Za darmo

Домик на дереве

Tekst
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

– Ну, спасибо, товарищ! – Он откусил полсухаря и, чмокая, сказал. – Я уже заочно придумал себе, что вся это идея со знакомством выгорит. Поэтому я долго не мог решиться придти к вам и рассказать о себе. А ничего вроде, получилось. Видимо, еще не разучился общаться с людьми, не до конца озверел. А общаться с тобой – одно удовольствия. Еще бы! Я ведь прожил в лесу очень долго и за это время толком ни с кем не разговаривал, не считая милой женщины из местного кафетерия. Она меня подкармливала.

– Я бы чокнулся, – признался я.

– А чтобы не чокнуться, ты загрузил бы себя какой-нибудь деятельностью, которая сглаживала бы твое одинокое существование. Вот я, например: и маломощные бомбы научился делать, и собственные крылья изобрел, и завесу из тумана сотворил, и ненужное барахло отремонтировал, и сколотил мебель из досок, и охотился, и говорил с собакой, словно она человек, и еще много чем занимался. Ни минуты покоя не давал себе, чтобы не вспомнить, что я самый одинокий человек на свете. Это помогало. И тебе бы помогло.

– Я бы и двух дней не прожил в лесу, – сказал я.

– Я тоже так думал, когда оказался на улице. Без дома. Без ничего. Но я приспособился. Приспособился, словно всегда, с самых пеленок, готовился к этому периоду жизни. И тогда я понял, что если я приспособился, то и любой человек сможет приспособиться ко всему, когда захочет жить. Ко всему!

Я вытащил из загашника две сальные сигареты, одну запустил себе в рот, вторую – предложил ему; Гриша, на удивление, не отказался. Мы закурили; каждый из нас, по-своему, наслаждался сигаретой, залежавшейся, пропитавшейся влагой, но такой душистой и сладкой, что голову кружило от легкого дурмана.

– Я так-то завязал с никотином, – оправдывался я; а сам курил с удовольствием, со страстным рвением.

– Я заметил, как ты завязал. – Не укор и не усмешка, а скорее дружеское замечание. Гриша умел расположить к себе людей, даже в таком неприглядном виде; доброту сразу же чувствуешь, неосознанно, почти интуитивно, кожей, телом, сердцем. От него исходило сияние, которое притягивало к себе, как магнит; я знал его не больше часа – как человека! – и за это короткое время я готов был раскрыться ему, стать его другом, которого у него не было в силу сложившихся обстоятельств. – Хорошо сидим.

– Это точно.

– Тебе не пора домой?

– Нет. До девяти вечера – я вправе делать то, что захочу.

– Это хорошо. Очень хорошо. Сегодня мне хочется выговориться. Ты ведь не против?

– Нет. – После недолгого молчания я спросил. – Ты расскажешь о себе?

– Тебе все еще интересно?

– Да, – уверенно ответил я. – Мой интерес только возраст после нашей болтовни.

– А сигарет больше нет? – вдруг спросил Гриша.

– Не знаю. Сейчас поищу. Может, что найду.

– Было бы здорово. Люблю рассказывать и курить.

– А я курить и слушать.

Мы одарили друг друга улыбками, и я начал тщательный обыск домика. Через некоторое время я держал полупустую пачку сигарет, которую нашел за скамьей.

