Za darmo

Запорожец

Tekst
0
Recenzje
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Кто опишет восторг и вместе смятение, с каким молодые воины погрузились в объятия родительские! Все они проливали радостные слезы, целовали чело его, руки и не прежде отошли от одра недужного, как старый Вианор, не меньше их растроганный, сказал: «Как? неужели дети хотят несвоевременными ласками умертвить того, которого не могли низложить сабли турецкие и стрелы татарские?» – Юноши устыдились сего выговора, сели на скамье и уставили неподвижные взоры на лицо отца своего, ловя каждое его движение. «Молодые друзья мои, – сказал Авенир, – неужели сердца ваши не говорят вам ясно, кого видите вы в сем добродушном старце, который был вашим дядькою в младенчестве, вашим защитником в отрочестве, вашим руководителем в юности? Вы видите в нем моего друга, Клодия!»

Юноши опрометью бросились к старцу, повисли на шее его, и слезы свои смешали с его слезами. «Вианор! – сказал Астион, – все, что ты сделал для отца нашего и для нас, достойно имени верного дружества. Прими сердечную благодарность нашу и удостой прежней любви твоей. Но, родитель мой! кто же из нас…» – «Сядьте и успокойтесь, – отвечал отец, – вы услышите короткое описание дальнейшей жизни моей и последнюю волю мою. Ты, Астион, изъявил желание знать, кто из вас которую из жен моих имеет своею матерью? Самой возраст ваш показывает, что ты обязан рождением вероломной Аделаиде; ты, Эраст, – мечтательной Диане, а ты, Кронид, – пламенной, чувствительной Лорендзе. Успокойтесь и слушайте далее.

Я последовал совету добродушного Клодия. Снарядив детей в столь дальнюю дорогу, я поручил их попечениям верных слуг, Бернарда и Терезы, снабдив их достаточною суммою денег и пространными наставлениями, как вести себя в незнакомых землях и как уведомлять меня о своем состоянии. Расставшись с этими предметами, привязывавшими меня к жизни, я простился с драгоценным прахом незабвенной Лорендзы, воспламенил в сердце своем всю силу гнева и мщения к злобному ее убийце, отпустил италиянских служителей и, заперши со всех сторон замок, в сопровождении верного Клодия пустился в Венецию. Я достиг благополучно сей столицы купцов-сенаторов и остановился в гостинице под знаком Зеленой чалмы. Следуя внушению благоразумия, я решился никуда не выходить из комнаты и никому не сказывать настоящего своего имени, пока Клодий не отыщет корабля, отправляющегося или в Триест или в Стамбул. В этом, так сказать, всемирном порте я не долго ожидал сего случая. Менее нежели через неделю Клодий известил меня, что один надежный, греческий корабль через день отправляется в столицу оттоманов.

„Ну, – отвечал я, – мешкать более нечего. Настало решительное время; или моя честь и честь моего отечества будут отмщены, или кости мои успокоятся на целые веки подле костей незабвенной Лорендзы“.

Поутру следующего дня, условясь с Дамианом, корабельщиком, о цене за прием двоих нас на свое судно и за содержание во время пути, я тот же час велел перенесть на оное все свои пожитки и ждать нас на другой день рано поутру.

Вошед в огромную залу гостиницы, наполненную уже множеством народа, упражненного различными занятиями, я начал искать моего противника. Проходя мимо столов, из коих за некоторыми играли в карты, за другими пили кофе, за иными ели закуски и забавлялись винами, я увидел на конце залы, в углубленном нише, пожилого человека в богатом сицилийском наряде. Он был высокого роста, с бледными щеками, а черные густые брови, нависшие над мрачными, впалыми глазами, делали вид его столь мрачным, что я из любопытства остановился и пристально его рассматривал. Он также поглядел на меня внимательно, и вскоре глаза его заблистали, щеки покрылись румянцем.

Он встал, подошел ко мне с горькою улыбкой и, устремив на меня взоры, сказал: „Я вижу, по вашей одежде, что вы иностранец: не могу ли чем услужить вам? я граф Тигрелли“.

