

– И-и, голубчик!.. Бог-то велит, а разве мы это исполняем? Куда уж там всех-то любить, верно, это не по сердцу человеческому. Хорошо, если мы будем любить и таких как Яшенька, сирых и бесприютных, раскаявшихся в грехах своих и уготовавших себя Господу Богу. Грешника мы любим в таких как Яшенька, потому – не согреши он, для чего бы ему было и раскаиваться… Так-то, други мои…

Я долго раздумывал о том, что услышал от бабушки, и никак не мог понять смысла сказанного. Почему же непременно надо согрешить, чтобы потом покаяться и быть угодным Богу? Дедушка мой грешил и не думает каяться, и даже Бога он не признаёт…

Дедушка мой и Яшенька… Когда я ставлю их обоих рядом, мне кажется, что это какие-то непохожие друг на друга люди, и вместе с тем в них есть что-то и общее. Раз бабушка их обоих одинаково любит, значит есть в них что-то общее. Если Яшенька не любит дедушку, а дедушка ненавидит Яшеньку, значит нет между ними ничего общего, нет сходства…

Как-то раз, когда Яшенька сидел в гостиной, а бабушка молча сидела около него, молчаливого, дед позвал меня к себе в кабинет и сказал:

– Пойди, погляди – ушёл этот старый дурак?..

Когда я вернулся и сказал, что бабушка и Яшенька сидят в гостиной друг против друга и оба молчат, дед выкрикнул:

– Что же они молчат?.. Ха-ха-ха!.. Пойди и позови ко мне бабушку…

Когда мы с бабушкой вошли в кабинет деда, он усмехнулся и спросил:

– Скоро вы там намолчитесь?..

– Что тебе он мешает-то? – спросила бабушка с неудовольствием в голосе.

– Да, ведь, глупо это – сидеть друг против друга и молчать…

– Ты оставь меня в покое!.. Я рада, что он пришёл…

– Ну ещё бы тебе не радоваться!.. Ха-ха-ха!..

– Приходит он и счастье приносит в дом… А дом… наш…

– Да, дом наш, – загадочно протянул дедушка, – дом наш на костях человеческих построен, оттого в нём всё так несуразно и неспокойно…

Лицо деда вдруг отчего-то покраснело, он заёрзал на диване и крикнул:

– Прогони ты этого дурака!.. Иначе я пойду и палкой выгоню его. Я ненавижу его! Я презираю его! И тебя ненавижу!.. Прогони!..

Когда Яшенька ушёл, и бабушка, хмурая, вошла в кабинет деда, последний сказал:

– Как только он придёт к тебе, я удавлюсь… Слышишь?..

– Полно, старик, людей-то смешить, Бога-то гневить…

– Удавлюсь!.. Удавлюсь!..

Дедушка кричал, топал ногами, а бабушка утирала глаза платком и шмыгала носом.

– Что шмыгаешь?.. Плачешь?.. О чём плачешь? О том, что и он, и ты стары стали? А?.. Ха-ха!.. Проклятые вы оба, и самая проклятая – ты… Уйди отсюда, уйди…