Глава 10

Когда Гриша родился, армяхе романдского происхождения не знали, что такое массовое гонение, всеобщее призрение, унижение и уничтожение. Они были свободными, независимыми, уважаемыми членами общества, занимавшими высокие должности в государственном аппарате, а так же в институтах, школах, адвокатских конторах, лечебных заведений, на военных кафедрах. У многих был малый и средний бизнес. У родителей Гриши имелся небольшой магазинчик бытовой химии; он занимал ровно один этаж в их двухэтажном кирпичном доме, построенном еще прадедом Гриши в прошлом веке. Его мама, Рагда, растила и воспитывала двух детей – Азу и Гришу – и попутно занималась магазином: вела бухучет, заведовала заказами, ездила на склады (продавщицей подрабатывала Азу, она была старше брата на существенные семь лет). Отец, Ашот, работал хирургом в городской больнице; работе отдавался полностью, без сухого остатка, не жалел себя и работал по пятнадцать часов в день. В больнице его ценили за трудолюбие и профессионализм; любая даже самая сложная операция завершалась триумфом – победой, которая окрашивали его серые и тяжелые будни, и давала сил работать так же, на пределе своих возможностей. Дети почти не видели отца, разве что в короткие выходные, которые он проводил обычно в постели перед телевизором. По словам Гриши, их отношения с отцом были партнерскими и деловыми, то есть холодными и отстраненными; Ашот не позволял себе таких вольностей, как рукопожатие при встрече или расставании, уже не говоря о чем-то большем; Гриша не помнил, чтобы отец обнимал его или целовал. Они держали между собой дистанцию, и если бы была возможность, Гриша бы с радостью сократил эту дистанцию до нуля; ему не хватала отца, его поддержки и внимания. Когда он рассказывал о себе, о своих нелегких отношениях с отцом, я сразу же проникся к Грише симпатией; я понимал его и то, что он чувствовал.

– До дня, когда наступила эра несправедливости, я был круглым отличником, – рассказывал он. – Ботаником, короче. Любил учиться, познавать что-то новое, внешкольное, а потом свои знания применять на практике. Мама меня называла технарем и видела во мне будущего инженера на каком-нибудь военном заводе или на промышленном предприятии. Я целыми днями пропадал в гараже. Классное было время! Не знаешь, как туда вернуться? – Я пожал плечами. – Я знаю: надо создать машину времени. – Он засмеялся. – А так, кроме шуток, я нехило зарабатывал в свои двенадцать-четырнадцать. Чинил всей улице бытовую технику. Особенно мне нравилось ремонтировать телевизоры. Очень увлекательный процесс: сначала ищешь неисправность, потом соображаешь, как устранить эту неисправность, а потом чинишь-чинишь-чинишь. Под финиш, когда все готово и худшее позади, получаешь кайф, удовольствия от того, что совершил маленькое чудо. Да я гордый малый, гордился, когда воскрешал из мертвых ту или иную дребедень. – Он достал из пачки очередную сигарету и закурил. – Ты не думай, я был не таким задротом, каким ты меня уже поди-ка представил. Меня интересовали и девчонки, и фильмы, выходившие в прокат, и машины, рассекающие по городу, и многое-многое другое, что сейчас и не вспомнить уже. Друзей у меня толком не было, лишь Вовка да Сашка, два брата-близнеца, из параллельного класса, которые, как и я, увлекались работами в гараже. Правда, по другому профилю. Они из обычных деревяшек создавали невиданной красоты фрегаты, матчи и шхуны, которые всегда меня восхищали, когда я удостаивался взглянуть один глазком на них. Они в отцовском гараже пропадали еще больше моего, поэтому мы идеально подходили друг другу. Никто никого не переманивал на улицу, чтобы там погонять мяч или поиграть в какую-нибудь детскую игру – и нас это устраивало. То я к ним приходил в гараж, то они ко мне. О, вспомнил! Однажды они принесли мне сломанный радиоприемник и попросили починить. Я с легкостью справился с задачей и на следующий же день отнес им приемник, чтобы они работали под музыку. Под музыку всегда веселее! – Он почесал затылок. – Приношу им, значит, приемник, а они такие счастливые и окрыленные, что я так быстро сделал его, дарят мне свое детище – деревянную шхуну, сделанную собственными руками. Вот это был подарок! Я так берег его, хранил. Думал, что сохраню на всю жизнь, в память о братьях. Не вышло. Вмешались романдцы и собрали все, что у меня было: вещи, дом, друзей, родителей, целую жизнь.