Хотя при первом взгляде на сего незнакомца сердце мое несколько стеснилось, но теперь, при звуке его голоса, при его имени, оно затрепетало, онемело, и я молча его рассматривал. В таком неприличном положении, может быть, я пробыл бы и долго, если б мой ангел-хранитель не шепнул мне на ухо: „Ты маркиз де Газар! припомни ж всегдашние наставления отца твоего“. – Мгновенно я воспламенился и, подойдя поближе к графу, сказал равнодушно: „Я – маркиз де Газар!“ – Граф взял меня за руку и, подведя к окну, сказал: „Благодарю, что не заставили меня долго дожидаться. Не знаю, каких вы мыслей в теперешних обстоятельствах, а думаю, что одних со мною.

Путь, нами предпринимаемый, так далек и важен, что без хорошего запаса пускаться в оный считаю я делом крайне безрассудным; итак, окончание нашего спора отложим до завтрашнего дня, а весь сегодняшний я намерен посвятить посту, молитве, раскаянию и благотворению. Завтра – самый отдаленный от Венеции островок по направлению к Истрии служит для здешних жителей кладбищем. Там нет иных обитателей, кроме одного старого монаха, проживающего в хижине подле обветшалой капеллы. На западном берегу у самого моря возвышается черная мраморная гробница. Сейчас я пошлю туда нарочных работников, кои выкопают могилу. Завтра поутру постарайтесь, г-н маркиз, быть там до начатия обедни, чтобы приезжающие с трупами для похорон и отправления панихид над усопшими не помешали нашему делу. Я не возьму с собою более одного слуги, и вам, думаю, больше брать не надо. Согласны ли, г-н маркиз?“ – „Совершенно!“ – Тут он, поклонись вежливо, вышел из залы; равномерно и я уединился в свою комнату.

Долго сидел я неподвижно, углубясь в размышления.

Тень моей Лорендзы! улыбнись ко мне из селений райских; или кровь твоя будет отомщена, или я скоро соединюсь с тобою! Эта мысль делает для меня смерть не только сносною, но даже усладительною!

Написав завещание, в коем, разумеется, сделал Клодия: душеприказчиком, подробно определил все статьи касательно детей моих и имения. Обедал с добрым вкусом. Под вечер был я в сборной комнате, но графа Розина там не видно было. В полночь я заснул, и во всю ночь мечталась мне Лорендза во всем блеске своих прелестей.

Едва взошедшее солнце осветило поверхность моря и кровли пышных палат венециянских, я вскочил с постели и начал одеваться, не дожидаясь Клодия; однако он скоро явился и известил, что у ворот дома уже готова гондола.

Я вооружился шпагой и двумя пистолетами и, вышед из гостиницы, чтоб никогда уже в нее не возвращаться, сел в гондолу и пустился к кладбищенскому острову. Еще издали увидели мы черную мраморную гробницу. Признаюсь откровенно: доселе спокойное сердце мое сильна затрепетало от какого-то ужаса; от смерти и убийства кровь застывать начинала. Я тотчас вынул табакерку с изображением Лорендзы, и кровь снова воспламенилась в жилах моих. Я жаждал мщения, и в таком расположении моего духа пристала гондола к берегу, на который вышед, увидел, что граф стоял уже у вырытой могилы, держа под левою рукой обнаженную шпагу. В некотором отдалении стояли слуга его и старый инок. Последний был очень печалгн и казался молящимся.

Собравшись со всею бодростью, я подошел к графу и сказал дружески: „Какое прекрасное утро! Оно очень подобно тому, в которое разлилась по земле невинная кровь прелестной Лорендзы“. – Лишь только последняя мысль, клянусь, нечаянно пролетела сквозь мою душу и в воздухе разнеслись слова кровь Лорендзы, – как я наполнился бешенства и, отступя на несколько шагов, обнажил и свою шпагу. Тут граф, подняв на меня глаза, из коих выскакивали тусклые искры гнева и негодования, сказал: „Повремените, г-н маркиз! в этом почтенном старце видите вы отца Бартоломея, который, склонясь на мои просьбы, обязался предать земле останки того из нас, который падет на землю. Не щадите меня, ибо откровенно говорю, что и вас щадить не стану. Жизнь одного из нас была бы для другого вечным терзанием. Непременно надобно одному улечься в этой могиле до общего восстания; но совесть требует прав своих и хочет, чтобы и ничтожной части нас самих отдано было почтение, по обряду веры; итак, не противься отцу этому исполнить последний долг сей, равно как и я святым долгом поставляю совершить то же над тобою!“

Проговоря слова эти, он скинул на землю мантию и камзол; я то же сделал с своею одеждою, и мы начали бой.

