Za darmo

Алексей Кольцов. Его жизнь и литературная деятельность

Tekst
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Мы должны по поводу этих занятий поэта торговым делом обратить внимание на замечательное и счастливое соединение в Кольцове здравого смысла, основательности и положительности с поэзией. Не всегда эти качества совмещаются в одном лице, но в нем такое совмещение случилось, что отразилось почти на всех его произведениях с их «трезвенною» правдою, следованием реальности, ясным и точным пониманием дела, о котором поэт пишет. Кольцов вырос в торговой среде, привыкая к ней чуть не с пеленок. И в эту сферу он, конечно, не мог не внести своих способностей. Мы уже отмечали выше примиряющие и даже поэтические стороны прасольства: поездки по степям, заезды в деревни, пирушки и хороводы там. Во всяком случае, добрая половина торговой деятельности Кольцова за это время могла задевать живые стороны его характера… Но вместе с тем поэт получил от отца его практичность, знал цену копейке и в эмпиреи не ударялся… Но, указывая на эту «трезвенность» поэта в делах практических, мы не должны забывать, что у него, помимо торговли, была «святая святых» – мир его поэтических грез и творчества.

«Практичность» и «положительность» Кольцова (значительно, заметим, смягченные Белинским) объясняют то явление, что многие петербургские и московские литераторы не могли при встречах с прасолом, когда Станкевич и Белинский «вывозили» его в свет, примириться с мыслью, что перед ними поэт, а не простой торговец.

Катков в своих воспоминаниях о Кольцове сообщает, что поэт даже щеголял практичностью и с некоторым ухарством рассказывал о своих торговых проделках, о том, как он «надувал» неопытных покупателей и продавцов.

– Уж если торгуешь, все норовишь похитрее дело обделать: руки чешутся! – говорил прасол.

– Ну, а если бы вы, Алексей Васильевич, с нами имели дело, – спросил Белинский, – и нас бы надули?

– И вас, – отвечал Кольцов, – ей-Богу, надул бы… Может быть, и вдвое потом бы назад отдал, а не утерпел бы: надул!

В то время, о котором мы говорим, Кольцов еще глубоко не задумывался над своим положением и «брал от жизни все, что она может дать». Юность делала свое. Силы кипели, избыток их искал себе выхода. Это время, кажется, было самым лучшим временем в жизни Кольцова. Запросы его натуры находили удовлетворение; степь несла ему свои простор и красу; он был не только принят в кружках стихотворцев из воронежской молодежи, но уже отмечался в них как талантливый автор. Наконец, эту пору его жизни украсили самые прекрасные вещи на земле – любовь и искренняя дружба, наложившие такой поэтический отпечаток на дальнейшее существование Кольцова и его произведения.

Флегматичный и сдержанный по виду, Кольцов был, однако, способен на проявление горячей страсти, и для нее скоро нашлась подходящая пища в самой семье поэта. У Кольцовых жила прислуга (крепостная), у которой была дочь Дуняша, замечательная красавица. Она состояла постоянно при сестрах поэта и росла больше в положении их подруги, чем горничной. На красавицу заглядывалась вся улица, и, понятно, близость страстного Кольцова к Дуняше не могла повести к добру: он полюбил девушку со всем пылом юности, со всей энергией чувства, на какую только способен восемнадцати-девятнадцатилетний молодой человек. Дуняша отвечала взаимностью, хотя и скрывала это от сестер. Есть слух, что она рассчитывала на замужество с хозяйским сыном. Но, конечно, намерение женить сына на крепостной не входило в планы Василия Петровича, который уже снова мечтал породниться с представителями родовитого купечества. И этот горячий, страстный роман, последствия которого, кажется, начинали обнаруживаться в положении девушки, окончился печально: Дуняшу вместе с матерью продали какому-то донскому помещику во время отлучки ее милого по делам. Возвратившись из поездки, поэт уже не нашел Дуняши. Это его так потрясло, что он заболел и, едва оправившись, бросился на поиски. Впоследствии оказалось, что Дуняша была замужем за казаком в какой-то станице. Но слова Белинского, что она «умерла в муках жестокого обращения», едва ли справедливы. Напротив, положительно известно, что Дуня жила счастливо и после смерти Алексея Васильевича приезжала к его родным. Но, во всяком случае, этот эпизод с Кольцовым дал русской поэзии несколько бесценных перлов. Жизнь исполнена странных противоречий. Любовные страдания поэта, вылившись в прелестных стихах, заставляли читателей захлебываться от восторга и наслаждения. Поэт в нынешнем обществе, терзаясь и умирая от мучений, но, изливая их в красивых и прочувствованных строфах, получает от толпы, как в римском цирке умирающий в красивой позе гладиатор, восторженные рукоплескания и одобрения…

Этот грустный роман с красавицей Дуняшей, девушкой с тяжелыми русыми косами и карими глазами, отдававшей свои ласки поэту, оставил неизгладимый след в поэзии Кольцова и согрел его жизнь одним из самых радужных воспоминаний. Следы этого романа остались в прекрасных, глубоко прочувствованных стихах, обошедших в книжках и романсах всю Русь. След этого эпизода виден, например, в «Последнем поцелуе». Кому неизвестны прекрасные стихи:

 
Обоими, поцелуй,
Приголубь, приласкай,
Еще раз, поскорей,
Поцелуй горячей!
…………….
Как мне мило теперь
Любоваться тобой:
Как весна хороша
Ты, невеста моя!
 