До эры «несправедливости» Гришина семья была чуть ли не самой уважаемой семьей в городе и все благодаря его отцу, его репутации первоклассного врача-хирурга, который мог вылечить то, что другим специалистом было не под силу. Соседи приветливо здоровались при встрече, заходили в гости, причем не с пустыми руками, обычно с тортами или домашними пирогами; даже в скверах, в магазинах, на улицах, в театре их, молодую и красивую семью, приветствовали посторонние люди, бывшие пациенты Ашота, и желали им счастья и благополучия. Иногда Гриши казалось, что его отец работал вовсе не врачом, а как минимум королем, перед которым кланялись, преклонялись и которым повсеместно восхищались. Да и зарабатывал он никак обычный врач. Помимо двухэтажного дома, площадью сто шестьдесят квадратных метров, его родители имели бизнес, о котором я упомянул ранее, черную респектабельную машину «Мерс», собранную в Гернадии и стоявшую баснословных денег. Так же у них была не самая бедная и захудалая дача в пригороде, затерянная среди хвойного леса, вблизи рокочущей реки – и гараж, в котором хранились запасы бытовой химии и прочая домашняя утварь, ставшая ненужной. В общем, они имели все, что было необходимо молодой семье, преуспевающей и культурной, ни в чем себе не отказывающей и не знающей, что такое бедная жизнь, жизнь от получки до получки. Их дети, Гриша и Азу, учились в дорогой, почти богемной школе и получали хорошее – лучшее во всей стране! – образование; как правило, дети, закончившие эту школу, становились в незримом будущем уважаемыми членами общества, оседающими на руководящих должностях в самых разных сферах влияния. Их мать тоже не церемонилась в магазинах и покупала то, что ей было по душе, не обращая внимания на цены: лучшую одежду, лучшую еду, лучшую аппаратуру в дом – все самое лучшее и дорогое. Она была убеждена, что вещь должна быть обязательно дорогой, без всяких исключений, чтобы стать хорошей; однажды Ашот пытался разубедить ее в этом твердолобом утверждении, но она даже не стала его не слушать, посчитала, что ее муж – неисправимый скупердяй, который ни черта не понимает. Хотя это было не так, Ашот не страдал болезнью «закоренелых скряг» – и если бы страдал, то жена вряд ли получала бы в свое распоряжение больше десяти золотых монет. Он любил одаривать жену модными платьями, привезенными из Франгии, сшитыми на заказ, вручную, мастерами своего дела. Ходить только в дорогие рестораны, в которых собирался весь свет общества. Отправлять детей в южные страны, поближе к лечебному морю. И закупать элитные сорта коньяка со всего света, который пил каждый вечер перед сном грядущим.

 

– Мы жили в достатке, это точно. На широкую ногу, как говорила бабушка, мать Ашота. Захотели съездить в зоопарк, который был построен на южном континенте – да, пожалуйста, езжайте. Захотели новый проигрыватель с мощными колонками – да, без проблем, купим. Захотели в парк развлечений – да, конечно, вот! держите деньги и бегите.

Гриша считал, что жизнь надо расписать наперед, указать невидимый маршрут и идти по заданному пути, не сворачивая на обочины и не оборачиваясь назад. Но жизнь – та еще стерва и с легкостью королевы бала делала то, что ей вздумается; не спрашивала у людей, что они хотят или не хотят. Жизнь – особа переменчивая, ненадежная, ветреная. Она, по доброте душевной, может дать все, что ты пожелаешь, а потом, без предубеждения, забрать то, что дала, словно обиженная девочка.

Гриша вдруг вспомнил о двух смешных историях из своего детства, с энтузиазмом рассказал и после этого перешел к тяжелой теме, к эре несправедливости.

– Помню, стоял сильный мороз, поэтому семья была в полном составе. Мы сидели в зале и слушали новости. Я не любил нудные новости, но кто меня спрашивал, что я люблю, а что нет. Мне приходилось их смотреть. Так велел отец. «Вы должны знать, что творится в мире», повторял он. Новости полагалось смотреть в тишине. Отец, знаешь ли, не любил, когда мы болтали, хохотали, кричали во время его часа, часа мировых новостей. Новости для него были таким же увлекательным занятием, как для меня отремонтировать телевизор. И вот репортер вещал о том, что сегодня вечером, 28 марта N года, в центральном государственном аппарате, на экстренном съезде ЦК ННСЦ, с пламенной речью выступил глава Романдии, председатель народной национал-социалистической партии – великий Силин. Начинают транслировать выступление…