Я не буду распространяться в описании сего ужасного происшествия; довольно сказать, что я в графе Розине нашел такого противника, какого не ожидал найти во всей Италии. С каждою проходящею минутою неистовство наше умножалось. Я ранен был уже в левую руку и в правой бок, и кровь моя полилась на землю. Это утроило мое бешенство, я собрал все силы, соединил их с искусством, отбил решительный удар, и шпага моя по самый эфес вошла в грудь противника. Кровь его брызнула мне в лицо и заслепила глаза. Все чувства мои взволновались с таким смешением, что я лишился употребления оных; машинально выхватил шпагу из груди графа, отскочил вправо шага на два, задрожал и упал на землю. Все это произошло в одну минуту.

Когда я приведен был в себя и встал на ноги, то первый предмет, мною усмотренный, был – охладевший труп графа Розина. Бартоломее и слуга его, стоя на коленах, проливали слезы. Я подошел к ним и также прослезился. Бартоломее, вставши, сказал: „Благодарите милосердное небо, которое, даровав вам эту победу, дает время на исправление и на заглажение этого убийства. Спешите удалиться в верное убежище; я один с этим верным слугою отдам последний долг сему несчастному. Видите ли вдали развевающиеся черные флаги? Это знак, что погребательные суда уже в пути на этот остров. Если кто-нибудь вас здесь настигнет, то опасность неизбежна!“ – С растерзанным сердцем бросился я с Клодием в гондолу, и мы пустились далее в море, к кораблю Дамианову, куда прибыв, взошли на оный; после сего тотчас началось предназначенное плавание.

Путешествующие по морю имеют гораздо более возможности предаваться размышлению, нежели проезжающие по сухому пути. В первом случае мы не видим ничего, кроме необозримой поверхности водной и бесконечного шара небесного; ничто нас не развлекает; самый шум волн, рассекаемых носом корабля, увеличивает наклонность нашу к задумчивости. Сидя один в своей каюте, я обозрел всю цепь жизни моей и нашел, что то чувство, которое столько прославлено во всех веках и у всех народов, которое кажется одною из важнейших причин, приковывающих нас к жизни, что чувство любви было для меня источником истинного мучения. Страстно любил я милую Юлию и принужден был, гордостью и высокомерием ее, оставить; со всею нежностью привязан был к прелестной Диане, и она оставила меня по внушению пагубного суесвятства; со всем пламенем сердечным боготворил я несравненную Лорендзу и жестоким образом лишился ее.

 

О любовь, любовь! чувство сколь сладостное, животворное, столько горестное, смертоносное! Нет! никогда не поддамся уже этой гибельной страсти! хотя мне немного более тридцати лет, но должен быть доволен тремя опытами – продолжать еще испытания было бы безрассудно!

Сердце человеческое никогда не должно быть пусто; иначе оно уподобится древней гробнице, вмещающей в себя одно отвратительное тление. Итак, чтобы всегда быть заняту, я познакомился с одним пожилым греком Орестом и начал учиться от него языкам греческому и турецкому, Как корабельщик Дамиан, так почти все, находившиеся на корабле его путешественники, были купцы, а потому они по торговым делам останавливались у многих островов греческих, и мы не прежде приплыли в пролив Дарданельский, как чрез четыре месяца по выходе из залива Венециянского, и я столько ж успел в помянутых языках, что мог довольно исправно вести простой разговор. По совету моего учителя Ореста я, будучи еще на корабле, переоделся в греческое платье; Клодий мне последовал. Это сделано не для того, чтобы в столице варваров не было европейцев, одетых в платья стран своих, но потому, что греков было более всех; следовательно, в этой одежде одетые менее обращали на себя внимания, а мне того и хотелось.

При выходе с корабля, я и Клодий сказались также греческими купцами, получили от досмотрщиков пропускные виды и, прибыв в город, остановились на греческом подворье.

Приятели мои, греки, узнав, что имею значительную сумму как в наличных деньгах, так и в дорогих вещах, искренно мне советовали сделаться настоящим купцом, какое звание у турок гораздо почтительнее, чем в других землях европейских. Я охотно было склонился на такое предложение и готовился на две трети моих денег накупить товару, как разнесшийся по всему Стамбулу правдивый слух, что богатый жид Мисаил по доносу, что когда-то и где-то делал непозволительное предложение какой-то турчанке, лишился головы и все имение его отписано на султана, сделал меня благоразумнее, и я поудержался объявить о своем имуществе. Располагаясь всю наступающую осень и будущую зиму провести в столице оттоманов, я поручил Клодию съездить в Запорожскую Сечь и проведать, что делают Бернард и Тереза с детьми моими. Клодий отправился в путь, а я на место его нанял пожилого грека Кириака и начал вести жизнь тихую и скромную, тщательно избегая знакомства с турками, а и того более с турчанками.