А эти чудные строфы «Разлуки»:

 
На заре туманной юности
Всей душой любил я милую…
Был в глазах ее небесный свет,
На лице горел любви огонь!
 

Но юность опять-таки взяла свое: Кольцов оправился от постигшего его горя. А тут, как бы в подмогу силам молодости, подоспело и новое чувство – дружба с Серебрянским.

Дружба с Андреем Порфирьевичем Серебрянским должна быть отмечена в жизни Кольцова как одно из самых светлых и плодотворных событий. Есть такие люди, которые какой-то необъяснимой тайной влекут к себе все сердца, толпа единогласно признает их «вождями» и подчиняется с наслаждением производимому ими обаянию. Серебрянский, ровесник Кольцова, был одним из таких людей. Красивое, симпатичное лицо и задушевный голос сразу привлекали к нему сердца. Сын священника, он, по обычаям среды, к которой принадлежал, поступил в семинарию, но сушь и схоластика тогдашней семинарской школы не заглушили в нем блестящих дарований. Его сильный и живой ум, легко справляясь со всеми тонкостями семинарского богословия и философии, горячо увлекался всякою злобою дня и отдавался интересам текущей литературы. Любимец учителей, признававших в нем громадные дарования, кумир молодежи, натура глубоко прекрасная и искренняя, наделенная поэтическим талантом, Серебрянский не мог не влиять на Кольцова, и поэт-прасол привязался со всею силою молодого, не испорченного еще чувства, на какое только был способен тогда, к новому приятелю.

По современному рассказу, окончательное знакомство Кольцова с Серебрянским произошло в гостинице, около рощи, на берегу Воронежа, где часто гуляла учащаяся молодежь. Поэт зашел в эту гостиницу, где собрался в особой комнате кружок семинаристов. Кольцов, вероятно встретивший знакомых в этой компании, вступил с ними в разговор. Говорили о последних появившихся книгах и спросили между прочим Кольцова, что из прочитанного за последнее время ему больше понравилось.

– «Письмовник» Курганова – очень интересная книга, – заявил скромный поэт.

Это вызвало насмешки. Тогда встал Серебрянский и, блестяще импровизируя, со свойственным ему юмором сказал «похвальное слово» Курганову, что вызвало страшный хохот окружающих и сконфузило Кольцова. Серебрянский, любивший иногда пройтись шутливо над слабостями ближнего, но обладавший нежным сердцем, заметил неловкость положения поэта и постарался замять эту сцену. Кольцов, раньше еще знавший о Серебрянском, ушел совершенно очарованный новым знакомством… Это свидание на берегу реки, в гостинице, положило начало их долгой и искренней дружбе.

И это было ценною находкою для Кольцова. Живой, начитанный и образованный Серебрянский являлся во многом учителем для прасола, тем более незаменимым, что в отношениях учителя к ученику не проявлялось педантизма профессионального наставника, а общение было свободное, живое и равноправное. Серебрянский ввел друга в свой семинарский кружок, где был сам видным деятелем и считался знаменитым поэтом. Кружок часто собирался у кого-нибудь из членов; там читали стихи, говорили речи, спорили до утра, играли на гуслях и под аккомпанемент этого нашего старинного инструмента и баянов пели народные песни. Духовенство, сохранившее как замкнутое сословие в наибольшей чистоте великорусский тип, было само плотью от плоти народной. И нет ничего невероятного в предположении, что эти вечера с семинаристами, певшими широкие народные мелодии под звон старинных гуслей, были полны впечатлений, вместе с другими влияниями толкавших Кольцова к русской песне, в которой он впоследствии стал незаменим. А споры людей, прошедших известную умственную гимнастику и обнаруживавших иногда в своих суждениях тонкую диалектику, должны были расширять умственные горизонты молодого прасола и изощрять его собственное мышление. В кружке Серебрянского были представители всевозможных умственных направлений, имелись и атеисты…

В этом кружке «верующий и надеющийся» Серебрянский прочитал свою поэму «Бессмертие», причем один постоянный его оппонент-атеист поклонился ему в ноги за поэтическое доказательство «вечной жизни». Вероятно, этот же кружок впервые запел прекрасную песню Серебрянского, облетевшую всю нашу родину, – песню, которая и теперь еще слышится, когда сходится молодежь:

 
Быстры, как волны,
Дни нашей жизни!
Что день, то короче —
К могиле наш путь…
 

Тут же, в этом кружке, нервный Серебрянский при чтении стихотворения Ф. Н. Глинки «Земная грусть» залился слезами… Все эти черты рисуют пленительно-чарующий образ кольцовского друга. Такие люди, с их горячею верою в идеалы, теплою и любящею душою, как бы созданы для того, чтобы собирать около себя толпы, облагораживать их и вести к «правде и свету». Но – увы! – климат нашей родины слишком еще суров для этих чудных цветов, и они гибнут в нем, как погиб и Серебрянский, «не успевши расцвесть»!