«Здравствуйте, уважаемые товарищи-националисты! Я хочу сделать заявление. Армяхе романдского происхождения – угроза для нашей державы! Они захватили власть в правительственном аппарате, в банках, в больницах, в судах, в бизнесе, в криминальной сфере. Они – везде! Они правят страной – чистокровными романдцами! Великим славянским народом правят те, чья кровь не чистая, зараженная югом, низшими существами, которые должны служить нам! И никак не наоборот! Пора это прекратить! И немедленно! – Все громогласно поддержали Силина. – Другие расы, низшие, мы уничтожили, выжили из страны, и как нам стало жить после этих вынужденных чисток? Мы стали жить лучше! Мы встали с колен, прогнав крыс, которые питались нами. А чем армяхе отличают от тех же арадов? Задайте себе этот вопрос… И задумайтесь, что нас ждет в будущем, когда армяхе начнут нас, романдцев, пригибать к земле, подчинять своей воли. Что случиться? Я знаю, что случиться. Мы станем беспомощными, жалкими, не способными принимать решения, не говоря уже о том, чтобы править страной. Вы этого хотите? – Члены партии встрепыхнулись, выражали свое несогласие. – Я слышу, что вы кричите мне «Нет!». И я не допущу, клянусь, что до этого не дойдет. Надо устранять проблемы в зародыше, когда можно схватить ее, сжать и растоптать. – И снова согласие. И снова поднятые руки вверх. Силин уходит со сцены под рукоплескания, под гомон покорной толпы».

«Папа, что происходит?» – спросил я.

«Я не знаю, мать твою. Не знаю» – ответил он, кипя от ярости; схватил пульт и швырнул его в телевизор. После этого резкого встал с дивана и вышел на балкон. Закурил».

«Мама, – теперь уже спрашивала моя сестра, – почему товарищ Силин сказал, что мы, армяхе, враги, которых нужно уничтожить?».

– Мама не ответила, – рассказывал Гриша. – Не смогла ответить. Ее лицо покраснело, а в глазах застыли горькие слезы, слезы от непонимания, от несправедливости бренного мира. – Он убрал со лба выбившую прядь волос. – В ту ночь нам было не уснуть. Мы с сестрой лежали в постели и слушали родительский спор на повышенных тонах, доносившийся через тонкие стены дома. Мама предлагала, немедля, собирать вещи и уезжать из страны, пока гнев нацистов не обрушился на них со всей нечеловеческой силой. Отец называл ее сумасшедшей и просил успокоиться, мол, ничего страшного не произойдет, мол, они нечистокровные армяхе, мол, они такие же романдцы, как и все остальные, поэтому ничего с нами не сделают. Тем более, убеждал он, я – главный хирург в этом городе, кто, мол, посмеет посягнуть на мою свободу? – Молчание, задумчивое, с грустным вздохом. – Отец, верующий в свою неприкосновенность, авторитет, заработанный долгими годами труда, глубоко ошибся. Суровая правда больно ударила его под дых. Всех нас ударила. Тех, кто считали себя романдцами и которые были отнесены в черную графу «армяхин».