Для знаменитого француза, привыкшего к шумным обществам, где женщины представляют первых лиц и разливают вокруг себя игры и смехи, проживать в Стамбуле значит почти то же, что томиться в пространной темнице.

Самым занимательным препровождением времени для меня было посещать греческие монастыри и церкви или провожать султана от дворца до главной мечети и оттуда назад. Обращаясь беспрестанно с греками, я усовершенствовался в языке их, а с тем вместе привык к обрядам их богослужения. Час от часу обряды эти мне более и более нравились, и наконец, я, нимало не обинуясь, в начале зимы торжественно посвящен в сыны греческой церкви и наречен Авениром. Немного времени спустя с нарочным посланным татарином получил я письмо от Клодия, из коего узнал, что Бернард со всем семейством поселился в предместий Запорожской Сечи, и как ему показалось, что управлять семейством и упражняться в торговле гораздо удобнее двоим, чем одному, то он, женившись на сопутнице своей, Терезе, детей моих выдал за своих. Однако ж быв истинно Мне преданными слугами, они не забыли происхождения сыновей моих и приговорили ученого казака, который некогда набирался премудрости в киевской бурсе и, избегая нищеты, обратился искать счастия в Запорожской Сечи. По ночам – ибо открыто заниматься учением почиталось в этой чудной столице большим беззаконием, начал он учить их по-латыни и по-русски читать и писать, и успехи учения его были значительны. С тем же татарином я отправил к Клодию ответ, в коем поручал ему принесть благодарность мою Бернарду и Терезе за попечение о моих детях. Я приобщил подарки для всего семейства и объявлял, что с наступлением весны, а по последней мере лета, не премину переселиться к ним и основаться постоянным жилищем. Я строго наказывал, чтобы вам, дети мои, обо мне не иначе было напоминаемо, как о постороннем благодетеле, самом ближнем родственнике и друге отца вашего. Я также известил его о перемене исповедания.

К исходу зимы, в самые сумерки, Кириак ввел ко мне мальчика лет пятнадцати, в турецком платье. „Это несчастный, – говорил слуга с видом большого соучастия, – ищущий у вас покрова, по крайней мере, на одну наступающую ночь. Несчастия его так велики, что он теперь и описать их не в силах. Дайте ему убежище до утра, и вы не будете раскаиваться в содеянии добра невинно угнетенному“.

Такие слова родили в сердце моем живейшее соболезнование, и я с участием друга подал руку молодому, робкому гостю. Мы ужинали вместе, и после, указав ему диван, я разделся, лег в постелю и уснул покойно, радуясь об услуге, оказанной ближнему, хотя и разноверцу.

В самую полночь я разбужен был сильным стуком в Двери моей спальни. Встаю поспешно, ощупью пробираюсь и отворяю. Кто опишет мое изумление, когда за порогом увидел я при свете многих фонарей четырех вооруженных турок и в средине их кадия. Мгновенно ворвались они в мою комнату, осветили ее и подняли вопль, нашед моего гостя. „Славные дела производят христиане, – возгласил кадий, – вовлекая правоверных в грехи, которых великий пророк никогда не прощает! Обыщите всю комнату тщательно, и что покажется подозрительным, возьмите с собою; немудрено, что такой дерзкий неверный имел намерение обольстить жен наших и дочерей и на этот предмет вел уже переписку. Не много будет, если осудят его испустить дыхание на коле“.

Когда благочестивый кадий так проповедывал, сопровождавшие его янычары забрали мои баулы, в коих заключались все деньги и драгоценные вещи. Когда молодой турка оделся и вмешался в толпу этих извергов, то кадий сказал: „Ты должен остаться здесь под крепкою стражею до утра, ибо в делах такого рода поутру рассуждать гораздо пристойнее, чем ночью. Ты, Гассан, и ты, Омар, останьтесь за дверьми и блюдите крепко, чтоб преступник не ускользнул из рук правосудия, а мы отправимся куда надобно“.