 

Ко времени знакомства с Кольцовым Серебрянский, обладавший несомненным художественным вкусом, прекрасно владел техникою стиха, и для прасола это было чистым кладом: друг его, основательно знакомый с тайнами стихосложения, все еще плохо дававшимися Кольцову, делал указания последнему, исправлял неудачные стихотворения, переделывал и выкидывал из них целые куплеты… И приговор Серебрянского являлся для Кольцова окончательным. Долго еще и впоследствии он был строгим цензором произведений своего приятеля-прасола. Возникло даже предположение, что вследствие разных случайностей некоторые стихотворения Серебрянского вошли в собрание стихов Кольцова, как это, например, почти с точностью установлено насчет думы «Великое слово», в которой многие куплеты принадлежат другу прасола. Как бы то ни было, но в описываемое время благодаря упорным стараниям и помощи приятеля Кольцов начинает справляться с внешней стороной стихов и в кружках воронежских любителей-поэтов считается уже известным стихотворцем. Правда, большинство его произведений этого периода совсем не напоминают ни формой, ни содержанием того, чем мы обыкновенно восхищаемся в Кольцове: в них нет простоты и силы чувства. Все это были большею частью условно-фальшивые, сентиментальные произведения, – и если бы деятельность Кольцова ограничилась только работами такого сорта, то, разумеется, его нельзя было бы считать замечательным поэтом. Но следует опять-таки сказать, что даже в этот период в стихах прасола иногда проскальзывают черты, которые мы так привыкли в нем ценить.

Рассказы о грубой среде, окружавшей поэта, об отчужденности от не понимавшего его общества совершенно неприменимы к молодости Кольцова. Он бывал у Кашкина и в разных других кружках, бывал часто у сестры своей, Башкирцевой, где собиралось порою разнообразное общество, наконец, постоянно встречался с Серебрянским и его товарищами-семинаристами.

Остановимся же еще раз на этой поре молодости поэта, прежде чем перейти к дальнейшему изложению… Нам потому не хочется оставлять ее, что образ Кольцова в это время представляется наиболее симпатичным: жизнь еще не изломала молодого прасола, его сердце было открыто для лучших чувств – дружбы и любви, он не был еще тем «кремнем», каким все его знали впоследствии. Силы Кольцова кипели ключом, и благодаря этой его жизнерадостности были незаметны в нем зародыши тех привычек, привитых строем окружающей жизни и полученных по наследству, которые впоследствии кажутся такими несимпатичными… Каждый человек в сущности представляет смешение хороших и дурных качеств. Но нам, конечно, больше свойственно представлять замечательных людей во всем блеске и красоте их нравственных добродетелей: мы часто забываем при этом, что человек не сваливается к нам прямо с неба существом ангельски совершенным, а являет собою продукт часто очень печальных условий жизни, способных только извратить и испортить вконец его счастливые дарования…

И в Кольцове впоследствии это смешение хороших качеств с худыми представляется очень сильно выраженным. Горячий друг и поклонник Белинского, питавшего самые возвышенные идеалы, он погружается в самую грязную прозу жизни… Воспевая крестьянина, сочувствуя его горю и радостям, поэтизируя его труд, Кольцов впоследствии оказывается не совсем справедливым по отношению к этому же крестьянину в тяжебных делах, обделывая их при помощи титулованных благоприятелей в свою пользу… Печальная и известная история противоречий души человеческой, способной порою на возвышенные подвиги, но иногда надолго и с относительным спокойствием погружающейся в «тину нечистую мелких помыслов, мелких страстей»!

Итак, мы видим Кольцова в описываемое время уже в известной степени подготовленным к общественному служению пером. Он уже испытал чары и грусть любви, он беззаветно отдавался дружбе, постоянно соприкасался с живой, неподкрашенной народной жизнью и, наконец, с уверенностью чувствовал в себе присутствие поэтических сил. В душе его давно уже звучали прекрасные народные мотивы, слышанные в раздольной степи, и ждали художественной переработки. И постоянная работа Кольцова над собою, чтение книг и неудержимое стремление писать стихи, служившее как бы залогом того, что сфера поэзии– его стихия, – не прошли даром для русской литературы.