Гриша рассказывал, как его семье – и ему соответственно – в один прекрасный день сделали горячие наколки-отметины на лбах (большая буква «А»), которые говорили сами за себя: вот идет армяхин, отброс общества, который не достоин жить в Романдии и который не достоин, чтобы с ним здоровались, помогали, обслуживали и так далее и тому подобное. Это было начало конца. Сначала армяхам запретили ходить в кино, в театр, посещать общественные парки и литературные скверы, появляться на массовых мероприятиях, посвященных знаменательным событиям. Потом их не стали впускать в магазины, в лавки, где отоваривались романдцы (если владелец магазина впускал хотя бы одного армяхина, то он автоматически становился для партии врагом, который пошел против их воли, и его могли без суда и следствия расстрелять; так было сплошь и рядом). Позже всех армяхин, без исключения, поголовно, убирали с руководящих – и не только! – должностей в государственном аппарате, из учебных заведений, больниц, правоохранительных органов; отец Гриши, к его негодованию и непониманию, был первым в списках на увольнение. В одночасья все лишись работы, даже те, кто держал собственные лавки и предприятия, потеряли их, потому что пришли чиновники, олицетворяющие нацистское государство, и на законных основаниях забрали то, что им не принадлежало. И ладно бы на этом все остановилось, дальше было только хуже. Государство этих, как выразился Силин, мягких мер стало недостаточно, мало! и они перешли к тому, что и задумывали: к жестким мерам, которые предполагали изгнание и уничтожение армях. Девятого апреля N-года по всей стране были проведены погромы; отряды ЦЦ вместе с горожанами, внезапно ожесточившимися на своих соседей и друзей армяхского происхождения, вламывались в чужые дома и мародерствовали, уничтожая память и воспоминания, хранившиеся в каждом доме, в каждой квартире. Некоторые солдаты ограничивались обычными погромами, другие, всласть поразбивав чужое имущество, поджигали дома, третье – приходили, чтобы нанести увечья мужчинами и насиловать женщин. В том же месяц прошла массовая отправка армях в концлагеря. Часть армях, которым не хватило мест в лагерях, демонстративно расстреливали на городских площадях. И только верхушка, привилегированная и очень богатая, смогла с помощью связей и огромной суммы денег депортироваться из страны, за океан, в благонадежную Аменигу.

– Нам еще повезло, что нас солдаты просто выдворили на улицу, причем без побоев и угроз, а потом зашли в дом и повеселились там на славу. Мать благодарила Всевышнего, что они не стали поджигать дом. Когда отряд солдат сделали свое грязное дело, они извинились перед отцом, и ушли. Не успел я зайти в дом, как вдруг к горлу подкатил комок с кулак, отчего стало трудно дышать. Мать с сестрой и вовсе заплакали. Отец молчал, на удивление не нервничал, не сквернословил, просто ходил по разрушенному дому, скрестив руки за спину, и с тоской смотрел на погром, на осквернение его жилища. Женщины еще долго не могли отойти от увиденного и пережитого, а мы с папой начали самую долгую, самую больную для сердца приборку – мы собирали нашу жизнь и выбрасывали ее в мусорку. Боже, как же это было тяжело! Тяжелее, чем тебе кажется, Саша. Все, что я когда-то любил – фарфоровую статуэтку, подаренную на день рождения, коллекцию миниатюрных машинок, подборку любимых журналов, памятные фотографии – исчезло, превратившись в осколки прошлого. А знаешь, что самое было отвратительно в этот день? Никто, ни один горе-сосед не зашел к нам и не сказал слов соболезнования, слов поддержки. Никто. Им было безразлично, что с нами сталось и что станется в ближайшем будущем. Всё, мы для них враги (а всего несколько месяцев назад были друзьями) – и точка! Так сказал Силин, так продиктовала Партия, так повторяли романдцы и они не в праве кому-то доказывать, что семья оных совсем не такая, как другие армяхские семьи, она хорошая, что она не заслуживает всех этих бед. Так же они были не в праве с ними здороваться; у них одно имелось право – избегать их, ибо мы стали прокаженными.

Не прошло и нескольких дней, как на мою семью, несчастную и потерянную, обрушилась новая беда. Сестру, Азочку, избили до смерти. А знаешь почему? Из-за двух буханок хлеба, которые она хотела взять в долг в местной хлебопекарне «У Розы». Хлебопекарню держала Роза Владимировна, особа властная, наглая и зловредная, обладающая огромной силой убеждения, властью. Она была лично знакома с моими родителями и постоянно продавала нам хлеб за цену вдове меньшую, чем на ценниках. Когда «Времена» изменились, эра сменилась другой эрой, она перестала с нами знаваться. Мы для нее превратились в бестелесных призраков.