Они все вышли и заперли двери снаружи, оставив меня в темноте глубокой. Я сел на окне и все еще не знал, что мне думать о сем гибельном происшествии. Что, если молодой турка был не что иное, как гнусное орудие скрытого злодейства! Как мог проведать о том кадий? Где был Кириак во время всей суматохи! Истинно ничего не понимаю!

Я думал, передумывал и ни на чем не мог остановиться. Наконец рассвело, я осмотрелся и не нашел ничего из своих пожитков; даже карманные часы были похищены злодеями. Солнце взошло довольно высоко, а я все еще сидел в горестном безмолвии, ожидая, чем кончится моя участь. Наконец, около полудня, дверь комнаты моей отворилась, я вздрогнул, ожидая увидеть грозного кадия со стражею, – но обманулся; ко мне вошел приветливый хозяин гостиницы с письмом в руках. „Я несколько раз проходил мимо дверей твоей комнаты, – говорил он, – но, не слыша ни малейшего движения, почел, что ты спишь, а Кириак где-нибудь слушает обедню. Теперь только явился ко мне незнакомый жид с этим письмом, надписанным на твое имя, и ключом от твоей комнаты; прочти, пожалуй, и буде нет важной тайны, то скажи и мне, какой есть у тебя приятель в здешней гавани и не думаешь ли ты завести иностранную торговлю. Я родился, взрос и начинаю стареться в Стамбуле, так могу служить тебе добрым советом“.

„Сколько мне известно, – отвечал я, – так в гавани нет у меня ни души знакомой. Но что делают двое янычаров, оставленных ночью у дверей моей спальни на страже и скоро ли будет сюда кадий?“ – „Янычары? Кадий? спросил хозяин с изумлением, – ты, верно, эту ночь спал дурно, что и теперь еще бредишь! Читай-ка дружеское письмо, а я между тем изготовлю прибор самого лучшего кофе; как выпьешь чашки две, то вся дурь мигом из головы твоей вылетит“. – Он вышел; я с крайним смущением развертываю письмо и читаю:

„Почтеннейший Авенир!

Прежде всего поздравляю тебя с совершенною безопасностью от кадия и янычаров. Я, нижайший слуга твой, и несколько искренних моих друзей дожили до седых волос, борясь с нищетой. Наконец, благое провидение внушило в тебя мысль иметь меня в услужении. Сначала я прельщался, восхищался, смотря на твое золото и драгоценности; вскоре ангел-хранитель мой начал шептать мне на ухо: „Фалалей! неужели с тебя довольно зевать только на чужое имущество? Чем ты не человек? и почему не можешь пользоваться оным, как и другие?“ Я послушался этого спасительного гласа, отыскал четырех друзей моих и условился с ними, как действовать. Что могло быть разумнее нашей выдумки? Надобно было привесть тебя в такое положение, чтобы ты не осмелился произнесть ни одного слова, а что было бы удачнее, как не поднять у тебя молодого турка? Опыт доказал, сколько мы были догадливы. Чтобы запастись нужною одеждою и нанять корабль до Каира, я успел у хозяина гостиницы повытянуть две тысячи цехинов, и к ночи готовы были кадий, четыре янычара и турчонок, который в самом деле был молодой грек, продавший нам себя на целый день и ночь за четыре цехина.

Когда ты читаешь эти строки, то мы уже за сто миль будем от Стамбула по пути к Египту. По прибытии в Каир прежде всего намерены мы поклониться публично великому пророку, завести на общую сумму торговый дом, накупить прекрасных невольниц и зажить настоящими господами. Не должен ли ты восхищаться, что целых пять человек, беззащитных греческих бродяг, делаешь на всю жизнь счастливыми мусульманами. Когда вздумаешь посвятиться в монахи, к чему у тебя довольно склонности, то не забудь в святых молитвах своих смиренного Кириака с братиею“.

Я сидел в окаменении, как вошел веселый хозяин с кофеем. „Ну, что хорошего пишут из гавани?“ – спросил он, присев подле меня. „Тайны никакой нет, – отвечал я с притворным равнодушием, – а любопытного довольно. На, читай; тут кое-что и до тебя касается“. – Он схватил письмо и начал читать вполголоса, а я, прикушивая кофе, смотрел в лицо его внимательно. При каждой новости улыбающееся лицо его делалось пасмурнее, и когда прочитал; я цепе л у хозяина гостиницы повытянуть две тысячи цехинов, – то он побледнел, задрожал всем телом, выронил из рук письмо и закрыл глаза. Я схватил его обеими руками.