Азу была упорной и не понимала, что ей грозит опасность, если проявлять настойчивость, показывать индивидуальность, человечность. Ведь мы, армяхе, в одно мгновение переродились из людей в нелюдей. В тех, кто ниже собак по социальной лестнице и поэтому не имели ни прав, ни свободы, ни мнения, ни слово. Говорят она начала отчитывать, унижать Розу Владимировну, которая не желала вступать с Азу в разговор. Роза, выслушав сестру, вышвырнула из хлебопекарни. И ладно бы на этом остановилась. Нет, ей этого было мало. Она вызвала отряд ЦЦ, навешала им лапши на уши, не стесняясь лгать при сестре. Та совсем обезумела и набросила на Розу Владимировну – и за это проступок лишилась жизни. Они забили дубинками ее, не думая сжалиться. Что она такого сделала? Что? Почему они так жестоки? Но к чему эти вопросы. В этом чертовом мире все набекрень, хладнокровное убийство теперь в порядке вещей. Человеческая жизнь и гроша ломанного не стоит. А что такое одна жизнь в жизни государства? Одним больше, одним – меньше.

Узнали мы о смерти Азу от восьмилетнего мальчугана, живущего по соседству. Он единственный, в силу своего возраста, не понимал, почему ему вдруг запретили общаться с этими милыми и добрыми людьми, которые всегда при встрече угощали его конфетами и вкусными печеньями. Как сейчас помню, стрелки только перевалили за шесть вечера. Азу ушла за хлебом в пятом, мы еще не успели ее потерять. Она лежала на проезжей части – машины лениво объезжали ее, никто и не думал останавливаться – подле лавки, которую Роза Владимировна благоразумно закрыла. Я не сразу ее узнал. ЕЕ лицо… было обезображено… не лицо, а один сплошной кровяной синяк, заплывший и опухший. Пока я сидел на земле, не веря, что Азу больше нет, что ей не исполнится восемнадцать лет, и она не поступит в институт, как такого желала, мать истошно рыдала в объятьях отца.

– Дальше только хуже, Саша. – Гриша вытер слезы; закурил. – Говорю, а сердце так сжимается, отчего хочется провалиться под землю и больше никогда об этом не вспоминать. Ты не знаешь, как вернут все на круги своя? Что б у меня был дом, семья, прежняя жизнь?

– Построить машину времени?

– Было бы здорово.

Он продолжил свой рассказ:

– Я не знал, что можно привыкнуть к людскому неуважению, осуждающим взглядам, презрению, равнодушию. А, казалось бы, как к такому можно привыкнуть? Оказывается, можно! Это не так страшно, если сравнить с массовыми демонстративными казнями на площади Силина. Казнили тех, кто был невиновен: стариков, женщин, инвалидов, душевнобольных. Всех, кто был бесполезен в концлагерях. Отец каждый день пытался вывести нас с матерью из страны, но все его попытки были тщетными. От него отвернулся каждый, хотя многие были обязаны отцу крепким здоровьем, даже жизнью. Человек – существо неблагодарное, быстро забывающее хорошие дела.

Мы жили две недели в страхе. Каждый день ждали незваных гостей, которые уволокут нас к площади Силина и растерзают. И вот когда отчаяние настолько сдавило наши грудные клетки – когда понимаешь, что все бесполезно и что бы ты ни делал, тебя все равно ждет неминуемая погибель – отец решил действовать. Он разбудил нас глубокой ночью и сказал, что сегодня мы попытаемся бежать из города. Мама сразу же запротестовала, доказывая отцу, что ничего не выйдет, отряд ЦЦ усиленно патрулирует город и его границы. Чего ждать, кричал на нее отец, смерти? Мама ничего ему не ответила, лишь отвернулась, чтобы скрыть слезы. Я знаю, продолжил отец уже спокойно, это опасно и не гарантирую, что у нас получится сбежать, но и сидеть, сложа руки, я не собираюсь, пускай мне лучше выстрелят в спину, чем повесят на площади перед глазами сотен зевак.

 

Отцовский план был изначально обречен на провал. Он сам это понимал, но почему-то проигнорировал последнюю толику здравого смысла. Видимо, действительно не хотел, чтобы его прилюдно казнили. Мама тоже быстро сдалась и пошла на поводу отца. А может, она где-то глубоко внутри, в душе, верила, что есть крошечный шанс остаться в живых, сбежать из города и надеяться, что в другом не убьют… а там глядишь и граница. Свобода! Собрав в сумки все самое необходимое – документы, золото, деньги и кое-какие вещи с продуктами – мы в четвертом часу ночи выдвинулись в путь.