„Если и ты не лучше моего проводил, то выкушай чашку кофе; уверяю, что нашедшая на тебя дурь мигом из головы вылетит“. – „Ох, горе! – сказал хозяин со стоном, – эти две тысячи цехинов составляли половину моего имущества! Что я, бедный, буду делать? Сейчас брошусь к кадию, отсчитаю пятьдесят цехинов и упрошу его уговорить визиря, чтобы злодеев искали по всему Каиру, опечатали б все их имение“. – „Пустое затеваешь. – прервал я, – разве для того грабители сделаются ренегатами, чтобы турки предали их в наши руки? Лучше всего успокоиться и поискать способов другим образом вознаградить свою потерю“. – Грек оставил меня со стоном, а я отправился к Оресту, учившему меня на корабле по-гречески и по-турецки. При расставанья нашем я, сверх значительного подарка, ссудил его тысячью червонными и на эту сумму надеялся удобно достичь Запорожской Сечи.

„Вот настоящая беда, – говорит мой педагог. – Два дня назад на все наличные деньги накупил я товару и караван отправил в Измаил, а завтра сам должен туда отправиться. У меня на дорогу не более осталось денег, как на прокормление себя и трех коней“. – Подумав с минуту, я восхитился родившеюся во мне мыслию. „Хорошо, приятель! – вскричал я. – Ты едешь в Измаил, и мне нужно быть недалеко оттуда. Ты здесь не чужестранец, подобно мне, и легко изворотиться можешь. Найди для меня пятьсот червонных, мы сквитаемся и поедем вместе в дорогу“.

Приятель мой весьма обрадовался столь выгодному предложению; в тот же день вручил мне требуемую сумму, и на другой день, оставя Стамбул, столько для меня намятный, отправились мы в путь в одной повозке. До конца нашей дороги не встречали мы ничего особенного. В Измаиле пробыв до наступления весны, я отправился далее и в свое время благополучно прибыл в Сечь Запорожскую под видом греческого купца.

Тайно виделся я с Клодием, Бернардом и Терезою.

Я нередко видел и вас, дети мои, не будучи вами узнан.

 

Отрощенные усы, остриженные волосы и длинное платье вид мой очень много переменили, так что сначала и Бернард не узнал меня. Приведя в известность деньги, как оставшиеся у меня и у моих служителей, так и бывшие у них в товарах, я увидел, что их весьма недостаточно, чтоб всем нам проводить жизнь беззаботную. Обдумывая сей предмет с надлежащим вниманием и следуя всегдашней склонности к военной службе, которая одна удобна была залечить раны моего сердца, я решился просить войсковых старшин о принятии меня в сочлены. Меня благосклонно выслушали, вписали в список под именем Авенира Булата, и я вскоре явился в строю запорожцев, готовящихся выступить в поход против турок, вследствие полученных повелений от царя московского. Клодий, не желая со мною расстаться и следуя моему примеру, принял греческое исповедание и под именем Вианора сделался запорожцем и встал в строе подле меня. Не лишнее будет прибавить, что он, лишь только получил от меня уведомление о перемене исповедания, то и вас троих приобщил к греческой церкви. Что сказать вам, дети мои, о воинских моих подвигах? Десять лет прошли почти в беспрерывных походах против разных неприятелей, а иногда, не хочу греха таить, – иногда против самих малороссиян, хотя и против воли. Я постепенно был возвышаем в званиях и обогащался от набегов, хотя также без особенного искательства.

Имя мое было прославляемо, и по кончине последнего атамана я единодушно всем войском избран в это верховное звание.

Хотя устроение Запорожской Сечи сделано на тот конец, чтобы храбрые казаки защищали пределы Российские от беспрестанных нападений соседей, всегда хищных, всегда вероломных, однако и самые эти защитники, сколько по уродливому образованию правления, столько и потому, что почти половина их состояла из иностранцев, для которых выгоды России или ничего, или очень мало значили, нередко бывали гибельнее для родных своих, чем неверные, а потому я для отведения от войска угрожавшей бури два раза бывал в Москве, и всякий раз мне счастливилось гнев царя православного обращать на милость. Я был приглашаем к столу его и на охоту и был столь счастлив, что заслужил его благоволение, а от окружающих его бояр приветливость и дружбу.