Все пошло не по плану сразу же, как только мы вышли из дома. Мы были замечены соседом, который с утра пораньше решил выбросить мусор в контейнер, стоявший возле дома. Конечно, он нас узнал и подивился нашему ночному шествию. Просто он виду не подал, якобы, не заметил нас и быстрей-быстрей в дом. Я больше чем уверен, что он позвонил «куда надо». Ведь не пройдет и двух часов, как мы окажемся в машине отряде ЦЦ, в качестве заключенных. Удивительно еще то, что мы прошли через весь город и были пойманы уже в лесу, в непосредственной близости от границ города. Кстати, отец ошибся… солдаты ЦЦ не отстреливали бегущих из города армях. Они делали так: отлавливали и сажали за решетку до очередной массовой казни, которую так полюбила национал-социалистическая партия.

Нас продержали взаперти два дня, даже не думая кормить. Две миски с водой – и то была радость. А потом пришел товарищ Власов, оберштурмбанфюрер, попросил всех выйти из камеры. В камере нас было семеро. Еще четверых, избитых и еле живых, приволокли на следующий день. Семья – мать, отец, два брата-близнеца шестнадцати лет – тоже, как и мы, побежали на поиски лучшей жизни. Глупцы! Власов внимательно осмотрел каждого заключенного и сказал, что забирает с собой мальчугана, то есть меня, и двух близнецов, мол, пригодятся в лагерях, хорошая (а главное молодая) рабсила. Остальных – казнить, как ненужный скот.

Все произошло так быстро, я даже не успел проститься с родителями. В последний раз. Не сказал ни слов благодарности, ни слов любви. Ничего. Меня грубо схватили, закрыли рот рукой и вывели на улицу, где нас поджидала грузовая машина с открытым кузовом, в котором были сотни армях, преимущественно молодых и здоровых, годных для тяжелой физической работы.

Меня перед тем, как затолкать в кузов, пару раз брякнули по голове. Чтобы я шибко не капризничал. Я лежал ничком на металлическом полу кузова. Помимо армях в кузове сидели четверо солдат, направив на нас дуло автоматов.

Выбраться оттуда, живым, было нереально. Но мне каким-то чудом повезло: мне удалось сбежать, при этом не сломать ни ноги, ни другие части тела, как и не получить несколько смертельных ранений. Ты представляешь, я выпрыгнул через борт кузова, когда машина была на ходу… мы как раз ехали по проселочной дороге, с одной стороны тянулся лес, с другой – небольшое село. Приземлившись в траву, не чувствуя ни боли, ни сомнения, ни страха, я ринулся в лес, петляя, уходя от свистящих пуль, выпущенных солдатами прямо из остановившейся машины. Я был уверен, что они так просто не отпустят меня и пока не убьют, не успокоятся. Но я, к счастью, ошибся. Они не стали из-за меня заморачиваться и двинулись дальше в путь.

Я бежал и бежал, пока силы не оставили меня. Рухнув наземь, я дал волю эмоциям, чувствуя, как по телу растекается боль от безумного прыжка в преисподнюю.

Так я прожил в лесу два дня, чуть не сгинув от голода.

На третий день, утром, я проснулся от собачьего слюнявого языка. Открыв глаза и увидев перед собой морду овчарки, я инстинктивно вскрикнул. Собака испугалась больше чем я – и отпрянула в сторону, продолжая вилять хвостом.

«И кого ты тут нашла, Лайла?» – послышался в нескольких метрах от меня грубый мужской голос с хрипотцой.

Все, подумал я, конец моей истории, пора прощаться с жизнью, они нашли меня.

Но мне надо было сразу догадаться, что это не солдат, дабы если бы меня нашла бойцовская собака, обученная убивать армях, то она вряд ли стала бы лизать мое лицо, чтобы я проснулся; скорее всего, вцепилась бы в шею мертвой схваткой – и поминай, как звали. Мужчина оказался фермером с необъятной спиной и сильными руками, ростом под два метра и с такой ступней, что тебе и не снилось – сорок девятый размер, не меньше. На нем свободно сидела хлопчатая рубаха с красными квадратами, заправленная в штаны цвета хаки. Он взглянул на собаку, подозвал ее к себе, та покорно подбежала к его ногам и уставилась на хозяина. Фермер присел, погладил и похвалил овчарку, отчего та завиляла хвостом еще учащенней, сильней. Лишь потом он бросил взгляд на меня и спросил, кто я и что тут делаю. Я не стал врать. Какой смысл говорить что-то, если в это все равно не поверят? Я сказал, что армяхин и сбежал от отряда ЦЦ, который хотел меня отправить в концлагерь.

– Любой бы убежал. – Ни осуждения, ни злости, ни отвращения в голосе. Он смотрел на меня не так, как другие люди, нормально, как на человека. – И давно ты в лесу? – Я просто кивнул, не став вдаваться в подробности. – Голоден?

– Да, – ответил я.

– Я так и знал. Пойдем со мной, малыш. – Он протянул мне свою большую руку и помог подняться с земли. Заметив мое замешательство, он сказал. – И не бойся. Меня не надо бояться. Я ничего не имею против других национальностей. Тем более против беззащитных детей.

Он привел меня в свой дом и на «славу» накормил. Свежеиспеченный домашний хлеб с яичницей после долгих недель голода показались едой Богов. Мне в мгновение ока стало лучше, тело налилось утраченной силой и энергией. Да и окружающий мир расцвел в более радужных цветах.

В фермерском доме царствовали простота и скромность, но в тоже время тепло и уют. Было явно как день, что фермер, которого, кстати, звали Федор, тут жил не один. И действительно не успел я подумать об этом, как в дом зашла его жена славянской внешности с русыми волосами, заплетенными в широкую косу, и большими голубыми глазами, которые строго впились на меня, а потом на Федора.

– Кто это? – спросила она, уперев руки в бока. Как сейчас помню, на ее лице застыла жуткая гримаса. Она была готова убить мужа, который притащил в их дома незнакомца, да еще с такой запретной физиономией.

– Это мой новый друг, – спокойно ответил он. – Его зовут Гриша.

– Друг? – Ее правый глаз дернулся. – Можно тебя на минуту?

– Я слушаю.

– Наедине!

– Не надо кричать, дорогая. Зачем мне вставать из-за стола, если я знаю, что ты хочешь сказать? Он – армяхин. Ты не ошиблась. Гриша сбежал от солдат, которые хотели его увести в концлагерь. Я нашел его в двух ста метрах от фермы. Точнее Лейла его нашла. Я накормил его, потому что не мог поступить иначе. Уж прости.

– Ну и дурак! – выругалась она и вышла из кухни. Потом где-то хлопнула дверью.

– Не обращай внимания, дружок. С женщинами такое бывает. Пройдет.

– Я могу уйти, если…

– Куда? – Я задумался и пожал плечами. Я впервые осознал, что теперь мне некуда идти и не к кому. Я был сиротой и бездомным. – Поживешь пока здесь.

– Но…

– Это не обсуждается. Я так решил. Поможешь мне по хозяйству. Что умеешь? Хотя не отвечай, не надо. Всему научу, если придется.

Таким вот чудесным образом я нашел для себя новый дом, в котором сначала мне были не рады (жена фермера, Людмила, избегала меня, не разговаривала), но со временем все изменилось, причем в лучшую сторону; мы нашли друг с другом контакт и создали что-то общее и цельное, связывающее только нас троих, живущих под одной крышей. Прижились да попритерлись, как сказал Федор. Я считаю, что Людмила изменила свое мнение по отношению ко мне по трем причинам. Первая причина – я героически затушил внезапно воспламенившуюся баню, вторая – я не дал фермеру убить кота Ваську, который напрудил в его домашние тапочки, третья – я работал с утра до позднего вечера на фермерских участках, не требуя ничего взамен. Возможно, были и другие причины, я не знаю и не могу знать. Главное ведь, что она потеплела ко мне и даже полюбила меня. Да-да, друг, полюбила. Часто обнимала, иногда целовала, готовила то, что я хотел, заботилась обо мне, как мама.